Текст книги "Жизнь Кольцова"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Мещанин Кольцов не имел права владеть крепостными людьми. Покупая Пелагею и Дуню, он совершил купчую на имя дворянина Девочкина. Поэтому и продать их он не мог без участия Сократа Митрофаныча. Дело же надо было, как выражался старик, «обтяпать» в одночасье – пока Алексей ездил к Пантюше в Задонье.
Покупатель подвернулся вовремя, и, хотя Василий Петрович и знал, что́ за птица отставной майор Бехтеев и что Дуня у него действительно пропадет, – все-таки дело надо было закончить немедля.
Дуня понравилась Бехтееву, и они со стариком ударили по рукам. Узнав про сделку, Прасковья Ивановна кинулась мужу в ноги, заголосила, как над покойником.
– Молчи! – приказал ей Василий Петрович. – Молчи и не дыши!
От Девочкина старик Кольцов отправился в номера, где остановился Бехтеев. У отставного майора трещала голова с похмелья, свет был не мил. Он пил содовую воду и охал.
– Антре! – сказал он, когда старик постучал в дверь номера. – А, это вы, милейший… – протянул, хватаясь за голову. – Ох, мочи нет!
– Захворали-с? – поинтересовался Василий Петрович.
– Не говорите! – простонал майор. – Но что же прикажете – дела есть дела… Идемте-с!
Через час, совершив купчую, они вышли из дверей гражданской палаты.
– Я, милейший, еще денька два поживу в Воронеже, – прощаясь, сказал Бехтеев, – а люди мои сегодня поедут. Прошу приготовить девицу.
– Будьте благонадежны-с, – заверил Василий Петрович.
10А Дуня жила в неведении.
Старик понимал, что скажи он ей о том, что ее ожидает, – все повернулось бы по-иному. Он отлично понимал, что при пылком, отчаянном ее характере она могла бы наложить на себя руки – утопиться, повеситься, – и тут бы вмешалась полиция, а полиции Василий Петрович боялся больше всего на свете.
День выдался жаркий и душный, к ночи ждали грозу. В кольцовском доме пообедали и стала тишина: кто лег вздремнуть, кто, одурев от сытного обеда и нестерпимого зноя, сидел в холодке, не шевелясь, и обалдело таращил сонные глаза. Работники ушли в сад и, растянувшись под яблоней, уснули.
Дуня с матерью были в своей хатенке. Блаженно закрыв глаза и положив голову на Дунины колени, Пелагея дремала. Дверь была распахнута настежь, над кустами акаций дрожало, плавилось марево. Перебирая рукой красное коралловое ожерелье, Дуня глядела на эту зыбкую игру горячего воздуха и думала, что вот пройдет нынче, потом будет завтра, а потом приедет Алеша и все станет хорошо.
«Ох, не станет!» – вздохнула она.
Слышно было, как во двор въехала телега, раздались какие-то незнакомые голоса, хлопнула дверь в доме, и Василий Петрович сказал:
– Сюды давай!
«Это, наверно, за коровой приехали, – подумала Дуняша, – покупщики».
Ей сделалось скучно, и она закрыла глаза.
Вдруг на пороге показался Василий Петрович и с ним какие-то чужие люди. Один был здоровый, черный, похожий на цыгана, с серебряной серьгой в ухе, другой – щуплый красноносый старик в поношенном длинном сюртуке.
– Палагея! – строго позвал Василий Петрович.
– Что, батюшка? – испуганно вскочила Пелагея.
– Сбирайся с Авдотьей, – приказал Василий Петрович. – Сейчас поедете, путь не ближний… Ну?
– Как, значит, теперича, – весело сказал красноносый в сюртуке, – вы как бы в собственности господина майора Бехтеева… и мы вас, милые бабочки, аккурат доставим до месту жительства…
Пелагея стала метаться по избе, снимая с гвоздей одежду. Она не плакала, не причитала: ее уже не впервой продавали.
