355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Жизнь Кольцова » Текст книги (страница 12)
Жизнь Кольцова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:35

Текст книги "Жизнь Кольцова"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

5

За столом Сухачев много и жадно ел. Кашкин был по-настоящему весел, то и дело подкладывал старому другу лакомые куски и подливал вина. Дмитрия Антоныча радовало то, что Сухачев оказался неопасен, то, что он завтра уедет и перестанет громко разговаривать и царапать пол. Все прощалось Сухачеву, и даже когда он, отличавшийся в еде, как, впрочем, и во всем, какой-то особенной неряшливостью, потянув с блюда кусок заливной стерляди, уронил на чистую скатерть несколько морковных звездочек, Кашкин предупредительно сказал: «Пустяки!» – и посыпал пятнышко солью.

Кареев молчал, хмурился, рассеянно катал хлебные шарики. Кольцов с заметным удивлением поглядывал на Сухачева: «И что только Саша в нем нашел?»

Между тем Сухачев, налегавший на какой-то особенный рейнвейн, захмелел, стал хвастать, что он в Москве всех журналистов за пояс заткнет, что создаст особое направление в журналистике, затем громко, с завыванием прочитал, выдав за свои, стихи Бенедиктова и, наконец, прикорнув в кресле, заснул.

Кольцов и Кареев распрощались с Кашкиным. На улице мела поземка. Ветер сдувал с крыш жесткий, колючий снег и сыпал его за воротник. Алексею не хотелось расставаться с Кареевым, он чувствовал, что тот что-то хочет ему сказать, да не решается.

– Зайдем? – останавливаясь возле калитки, позвал Кольцов.

Кареев молча кивнул.

6

За окном кольцовской каморки возился ветер. В щели ветхой рамы просачивалась стужа, и пестрая ситцевая занавеска слегка колебалась. Свеча горела неровно, то треща и вспыхивая, то померкая.

Кольцову показалось холодно, он затеял топить печку. Кареев скинул шинель и повалился на топчан. Он лежал и глядел на черноту потолка, не мигая. Наконец дрова разгорелись, в трубе загудело.

– Ну, что ж молчишь? – усмехнулся Кольцов. – Говори, что душу-то растравило?

– Ты меня, Алеша, прости. Обещал я тебе хорошего человека показать, да обманул… А впрочем, – Кареев поморщился, – я, брат, и сам жестоко обманулся.

– Да я, ежели по правде, маленько стал в тупик, – признался Кольцов. – Я, Саша, кой о чем и раньше догадывался, а как ты мне нынче сказал: с человеком, мол, сведу – ну, думаю, уж раз ты на него этак глядишь, стало быть – орел! А на деле – глядь, орла-то и нету, а так, воробей щипаный… Да как захмелел, да понес околесицу, да Бенедиктова за себя выдавать, – уж тут и вовсе с толку сбился…

– Слыхал, давеча Василий Иваныч про Кашкина что говорил: «Время идет, люди меняются»… Меняются! – насмешливо повторил Кареев. – Нет, уж так измениться, как сам он изменился, – просто непостижимо. От всего отрекся!

– Тоже, значит, голову-то на плаху неохота класть, – заметил Кольцов.

– Ну что ж, бог с ними… Все же посеяны добрые семена, и они прорастут, Алеша! Вот, – Кареев достал из сюртучного кармана потрепанную тетрадку, – вот она, Алеша, та великая идея, какую они предали! Царь что думал? Повешены смутьяны – и ладно! Нет! – ударил тетрадкой по столу. – Идею не убить, не повесить! Тут все записано…

Он полистал тетрадку.

– Вот… послушай-ка: «Не нам видеть пожары грядущих восстаний, но первые искры вырубим мы…» И дальше: – «Клянемся, не уставая, поднимать на святое дело всю мыслящую и честную Россию и, не щадя жизни, продолжать начатое нашими братьями 14-го декабря…» И вот тебе крест! – не отступлюсь от этих слов, и головы, ей-богу, не пожалею… потому что коли существует рабство, так на черта мне и голова!

7

Проводив друга, Кольцов хотел записать несколько строк, пришедших ему в голову еще утром. Стихи получились плохие, он решил их поправить, – нет, не давались! Тогда Алексей погасил свечу и лег.