– Да ты, бабочка, не торопись, – успокоил ее все тот же веселый старичок. – Не на пожар, мать моя, поспеем… Ты вон скатерку со стола сыми, да в скатерку-то все и складывай, – оно в аккурате будет, хозяйственно, значится… А ты что ж, дочка? – обратился к Дуне. – Аль оглохла?
Дуня стояла, вся подавшись вперед, словно тянула в лямках тяжелую кладь. Глаза ее были широко открыты, но она ничего не видела – только дрожащее марево да Василий Петрович были перед ней.
– Не поеду! – вдруг вскрикнула она. – Не поеду! Убивайте! Режьте! Не поеду!
– Поедешь, девонька, – сказал старичок. – Куды ж денешься-то? Экое горе! – покрутил головой. – Пра, горе…
– Дунюшка! – обняла ее Пелагея. – Дунюшка, детка…
– Не поеду! – отчаянно закричала Дуня и кинулась к двери.
– Но-но, – загородил ей дорогу мужик с серьгой. – Распрыгалась!
– Не дури, Авдотья! – нахмурился Василий Петрович. – Сбирайся, вишь, люди ждут.
– Иуда! – бросилась к нему Дуня. – Христопродавец! Кат!
– Вяжите ее, – вынимая из-за пазухи моток веревки, распорядился Василий Петрович.
Чернобородый схватил ее за руки. Она молча пыталась вырваться. Нитка с коралловым ожерельем лопнула, и красные горошины рассыпались по полу.
– Ах, горе! – бормотал старичок в сюртуке. – Наказанье, право слово… Постой, Кирюха! – одернул он чернобородого. – Ты бы полегше… Эка, медведь! Сомлела ведь девка, – добавил сокрушенно, видя, что Дуня бессильно повисла на руках у чернобородого.
– Все, что ли? – спросил у Пелагеи Василий Петрович.
– Все, батюшка, – всхлипнула Пелагея.
– Ну, час добрый! – сказал старик. – С богом… Неси, что ли, ее, – прикрикнул на мужика с серьгой. – Не видишь нешто – сомлела…
11Телега с грязным холщовым верхом скрипела, покачивалась, – ехали не спеша. Ночью ждали грозу, гроза прошла стороной. Солнце поднялось в пыльном тумане, и опять над обожженной степью жидким маревом задрожал зной.
К обеду стали в балочке отдохнуть и покормить лошадей. Тут веяло прохладой: по каменистому дну балки звенел небольшой, но быстрый ручеек.
Вторые сутки Дуня не приходила в сознание. Зачерпнув из ручья ледяной воды, Кирилл побрызгал ей на лицо. Она не пошевелилась, не вздрогнула, лежала пластом, как мертвая. Пелагея, словно окаменев, не чуя палящего зноя, сидела возле дочери.
Старичок в сюртуке, оказавшийся дворовым человеком господина Бехтеева, порылся в телеге и достал полуштоф. Он сел в тени под телегой, снял плисовый картуз, перекрестился и, блаженно закрыв глаза, отхлебнул из бутылки.
– Дела, господи твоя воля, – вздохнул сокрушенно и снова потянул из полштофа. – Ты ничего не знаешь?
– А что? – отозвался Кирилл.
– Да как бы не померла в дороге-то…
– Избавь бог! – сказал Кирилл. – Греха не оберешься, затаскают…
– Вот и да-то! – подхватил старичок, снова приложившись к бутылке.
Кирилл поднял голову и прислушался.
– Никак громушек?
– Дал бы господь! Все пожгло…
Издали явственно донеслось глухое ворчание грома. Старик, кряхтя, поднялся и побрел к ручью.
– Дочка! – позвал, опускаясь перед Дуней на колени. – Авдотья! Слышь, Авдотья! – он потряс ее за плечо. – О, господи-батюшка… Да очкнись же ты, на вот винца, глотни…
Приподняв Дуню, сунул ей в рот полуштоф. Горлышко бутылки стукнуло о крепко стиснутые зубы, водка пролилась, потекла по подбородку на грудь.
– Эх, зря только водку пролил! – с досадой пробормотал старик, отходя от Дуняши. – Право, зря…
– Не отживела? – спросил Кирилл, снимая котелок и ставя его в тень под телегой.
– Хоть отпевай! – махнул рукой старик, принимаясь за еду.
– Ну, ин похлебаем кулешику да и запрягать! – решил Кирюха и, прижав к груди каравай, отрезал огромный ломоть.
12Кольцов мчался по Задонской дороге. Со стороны Дона, догоняя, медленно накрывала небо черно-сизая грозовая туча.
Вернувшись ночью из Каменки, он лег спать, но сколько ни ворочался, заснуть не мог. Назойливая мысль не давала забыться: зачем понадобилось отцу посылать его в Задонье? Прикидывал и так, в этак, но ничего не мог придумать. Тревога вошла в сердце и притаилась там змеей.
Возле самого города налетел первый сильный порыв ветра, стеной встала рыжая пыль и закрыла полосатую будку и золоченых орлов на кирпичных столбах заставы. Солнце померкло, и теперь уже все небо затянулось тучей и пылью. Упало несколько крупных капель, ненадолго наступила тишина. Потом небо полыхнуло из края в край, и страшный удар грома рухнул на город.
Ворота кольцовского дома были открыты настежь: только что привезли два воза с кожами, и работники разгружали их.
Кольцов рысью въехал в ворота, спрыгнул с седла и, бросив поводья подбежавшему Михею, быстро пошел в глубь двора.
Акации гнулись под ветром. По саду летели белые лепестки опавших цветов. Пелагеина хатенка была открыта настежь; ветер хлопал дверью, то закрывая, то открывая ее.
Кольцов застыл на пороге. Ветер гулял по избе, подметая сор, какие-то тряпки, бумажки. На полу валялось разорванное коралловое ожерелье. Несколько бусинок раскатились по полу и алели, словно капельки крови.
Он увидел ожерелье и понял все. Из глаз потекли слезы. Не замечая их, он опустился на колени и стал подбирать бусы.
Вбежала мать и, плача, обняла Алексея.
– Маменька! – не своим голосом, хрипло спросил он. – Маменька, да что же это?!
Прасковья Ивановна молчала: рыданья мешали ей.
– Да говорите же! – крикнул Кольцов. – Маменька!
– Про… про… дали! – только и могла вымолвить Прасковья Ивановна.
Кольцов оттолкнул мать и, прижимая к груди ожерелье, пошел к дому. Слез уже не было. Длинно раскатываясь по небу, грохотал гром. Ливень грянул сразу, потоком. Работники, разгружавшие кожи, попрятались в амбаре. А Кольцов шел, ничего не видя и не слыша, и лишь хлопанье двери отдавалось в ушах.
И вдруг увидел отца.
Заложив руки за спину, Василий Петрович стоял на крыльце и глядел в упор на сына.
– Ну, что? – подмигнув, с улыбкой спросил. – Я чай, набрехал Башкирцев приказчик-то?..
Кольцов остановился возле крыльца. Отец и сын молча глядели друг на друга. Алексей шагнул вперед и поднял руку с ожерельем к небу.
– Бог… – прохрипел он и замертво рухнул на ступеньки крыльца.
– Убил! – страшно закричала Прасковья Ивановна, кидаясь на грудь Алексея. – Сына! Сына убил!
Она сорвала платок, и тронутые сединой волосы рассыпались по плечам.
Работники выскочили из амбара, подняли Кольцова и понесли в дом.
– Ничего, – сказал Василий Петрович. – Малый крепкий, оклемается…
Глава четвертая
«Мой друг! Благодарю тебя за дружбу, за приязнь! Я ей обязан многими сладостными минутами в моей жизни».
В. Белинский. «Дмитрий Калинин».