Как ни туманно было все, о чем говорил Саша, Кольцов понимал и чувствовал правоту его большого дела. «Не нам видеть пожары грядущих восстаний…» Эти слова обозначали, что всем тем, что достанется ценою наших страданий, будут пользоваться и наслаждаться другие люди. Выходит, и назначение человека в том, чтобы жить не для себя, а для других? От этой мысли протягивались нити к тому, что тогда в Москве, на подворье, говорил Белинский.

Человек представился Кольцову великим и прекрасным.

– Да, прекрасней человека ничего нет на земле! – вслух сказал Кольцов и вздрогнул: то, что он сказал, были стихи.

Он вскочил с постели, на ощупь, впотьмах высек огонь, зажег свечу. Раскрытая тетрадь лежала на столе. Решительно зачеркнув сочиненное вечером, спеша, кривя строки, записал:

 
Да, прекрасней человека
Ничего нет на земле…
 

И сразу понял, что это – последние строчки будущего стиха, которые заключали мысль.

Какие же первые?

Закрыл глаза – и бегущей лентой поплыли милые картины: золотые поля, холмы, перелески, зеленые луга, пестрые стада на них, грустная песнь пастушьего рожка…

Но какие же первые? Ах, да вот они!

 
Все творенья в божьем мире
Так прекрасны, хороши!
 

Получалось дельно, однако «да» надо было поправить на «но» – и тогда мысли первых и последних строк связывались и рождалась новая мысль, яркая и отчетливая:

 
Все творенья в божьем мире
Так прекрасны, хороши!
Но прекрасней человека
Ничего нет на земле!
 
8

Книжка стихотворений Алексея Кольцова была отпечатана. Станкевич, посылая ему первые десять экземпляров, поздравлял с Новым годом и первой книжкой. Он писал, что о ней уже пошли разговоры и судят по-разному: одни говорят с восторгом, другие – с презрением; что Белинский хочет писать о Кольцове в «Телескопе».

Алексей держал в руках эту тоненькую, в зеленой обертке книжечку, листал ее страницы и глядел на свои стихи, не узнавая их. Вот «Не шуми ты, рожь», вот «Кольцо», вот «Очи, очи голубые»… Что было в них такого, из-за чего одни хвалят, а другие ругают? Николай Владимирыч пишет: народные. Да как же им быть какими-то другими, когда вот это в Каменке, возле хоровода напелось; это – верхом в седле, когда перегоняли скотину с ариваловских лугов на бойню; это – ночью на Хопре у рыбачьего костра… Кой-что, верно, и по деревням прижилось, поют, что ж такого. Мало ли чего не поют!

Как бы хорошо увидеться сейчас со Станкевичем, с Белинским, с их московскими друзьями… Да как выберешься из Воронежа, когда день-деньской в базарной лавке приходится рубить коровьи туши!

«Эх, жизня! – вздохнул Кольцов, вспомнив, как говорил Сребрянский. – Ведьма, злодейка!»

Но неожиданно все устроилось как нельзя лучше. Василий Петрович затеял тяжбу с помещиком Малютиным, дело пошло в Сенат и застряло. Время близилось к весне, землю, из-за которой завелась тяжба, надо было пахать, и Василий Петрович, правильно рассудив, что Алексей управится лучше, чем кто другой, велел ему ехать в Петербург.

Кольцов поспешно собрался и покатил.

Глава четвертая

Есть люди, до смерти желают

Вопросы эти разгадать.

А. Кольцов

1

Ему не было нужды задерживаться в Москве по тяжебному делу, но, желая повидать московских друзей, решил прожить несколько дней в белокаменной.

Он сразу попал в ту литературную накаленную атмосферу, какая всегда царила в кружке Станкевича, а сейчас была особенно горяча. В конце 1835 года газеты напечатали объявление, «доводящее до сведения г.г. читателей», о том, что в новом 1836 году будет выпускаться журнал «Современник», издаваемый Александром Пушкиным. Ждали выхода в свет комедии Гоголя «Ревизор», содержание которой через Константина Аксакова стало известно Станкевичу и его друзьям. Наконец почти в одно и то же время вышли две книжки стихов – Владимира Бенедиктова и Алексея Кольцова.

Обо всем этом в Москве много говорили, книги же Кольцова и Бенедиктова были предметом особенно горячих споров. О них высказывались разные и противоположные суждения, причем те, кто превозносил Бенедиктова, с презрением или дурно отзывались о Кольцове, те же, кто хвалил Кольцова (и среди них прежде всех Белинский и Станкевич), находили в Бенедиктове отсутствие серьезной мысли, вычурность и одно лишь желание поразить читателя.