1
Две недели пролежал Кольцов в беспамятстве. Мать и няня Мироновна не отходили от него. В комнате было душно, больной метался, бредил, вскакивал и хотел куда-то бежать. Один раз ночью Мироновна задремала. Ее разбудил легкий стук. Она оглянулась и ахнула: постель была пуста, дверь открыта настежь, свеча погасла. Мироновна подняла Прасковью Ивановну, работников, и все кинулись искать Кольцова.
С фонарями ходили по двору и по саду, оглядывали каждый кустик. Один из работников принес железные крючья – кошку, какой доставали из колодца упущенные ведра, и обшарил колодец.
Наконец его нашли в брошенной баньке, где прежде жила Дуня. В глубоком обмороке он лежал на полу лицом вниз, широко раскинув руки. Гуртоправ Зензинов, тот самый, который когда-то сажал его на коня, взял Алексея на руки и отнес в дом.
Кольцов часто вскрикивал, звал Дуняшу, грозил кому-то, кого-то проклинал и, обессиленный, снова падал на постель, ударяясь головой о спинку кровати.
Немец-лекарь приходил каждый день, поджимая губы, ставил пиявок, прописывал разные декохты, однако ничто не помогало. Наконец лекарь сказал:
– Медицина умывает руки. Есть одна надежда: господин бог и натура.
Натура оказалась крепкой, и вот на шестнадцатые сутки Кольцов открыл глаза, увидел свечку, Прасковью Ивановну, дремавшую возле, и еле слышно произнес:
– Маменька…
– Спи, спи, милушка, – наклонилась мать, думая, что Кольцов бредит.
– Маменька… – с усилием повторил Кольцов. – Куда… продали-то?
– Молчи, молчи, – зашептала Прасковья Ивановна, обернулась на иконы. – Царица небесная, матушка, заступница наша, не оставь нас щедротами своими!.. Шутка ль сказать, Алешенька, две недели лежал ты без памяти!
2Только в начале июля, бледный и исхудалый, Кольцов первый раз вышел из дому. Привалившись спиною к перилам крыльца, он зажмурился и молча сидел на солнцепеке. В закрытых глазах по красному полю плавали белые шары.
Он понял, что жизнь вернулась к нему. Это его не обрадовало, но и не огорчило.
Так было первые дни после выздоровления. Однако, чем крепче делались руки и ноги, чем яснее становилось в голове, тем чаще одна и та же мысль не давала ему покоя. Когда наконец он стал свободно ходить по двору и даже по улице и отец, за все время не промолвивший с ним ни слова, уже подумывал отправить его, если уж не с гуртом, так на хутора, где у Кольцовых были посеяны хлеба, мысль приняла отчетливую форму и стала бесповоротным, твердым решением.
Он надел чистый кафтан, повязал пестрый шейный платок и отправился к Кашкину.
– Алеша, милый, да ты ли это? – радостно воскликнул Кашкин, бросая покупателя. – Займись, Ваня, – сказал подручному малому и увлек Алексея в «кабинет».
– Ну что? – не выпуская рук Кольцова из своих, говорил Кашкин. – Ну как?
– Дмитрий Антоныч, – тихо проговорил Кольцов, – дайте мне денег, я поеду Дуню искать.
– Да полно, куда тебе ехать! Ты еще слаб, опять сляжешь…
– Нет уж, как я решил, так оно и будет, – твердо сказал Кольцов. – Я здоров и поеду. Только денег у меня вовсе нету. А езда будет дальняя, – глядя в сторону, объяснил он.
У Кашкина оказалось на руках всего двадцать рублей. Этого было мало. Вместе пошли они к Карееву. У того дрогнули губы, он обнял Кольцова, не стал ничего спрашивать и вытряхнул из кошелька все, что нашлось.
Той же ночью, когда все в доме спали, Кольцов, крадучись, пошел в конюшню, оседлал свою Лыску и, чтобы не попасть на глаза сторожу, через сад уехал на поиски Дуни.
3Он исколесил всю губернию. Ездил и по тем дорогам, по каким не раз случалось гонять отцовские гурты, и по заросшим травой проселкам, заглядывая в усадьбы не только помещиков, но и однодворцев.
Началась жатва, в полях было полно народу. Бабы и девки в белых рубахах вязали рожь. Поблескивали серпы, скрипели воза; усталый косарь, запрокинув голову, пил из деревянного жбанчика теплый, провонявший квасок. Кольцов, всматривался в каждую жницу, ему все казалось – не Дуня ли?
Он ночевал у костров с чумаками, в людских, на сеновалах, в убогих бобыльих избенках, на лесных кордонах и даже один раз в церковной сторожке на кладбище.
Его принимали за приказчика или гуртовщика.
Он мало писал, а если что и писал, то все ему не нравилось, и он рвал листки на мелкие кусочки. Только однажды вечером, ночуя с рыбаками на берегу Хопра, он неожиданно легко и без помарок написал «Очи, очи голубые». И тут же пропел рыбакам и научил их петь эту песню.
Так прошли июль и август. Наступила осень. Убрали хлеба, в садах снимали яблоки, горы антоновки и воргуля лежали под яблонями, а на гумнах с темной утренней зорьки и до ночи разговаривали неугомонные цепы. Борзятники скакали с собаками по рыжим жнивьям, зарумянились осина и клен, по деревням стали справлять свадьбы. А Кольцов все ездил, все расспрашивал, ночевал где попало и ел что придется. Следов не находилось, и тоска, страшная его спутница, не покидала его.
В сентябрьский день Кольцов повернул коня ко двору. Возле Хлевного он обогнал большой гурт быков. Он ехал, задумавшись, низко опустив голову.
– Ляксей Василич! – – раздалось за его спиной. – Да никак ты?
Дед Пантюшка трясся на маленькой косматой лошаденке, лаптями чуть не доставая до земли.
– А тебя уж, почитай, за покой души дома поминают, – захохотал старик. – Ну, ничего, слава богу, во здравии!
Кольцов оглядел гурт. Сбоку гурта ехал какой-то незнакомый мордастый малый.
– А где ж Мишака? – удивился Кольцов.
– Мишака? – восхищенно воскликнул дед. – Помнишь, он все к солдатке бегал ночевать? У ей мужик-те, вышло, в солдатчине помер, так она Мишаку во двор приняла… Во, брат! – заключил Пан-телей. – Он, Мишака-те – гвоздь!
4На берегу реки Воронеж, недалеко от города, стояла тенистая роща, принадлежавшая известному в то время богачу Викулину. В ней был устроен трактир, хозяин которого держал лодки для катанья.
Была осень. Тронутые сентябрьскими красками деревья пестрой толпой сбегали по бугру к реке. Синяя вода блестела нестерпимо. Иногда в тишине дремлющей природы раздавался всплеск: играла щука.
Издалека послышался мужской хор: звонкие молодые голоса пели разудалую песню. Сильный бас покрывал все; казалось, что красноватая листва осин мелко дрожит от звуков этого голоса.
Из-за деревьев вышла пестро одетая шумная ватага семинаристов. Кто был в простой холщовой рубахе, кто в длиннополом кафтане, а кто и в сюртуке. Среди них особенно выделялся один – высокий, стройный красавец с буйной гривой светлых волос, с тонким лицом углубленного в свои мысли мечтателя. Его звали Сребрянский.
Семинаристы вышли на опушку, откуда хорошо были видны заречные поля, луга и небольшая деревня Монастыршинка.
– А что, Феничка, – шутя предложил Сребрянский, – хвати-ка, брате, глас седьмый и прочее, что полагается!
Феничка был громадный детина с красивым, но грубоватым лицом и темными кудрями, свисавшими на лоб из-под картуза. Кафтан ему был тесен, из куцых рукавов виднелись мощные жилистые руки.