Белинский напечатал в «Телескопе» статьи о том и о другом, и статьи эти, в свою очередь, вызвали в Москве и Питере много горячих споров. Станкевич послал Неверову книжку Кольцова и просил своего друга написать о ней. «А то наврет какой-нибудь неуч, – беспокоился Станкевич. – Ты же пиши беспристрастно и, верно, найдешь в стихах хорошее, а недостатков не скрывай; ты выскажешь их так, как может высказать человек, уважающий чувство, в какой бы форме оно не явилось».

Неверов, как человек ограниченный и более чиновник, чем литератор, не сумел оценить Кольцова. Он увидел в нем только самоучку-прасола, песенника, в котором самое замечательное и интересное было разве то лишь, что он гонял гурты, скакал верхом по степи и торговал салом.

Все это, по мнению Неверова, стоило того, чтобы написать журнальную заметку, не больше, и он недоумевал, чем тут восторгается Николя́, и похвалы приписывал порыву пылкой и увлекающейся натуры своего друга.

2

В передней Кольцова встретил Иван.

– Батюшки-светы! – расплылся он. – Земляку – нижайшее! Вот Миколай Владимирыч рад будет…

Иван был чисто выбрит, причесан и одет в сюртук и клетчатые панталоны со штрипками.

– А тебя, брат, не узнать, экой ты стал франт!

– Столичность! – ухмыльнулся Иван. – Это как полагается… А знатный вы песельник составили, – сказал, доставая из бокового кармана сюртука кольцовскую книжечку. – Я тут во дворе читал, так что народу посбежалось – страсть!

Иван в самом деле часто читал многочисленной домашней прислуге стихи Кольцова. Он гордился ими, словно сам их сочинил, и врал и хвастал, что кабы не он, так Кольцову и по сию пору гонять бы да гонять свиней.

– Знатная книжка! – повторил, принимая от Кольцова шубу. – Вот и Миколай Владимирыч вами не нахвалится, а ведь уж он, сами знаете, учености непомерной…

– Спасибо, Ваня. Книжечка эта – твоя крестница. Помнишь, тогда, в Удеревке-то?

– Как не помнить! Верно, моя крестница… Да вы без докладу прямо идите, Миколай Владимирыч на этот счет дюже про́стый!

3

Кольцов в нерешительности остановился. Из-за двери слышался хохот и еще какие-то звуки, похожие на топот: по комнате кто-то скакал. Алексей приоткрыл дверь и остановился на пороге: скакал Станкевич. Его длинные волосы смешно, в такт нелепым прыжкам, то поднимались дыбом, то опускались на плечи, а фалды сюртука плескались, как крылья. Он скакал и размахивал кочергой.

Какой-то незнакомый Кольцову молодой человек в военном, без погон, сюртуке, сдержанно улыбаясь, молча наблюдал за дикой пляской. Заметив Кольцова, он спокойно сказал:

– К тебе пришли, Николай.

Станкевич оглянулся, швырнул кочергу и кинулся обнимать Кольцова.

– Вы, наверно, подумали, что я с ума сошел? – говорил Станкевич. – А? Нет, признайтесь, подумали?

– Да я… – начал было Кольцов.

– Конечно, подумал, – сказал человек в сюртуке. – И клянусь, он был на волосок от истины.

– Мишель! – позвал его Станкевич. – Это Кольцов.

– Рад, всей душой рад! – Мишель пожал Кольцову обе руки и отрекомендовался: – Михаил Бакунин… Это очень хорошо, что вы приехали. Последнее время Николай усиленно занимался философией и, как видите, уже немного… того. Вы сами могли убедиться в этом.

– Я думаю, Николай Владимирыч после занятий маленько размяться захотел, – заступился Кольцов.

– Ну вот! Ну вот! – торжествовал Станкевич. – Как ты не понял этого! Чертовски полезно после всяческих философских отвлеченностей, когда ум за разум заходит, вот так встряхнуться… Мне попался томик Уланда – чудо! И я, как старуха из «Волшебной флейты», пустился в пляс. И снова голова свежа, и сердце бьется, и я чувствую запах жизни!

– Ты совершенно безнадежен, – покачал головой Бакунин. – Ты поэт, Николай, не отпирайся. Я знаю, ты пишешь плохие стихи.