– Могиссиме! – прорычал он, набрал воздуха в богатырскую грудь и рявкнул с подвываньем:
Бра-а-а-ти-е!
Не де-ри-те пла-а-ти-е!
А бе-ри-те ни-и-и-тки-и,
За-ши-вай-те ды-ы-рки-и!
– Нет, каков? – захохотал Сребрянский. – Был бы я, братцы, богачом, ей-ей, за такую глотку сто тысяч отвалил бы! В паноптикум!
– Эх, Андрюша! – шумно вздохнул Феничка. – Вот кабы заместо тех ста тысяч да поднес бы сейчас рабу божьему Феофану ну хоть бы косушечку…
– Чего захотел! – оживились семинаристы.
Ксенофонт Куликовский, маленький, сухопарый, слегка прихрамывающий, пробежал пальцами по струнам гуслей и тихонько запел:
Смерть придет и равно скосит
Горе и веселие.
Посему, о други, выпьем
Водочного зелия…
– Эврика, братцы! – крикнул вдруг, обрывая песню. – Гостиницу зрю в вертограде!
– Как новый Колумб увидел желанные берега, – отметил Сребрянский.
– Экой Колумб нашелся, – заворчал Феничка. – «Гостиницу зрю»! А зришь ли, сыне, в дырявом кармане своем динарии и драхмы?
Ксенофонт достал из кармана и подбросил на ладони рублик.
– Грядем, – пробасил, – и возвеселимся. Всех угощаю! Даже и маловерных, – искоса поглядел на изумленного Феничку.
5Они сидели в дальней комнате трактира. Несколько порожних бутылок и куски огромного красного арбуза валялись на столе и подоконниках. Ксенофонт тихонько перебирал гусельные струны. Обняв его, Сребрянский читал сочиненные недавно стихи. Он только что вернулся из деревни, воспоминания о милой природе отчего края еще волновали его. В пыльном городе ему стало не по себе, он написал печальные стихи:
Цела ли кровля та в долине,
Где я так мирно жил душой?
Цветут ли те дубравы ныне,
Где я гулял не сиротой?
О, зарасти ты, путь широкий,
Густой ковылью и травой!
Мне не туда несть вздох глубокий —
Чужбины степи предо мной…
Семинаристы притихли и растрогались.
– Ах, демон! – зажмурился от восторга косматый ритор в расшитой рубахе. – Веришь ли, как сладостный яд, текут слова… Колдовство!
А Феничка молча подошел к Сребрянскому и поклонился в ноги.
Семинаристы грохнули.
– Ну, уж раз Феничку проняло…
– Это, братцы, о-го-го!
Бадрухин – регент семинарский, высокий, длинноволосый, в ловком, франтовском сюртуке, прыснул, замахал руками.
– Кам… камни за… говорили! – пролепетал сквозь смех.
– Сам ты камень, скотина! – огрызнулся Феничка и, взяв за плечи Сребрянского, сказал: – Осел ты, Андрюшка! Какие стихи сочиняешь, а все одно попом тебе быть! Как побирушка, пойдешь по деревне, а тебе кто гарчик ржицы, кто куренка, какой подохлей, кто грошик медный… И я тоже осел! – всхлипнул Феничка. – Ты не обижайся, Андрюша, мы все ослы… Финита! Споемте, братцы! Душа песни просит…
Ксенофонт затянул старинную воронежскую «Степь». Бадрухин вскочил, привычным регентским жестом осадил Куликовского: «Легче, Ксенофонт, легче…»
Ах, ты, степь моя, степь широкая,
Поросла ты, степь, ковылем-травой…
Издалека начиналась песня, чуть слышно, словно сама степь звенела в жарком солнце июльского полудня – бесконечная и пустынная.
По тебе ли, степь, вихри мечутся? —
окрепнув, жалобно спросили тенора.
У тебя ль орлы на песках живут? —
прогремел бас.