– Чем же плохие? – обиделся Станкевич.

– Скучные. В них и поэзия, и философия. Причем ни первую, ни вторую не угрызешь: сухари.

– Покорно благодарю! – раскланялся Станкевич.

– Не за что, любезный… Стихи надо писать, вот как он, – Бакунин указал на Кольцова. – Взял сухую палку, воткнул в землю – и расцвело дерево. Что? – Коренастый, с упрямым лицом, Бакунин заложил руки за фалды сюртука и, гордо подняв львиную голову, вызывающе поглядел на Станкевича.

– Ну, не сердись, Мишель, – мягко сказал Станкевич, – не будем ссориться. Давайте-ка лучше поговорим, вспомним… Как это вы тогда в метель ко мне нагрянули? Помните?

– Еще бы! Вы ведь в ту зиму в учителя хотели пойти, да опасались, что с острогожскими чинушами не уживетесь… Что же, так, верно, и не ужились?

Станкевич только рукой махнул.

4

Узенький, глухой переулок схоронился под снегом. Идти пришлось по тесным тропинкам, протоптанным возле заборов. Ветхий деревянный домишко, в котором жил Белинский, замело по самые окна.

Дверь открыл сам Белинский. Он не узнал Кольцова и недовольно покосился на Станкевича: кого это еще привел?

– Не признали, Виссарион Григорьевич? – улыбаясь, спросил Кольцов.

– Батюшки, да вы ли это? – воскликнул Белинский. – Сюрприз, ей-богу, сюрприз! Мы тут из-за него копья ломаем, а он…

Из темной крошечной передней он ввел гостей в такую же крошечную комнатку, всю заваленную книгами и связками газет. На грубой, покрашенной под красное дерево конторке были разбросаны исписанные мелким почерком листы. На диване, покрытом заштопанным холщовым чехлом, лежал толстощекий малый лет двадцати. При входе гостей он поспешно вскочил, его маленькие медвежьи глазки испуганно, исподлобья поглядели на вошедших. Это был Константин Аксаков. Когда ему назвали Кольцова, он просиял широкой, добродушной улыбкой: «А! Вот таким я его представлял!» – обнял и троекратно, со щеки на щеку, расцеловал Кольцова.

– По русскому обычаю, – приговаривал между поцелуями. – Вы наш, вы – русский!

Белинский вспомнил со смехом:

– Я намедни Шевырева встретил; он говорит: «Откуда вы еще какого-то Кольцова выкопали? Барон Дельвиг отличные русские песни сочиняет, а это так, подделка…» Помилуйте, говорю, Степан Петрович, какая подделка? Настоящий народный поэт! «Нет, говорит, – не верю, это вы все сами написали для мистификации».

– Шевырев болван! – резко сказал Бакунин.

– А вот, – Белинский порылся в кипе газет, – в «Северной пчеле» что наш всеподлейший Фаддей строчит… Да где же это? А, вот!

Белинский поднял палец кверху: слушайте!

– «…можно было бы подумать, что поэт и в самом деле селянин, если б иногда не вырывались у него стихи, вовсе не приличные важной осанке пахаря. Он поет любовь на манер нашей элегической молодежи…» Каково?

– Говорил я вам, Алексей Васильевич, что книжка шуму наделает, – ликовал Станкевич.

– Да что им дались мои песни? – недоумевал Кольцов. – Убейте, не пойму!

– Как – что? – Белинский пожал плечами: как, мол, не понять, все ясно! – Остзейский барон, полунемец, помещик Дельвиг поет русские песни. Это прекрасно, против этого никто не желает возражать: русские песни поет барин, он, будьте покойны, знает, что спеть. Но вот появляется певец истинный, сам народ поет в его песнях… Кто же этот певец? Мужик! Мещанин! Такому дай волю, он черт знает что может запеть! И вот тут-то господа Булгарины и Шевыревы, как настоящие лакеи, начинают лезть из кожи, чтоб опровергнуть народность поэта-мужика. Они кричат о подделке, о мистификации, они обеспокоены… Слышите ли? О-бес-по-ко-ены! – разбивая слово на слоги, произнес Белинский.

– Да чего ж им беспокоиться? – никак не мог взять в толк Кольцов.

Белинский отрывисто засмеялся.

– До сей поры в поэзии нашей народ в чистых лапотках ходил да барину в ножки кланялся. И вдруг слышим:

 
Мне бы молодцу
Ночь да добрый конь,
Да булатный нож,
Да темны леса!
 

Понимаете? Ведь молодец-то не от хорошей жизни о булатном ноже заговорил… Ведь он, чего доброго, и барина своего поджечь не задумается!

– А что? И подожжет! – захохотал Бакунин.

– Да, но русская душа, удаль-то русская как слышится! – Аксаков засучил рукава поддевки, словно собираясь кинуться в драку.

– Это так велико, – серьезно сказал Станкевич, – что мы еще и представить себе не можем.

– Нет, почему же? – возразил Белинский. – Можем. Через сто лет эти кольцовские песни весь русский народ петь будет!

5

Вечером у Станкевича собрались друзья.

Пришли новые, неизвестные Кольцову люди: переводчик Кетчер, веселый и насмешливый, подписывавшийся Фитой, поэт Клюшников, сотрудник «Молвы» и «Телескопа», и студент Московского университета Мишенька Катков, еще очень молодой человек в новеньком студенческом мундире, кстати и некстати принимающий самые мрачные позы.

В этот вечер шумели, спорили и много толковали о Фихте. Фихте был новостью. Кольцов, запутавшийся в Воронеже в «Назначении человека», жадно прислушивался к разговорам, однако ему было трудно разобраться в потемках непонятных слов, и он огорченно и с некоторым раздражением думал о том, что не глупее же он, в самом деле, этих образованных людей, и неужто ж нельзя о таких интересных и значительных предметах говорить так, чтобы было всем понятно?

Кольцов хотел поведать, как он сам пытался разобраться в «Назначении человека» и как запутался и не понял этого назначения. Однако ему было стыдно признаться в своем невежестве, и он долго не решался вступить в разговор, но наконец, поборов в себе чувство ложного стыда, откровенно рассказал о Своей схватке с лукавым Фихте.

Бакунин взялся было изложить Кольцову основные идеи книги, но его перебил Клюшников:

– А вы думаете, они сами разобрались во всей этой отвлеченной премудрости? Ведь это про кого-то из наших друзей сказано:

 
Перечитавши все тома,
Он окривел и стал калека.
Но понял, лишь сойдя с ума,
Что сумасшедшие дома
Суть назначенье человека!
 

Все рассмеялись. Станкевич повалился на диван и от смеха не мог вымолвить ни слова.

– Нет, правда, – задумался Кольцов. – Вот я читал «Литературные мечтания», – и там о великой вечной идее, об ее отражении во всем – это я очень понимаю и чувствую. А тут – заблудился. Одно вижу: все идет к богу, да только не к нашему, не к русскому. Вот оттого мне и трудно понять…

Он обвел всех светлым взглядом и смущенно улыбнулся.

– Милый вы мой! – Станкевич в изумлении уставился на него. – Да вы чудесно формулируете свое отношение к Фихте! Это же очень правильно: нерусский бог!

– И что же тогда и путать напрасно, – продолжал Кольцов, – что напрасно мудровать? Помните, Виссарион Григорьевич, в прошлый раз мы с вами на подворье о человеческих путях толковали? Так для чего же цельную книжку сочинять, коли человеческое-то назначенье в двух словах – живи для народа, и все отсюда и выйдет: и труд, и любовь, и искусство!

– Это очень верно, – согласился Белинский. – Там, где мысль укладывается в два слова, мы сами путаемся в многословии и других запутываем. Перед лицом единой и вечной идеи – единой мысли, единого бога…

– …и Фихте – песчинка! – докончил Клюшников.

6

Неделя, проведенная Кольцовым в Москве, промелькнула пестрой и шумной вереницей встреч, разговоров, зрелищ.

Мишенька Катков водил его по Москве, показывал достопримечательности и, впадая в менторский тон, много рассуждал об искусстве. Напускал на себя то мрачную задумчивость, то рассеянность, то напыщенную важность. Все это делало его смешным и забавляло Кольцова.

Однажды Боткин зазвал всех к себе. Он жил на Маросейке, в большом и удобном старом доме. Дом стоял в саду. Осыпанные пушистым снегом деревья заглядывали в окна. Внутри казалось тесно от тяжелой, грубоватой мебели, и хотя комнаты Васеньки Боткина выглядели по-европейски, все-таки надо всем обиходом властвовала купеческая старина.