Из других комнат трактира собрались люди, столпились возле дверей. А песня, родившись в обожженной солнцем траве, вдруг отделилась от земли, прянула к облакам. Она уже не жалобилась, а угрожала, звала на битву:
На тебе ли, степь, два бугра стоят,
Без крестов стоят, без приметушки,
Лишь небесный гром в бугры стукает…
Удивительно пели семинаристы!
6Кольцов с Кареевым гуляли по роще и зашли в трактир. Они попросили вынести столик под клены.
– Душно, чай, в трактире-то, – сказал Кольцов.
Половой принес вина. Кареев разлил по стаканам.
– Ваше здоровье! – улыбнулся широко, сияюще.
Кольцов отхлебнул и поставил стакан. Согнутые в локтях руки положил на стол – кулак на кулак – и оперся на них подбородком.
– Что мое здоровье! – сказал с досадой. – Оно при мне. Опять здоров, как бык, ничто меня не берет.
Кареев молча разглядывал вино на свет.
– Батенька думал, – с усмешкой продолжал Кольцов, – что мне становой хребет сломит… Ан нет! Он ведь покорности рабской ожидал от меня… ну, как бы вам пояснить: вот как скотину на бойне оглушат – и все, делай с ней что хочешь. Так ведь то молотком по голове… А тут сердце вырвали!
– Я понимаю, что тяжело, – согласился Кареев, – но коли есть друзья…
– Само собой, – кивнул Кольцов, – с друзьями оно и горе легше и радость веселей. И мне ваша да Дмитрий Антонычева дружба как огонек в ночной степи. Но ведь и то сказать: с каждой слезинкой к друзьям не находишься.
Он выпил вино и налил снова.
– Закрою глаза и все вижу… ожерелко красное валяется оборванное… на грязном полу. Отец потом… потом – ночь черная. Чудно, право: месяц отвалялся без памяти, а вот не помер, – мужицкая косточка!
С легким шумом где-то высоко от золотой макушки клена отделился лист и, медленно покружившись в воздухе, упал на стол. Кольцов взял его и принялся внимательно рассматривать.
– Вот смерть! Завидки берут… А знаете, – наклонился к Карееву, – я ведь еще как со двора поехал тогда ночью, – все спят, а я, как вор! – и тогда понимал, что не найду ее… Два месяца скитался, три губернии исколесил. Где меня не носило! И все одна мысль грызла… да и сейчас грызет…
Он вздохнул и низко опустил голову.
– Какая мысль? – спросил Кареев.
– Что где-то я мимо нее проехал, – глухо сказал Кольцов.
Шумная ватага семинаристов прошла в трактир, и вскоре оттуда послышались крики, смех, звон посуды.
– А что отец? – спросил Кареев.
– Отец? – Не поднимая глаз, Кольцов продолжал рассеянно вертеть в руке желтый кленовый листок. – Отец… Такие люди на свежий глаз покажутся редки, а в нашей, в мещанской компании, – на каждом шагу. Я со двора сбежал, как воришка, и лошадь увел, Лыску. Что бы вы думали отец? В полицию заявил: лошадь, дескать, пропала! Лошадь! Два месяца я скитался, вчерась приехал, ждал: гроза будет. «Ну, ладно, – думаю, – найдет уж тут коса на камень!» А он увидал меня: «А, это ты!» – и мимо. Я к нему: «Позвольте, батенька, один вопрос задать». – «Ну, что?» – спрашивает. «Куда вы ее продали?» – «Куда продал, туда и продал». – «А все-таки?» – «Вот тебе, – говорит, – и все-таки!» С тем и разошлись, – закончил рассказ Кольцов.
Из трактира в прозрачную тишину осеннего дня хлынула песня.
– Это семинаристы, – прислушался Кареев.
– «Степь», – узнал Кольцов. – Ах, ты… Вишь, что делают! – удивленно, восторженно прошептал он. – Идемте, послушаем…