Друзья шумно спорили. Белинский издевался над способностью Мишеля Бакунина превращать в философские отвлечения самые обыкновенные, простые вещи.

– Тебе дай волю, так ты и зубочистку свою возведешь в некую философскую систему!

Боткин, одетый по-домашнему, в цветной, вышитой бисером ермолке, расхаживал по комнатам, очень, видимо, довольный удачным импровизированным вечером.

Кольцову стало весело. В отчаянных, до хрипоты, спорах друзей, в их звонком хохоте, во всей этой молодой компании московских умников чувствовалось столько задора и удали, что ему и самому захотелось сказать что-нибудь задорное и удалое. Он присел возле заваленного рукописями и книгами письменного стола и поискал глазами бумаги. Кругом лежали исписанные листы и тетради, которые брать показалось неудобно. В корзине под столом валялся белый лист почтовой бумаги – начатое и брошенное письмо: под словами «милостивый государь Иван Андриянович» пестрели какие-то цифирные расчеты.

Алексей разгладил ладонью листок и принялся писать. Стих лился свободно, слова, как живые, соскакивали с кончика пера.

Через полчаса он присоединился к спорщикам.

– А я, господа, песенку сочинил, – сообщил, улыбаясь, и прочитал «Лихача-Кудрявича».

 
Честь и слава кудрям!
Пусть их волос вьется,
С ними все на свете
Ловко удается!
 

– Эх, русская душа! – пришел в восторг Константин Аксаков. – Так ведь и рвется наружу!

За ужином было выпито.

После чего Боткин затеял катанье на тройках. Шумной ватагой ездили на Воробьевы горы. Там, в избушке лесника, варили жженку и смотрели на Москву, в лунном свете поблескивающую золотыми маковками сорока сороков. Лес стоял убранный инеем, как елецкими кружевами. Синие длинные тени на снегу переплетались со стволами сосен, в чаще молоденьких елочек краснело окошко лесниковой избы. Кетчер возился с шампанским, замораживал его, потом бегал искать в сугробах бутылки и, не находя, чертыхался на весь лес.

В другой раз Константин потащил всех к себе обедать. Кольцов немножко робел. Ему предстояло побывать в настоящем барском доме, где за обедом прислуживают лакеи и где, конечно, будут дамы и нужно что-то говорить самому и отвечать на вопросы совсем незнакомых людей.

Аксаковы жили в Москве по-деревенски, то есть большим домом со службами и сараями, огромным количеством дворни, шутов, приживалок, с бессчетными гостями, с русской баней в старом, запущенном саду и вообще со всей той бестолковой и шумной неразберихой, с какой жили богатые и хлебосольные помещики того времени. Константин провел гостей к себе наверх (он жил на антресолях). Из окошка была видна Смоленская площадь: базар, огромные весы для возов, клочья зелено-бурого сена на грязном снегу.

Следом на антресоли поднялся старик Аксаков. Он уже знал Кольцова и по его книге и по восторженным рассказам Константина. Так же, как и Константин, он обнял и по-русски расцеловал Кольцова и так хорошо и ласково поговорил с ним, что сразу улетучилась робость и даже обеденная церемония с ее незнакомым многолюдством уже не страшила.

За столом сидело не меньше тридцати человек, среди которых были знаменитый актер Щепкин, молодой художник Кирюша Горбунов и тот самый профессор Шевырев, который сомневался в подлинности Кольцова.

– Читал и знаю вас до знакомства и уже полюбил! – Щепкин мягко пожал руку Кольцова. – Слава богу, нашелся и у русских людей певец, не все же немцам-то…

– Вот, – указывая Шевыреву на Алексея, сказал Белинский, – вот, Степан Петрович, тот самый Кольцов… И, доложу я вам, нисколько не похож на мистификацию: самый реальный человек!

– Весьма приятно, – пробурчал Шевырев в бороду. – Экие вы шутники-с…

Старик Аксаков смеялся до слез, утирая их красным фуляром.

За обедом много говорили о новой комедии Гоголя. Сергей Тимофеич называл ее гениальной.

– Поскорее бы только ее заполучить! – Щепкин вкусно причмокнул. – У меня на этого подлейшего дурака-городничего зверский аппетит! Подумать только: настоящая, подлинная Россия на сцене – когда это бывало, господа? Велик Гоголь, но и мы-то с вами какие счастливчики, что рядом с ним живем!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю