Текст книги "Жизнь Кольцова"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Между тем в нумерах уже становилось тесно. Приехал Владиславлев в парадном, голубом с эполетами и шнурами мундире, как всегда чистый, прямой и важный. Пришли поэты Бенедиктов, Бернет, переводчик «Фауста» Губер и земляки Кольцова, воронежцы: цензор Никитенко и морской офицер Крашенинников. Самым последним пожаловал Кукольник. Он вошел в комнату под руку с Булгариным. Кольцов и Панаев переглянулись: Булгарину приглашения не посылалось.
– Ну, не взыщи старика, – подрыгивая на ходу короткими ножками, подошел он к Кольцову, поеживаясь и потирая лысину. – Не взыщи! Не зван, а пришел, притащился… поглядеть притащился! И впрямь совестно – все толкуют: «Кольцов! Кольцов!» – а я его и не видывал. Вот-с спасибо Нестору Васильичу: он – сюда, а я за ним, как репей на хвосте-с, право… Э, да тут, судари мои, пир, банкет-с! Или прием прославленным поэтом своих почитателей?
– Ну, что вы, Фаддей Венедиктыч, – просто сказал Кольцов. – Рад гостю, прошу покорно.
Булгарин захихикал и раскланялся на все стороны. Искоса злобно глянув на Полевого, с которым был на ножах, изогнулся перед Владиславлевым и вдруг увидел Одоевского.
– Ваше сиясс!.. – восхитился. – Батюшка!
Одоевский сухо кивнул и отвернулся.
8За ужином все хвалили бирючка. Кукольник съел их добрый десяток и сказал экспромт:
Пестры, как барсы, и жирны
Сии воды донской сыны!
Булгарин захлопал в ладоши.
– Вот гений! Стих сам льется… А? Рыбку воспел!
Панаев шепнул Кольцову: «Экая образина!» – и громко сказал:
Все б хорошо, да вот беда:
Стиху иному мать – вода…
Все засмеялись. Кукольник сделал вид, что не слыхал панаевского экспромта.
– Резко судишь, Иван Иваныч! – погрозил пальцем Булгарин. – «Рука всевышнего» – непревзойденное творение.
– Конечно, – весело согласился Панаев. – Всем известно, что
«Рука всевышнего» три чуда сотворила:
Отечество спасла,
Поэту ход дала,
Зато… кого-то уходила!
Полевой принужденно засмеялся. Панаев намекал на него: за резкий отзыв о «Руке» был закрыт «Телеграф» и на Полевого посыпались напасти.
– Ну, что там старое вспоминать, – примирительно вмешался Одоевский.
– Верно, верно, князь, – живо откликнулся Кукольник. – Ведь вот и я на Николая Алексеича, – он кивнул в сторону Полевого, – не обижаюсь нисколько… А уж он ли меня не поносил!
– Молодо-зелено, – смущенно пробормотал Полевой. – Я, видит бог, Нестор Васильич, ваш талант почитаю.
Одоевский презрительно улыбнулся.
– Господа! – воскликнул Кольцов. – Неужто мы браниться да счеты сводить собрались? Право, вы меня обижаете, господа! Прошу покорно не отказать, по русскому обычаю…
Он взял у официанта поднос с вином и стаканами и начал с поклоном обходить гостей.
– По русскому обычаю, – повторял он. – Прошу не отказать, господа!
9Ужин кончился весело и мирно. Полевой клялся Кукольнику в любви и верности и поносил на чем свет стоит крамольные московские нравы. Одоевский и Краевский уехали сейчас же после ужина. Владиславлев, выпросив у Кольцова стихи, исчез, не прощаясь, по-английски. Официанты убрали столы, тесная компания расселась по диванам, начался оживленный разговор.
Стройный, красивый Крашенинников в черном с золотым воротником мундире рассказывал о шторме, во время которого затонул его корабль, и ему с матросами пришлось около суток продержаться в бушующем море, пока французский транспорт не взял их к себе на борт.
– Ох, батюшка, страх-то какой! – простодушно сказал Венецианов. – Легко сказать: сутки в пучине морской!
– Море! – мечтательно вздохнул Бенедиктов. – Оно хорошо уже тем, что вечно пленяет поэтов…
– Ну, милый, – махнул рукой Венецианов, – и без твоего моря для вдохновения есть предметы. Вон рожь спелая или степь ковыльная – чем тебе хуже моря?
– Да полно, Владимир Григорьич! – вскочил Булгарин. – Не слушай их, соловей ты наш! Скажи свое «Море»… Да просите же, господа, Владимира Григорьича!
Бенедиктов встал, одернул фрак и, скрестив на груди руки, мрачно поглядел на гостей.
– Ах, каналья, вот кривляется! – шепнул Алексею Панаев.
Бенедиктов увлекся. Он то размахивал руками, то прижимал их к манишке и так таращил глаза, что делалось страшно: не окривел бы! Его неприятный, дребезжащий голос повышался до визга и замирал до шепота. Стихи были цветисты и вычурны, как все, что он писал.
Свинцовая дума в тебе потонула, —
завывал Бенедиктов, —
Мечта лобызает поверхность твою…
Отрадна, мила мне твоя бесконечность!
– Да, – довольно громко заметил Венецианов. – Вот кабы ты этак побарахтался сутки-то… В бесконечности!
– Умник! Умник! – умилился Булгарин, когда Бенедиктов умолк. – Вот дельно так дельно! А ну-тка, господа, – Булгарин растопырил руки, как будто собираясь кого-то поймать, – ну-тка, новейшие-то… нешто могут? – искоса поглядел на Кольцова. – Где там! Все по земле да по грязи – «чвяк! чвяк!»
Кольцов улыбнулся.
– Ну, так ведь вы, Фаддей Венедиктыч, давний поклонник прекрасного. Мне еще Александр Сергеич про вас говаривал…
– А что? А что? – поспешно перебил Булгарин. – Что говаривал? Он, покойник, востер на язычок был… Многим от него перепадало. Но меня уважал-с! На всех сошлюсь – уважал-с!
– Да ведь нельзя же, – обиделся Бенедиктов, – нельзя одно лишь матерьяльное признавать, а красота, мечты небесные…
– Нет-с, господа, – спокойно сказал Кольцов. – Так рассуждать нельзя. Вот вы все говорите: поэзия, возвышенность, красота. А что это за поэзия, что за красота, когда в ней жизни нет? Возвышенность! Так скажите – что же и над чем возвышается?
– Э, батюшка! – Булгарин уперся руками в коленки. – Так это же речи господина Белинского!
– Да, ежели вам так угодно, Белинского! – согласился Кольцов. – Это, доложу я вам, такие речи, что в ночном мраке светло становится, а зимой снег тает… Вы не обижайтесь на меня, Владимир Григорьич, но вот мы сейчас пьеску вашу «Море» прослушали… Слов нет, презвучная пьеска, но, господа, где же идея? Где мысль? Ведь тут слова одни голенькие! «Мечта лобызает поверхность…» – ведь это же так, собрание звуков, заклинанье, все равно, что у нас в деревенском быту заговоры: «Арц! Арц! Арц!» – а что это за «арц» – одному богу ведомо!
– Ага, видишь, видишь! – Вовсе уж пьяненький Кукольник обнял Бенедиктова. – Что я говорил? Для них, – он сделал ударение на слове «для них», – для них ли нам писать? Обидно, горько!
Гости разъехались часа в два ночи.
Панаев принялся показывать, как варить глинтвейн, да злоупотребил. Кольцов повез его домой. Шел дождь, было тихо.
– А вы молодец, Алексей Васильич! – сказал на прощанье Панаев. – Лихо вы их! Да только не резко ль?
– Да что же все в молчанку-то играть? И так уж довольно я в запрошлом годе молчал. А нынче досада взяла: несут галиматью, и преважно… Ну да ничего: пущай и наши копыты помнят!
Глава третья
Сколько звуков, сколько песен
Раздаются вновь во мне…
А. Кольцов
1
Взяв Сребрянского из госпиталя, Алексей не повез его в Измайловский полк, на его старую, неуютную, грязную квартиру, а поселил вместе с собой у госпожи Титовой, отведя Андрею Порфирьичу чистенькую, солнечную комнатку.
В тот же день, как Сребрянский удобно устроился в своем новом жилище, Кольцов привел цирюльника, и тот постриг и побрил Сребрянского. Затем Кольцов купил полдюжины тонких полотняных рубах, сюртук, сапоги, переодел Сребрянского и положил себе за правило следить за внешностью и удобствами своего друга.
– Ты, Алеша, – с улыбкой сказал однажды Сребрянский, – за мной как за любимой женщиной ухаживаешь… Чем и когда отблагодарю я тебя за твою доброту?
Когда все было готово к отъезду, то есть выписаны подорожные свидетельства, закуплена провизия и уложены мешки и чемоданы, Кольцов пошел прощаться с питерскими друзьями.
У Жуковского он застал Брюллова и Венецианова. Портрет был закончен. Он стоял в кабинете, сияя свежим лаком и золотом новой рамы. Жуковский сообщил, что на днях состоится аукцион, пожалел, что Кольцов уезжает. Спросил, все ли дела его хороши, а когда Алексей стал благодарить его за покровительство и поддержку, поморщился и сказал, что это такие пустяки, о которых и вспоминать нечего.
– Это все, правда, братец, ерунда, – подхватил Венецианов, – все крючкотворство это сенатское. А вот дело так дело! – указал на портрет. – Тут Василья Андреича с Карлом Павлычем уж не только мы с тобой – вся Россия со временем благодарить станет… Ну, прощай, голубчик, Христос с тобой, приезжай поскорей. Полюбил я тебя, привык и расставаться жалко…
Нужно было еще зайти к Панаеву. Когда Алексей подошел к его дому, Иван Иваныч садился в коляску. Он был, как всегда, щегольски одет и завит, от него пахло тончайшими дорогими духами. Извинившись перед Кольцовым и обругав тот ничтожный, но, к сожалению, необходимый вечер, на который он направлялся, Панаев сказал, что завтра он сам зайдет к Кольцову проводить его.
Утром в назначенный час у ворот дома госпожи Титовой путешественников дожидалась ямская тележка.
– Как же вы в этакой колымаге Андрея Порфирьича повезете? – закричал с порога Панаев. – Ведь в ней и здоровому человеку ехать невмоготу, а уж больному – этак, на соломе… я и не представляю!
Кольцов и сам понимал, что Андрею трудно придется в тряской ямской тележке, однако купить новый экипаж он не мог: коляска стоила дорого, не по карману. Панаев велел ямщику выпрячь лошадей и отправил его со своим кучером домой. Вскоре ямщик вернулся: лошади были впряжены в просторный, очень удобный тарантас.
– Ну, Иван Иваныч, – Алексей крепко пожал руку Панаеву, – всегда любил вас, а теперь готов земным поклоном поклониться!
2Над черными полями клубился пар, весенний ветерок пел тонко и нежно, весело побрякивал колокольчик.
В начале пути Андрею все еще недомогалось, но дорога была так хороша, так ласково сияло солнце и, нагретые им, так приятно пахли кожаные подушки панаевского тарантаса, что на второй день путешествия бледные до тех пор щеки Сребрянского покрылись легким загаром и румянцем. Закутанный шалями, чисто выбритый и причесанный, он полулежал на удобном мягком сиденье. Воротничок рубашки сиял свежестью и белизной, на шейном платке поблескивало граненое стеклышко франтовской булавки.
– Как хорошо! – жадно вдыхал ароматный весенний воздух. – Как в детстве…
– Вот погоди, доедем до двора, да как начнет матушка молочком да пампушками тебя откармливать – еще сто лет прошагаешь!
– Да уж верить ли? – задумывался Сребрянский.
– Тут, брат, все дело в вере. То есть прикажешь себе стать на ноги – и станешь, ей-богу! Мне вон лекарь наш, Иван Андреич, говорил, что вера такая для больного сильней лекарств всяких…
Закатывалось солнце. Из лугов несло прохладой. На далеком озере кричала выпь. Показалось большое село. Прощальный луч уже невидимого солнца горел золотым огнем на кресте высокой колокольни.
– Любань! – оборачиваясь, сказал ямщик, указывая кнутовищем на село. – Но-о, милые!..
Он вытащил из-под сиденья кнут, помахал им, подхлестнул ленивую пристяжку, и тарантас запрыгал по бревенчатому настилу грязной дороги.
– Алеша! – Сребрянский положил руку на колено Кольцова. – А ведь мне сейчас только в голову пришло, что мы с тобой по радищевскому следу едем… Помнишь – Любань? Вместе ведь читывали…
– Это где он с пахарем разговаривал? Ну да, в Любани было… Гляди, гляди… – Кольцов привстал. – Во-он, где мельница… видишь?
Далеко-далеко, на самом горизонте, четко выделяясь на оранжевой полосе заката, виднелась одинокая, сгорбившаяся над сохой фигурка пахаря.
– Уж не тот ли? – улыбнулся Сребрянский. – А я, помню, тогда еще в тетрадь себе записал это место из «Путешествия»: «Страшись, помещик жестокосердый, на челе каждого из твоих крестьян вижу твое осуждение…» И кончается: «Закон? И ты смеешь поносить сие священное имя? Несчастный!..»
– Экая у тебя память! – восхищенно сказал Кольцов.
3Весь путь до Москвы они проехали, вспоминая Радищева. Сребрянский оживился, внимательно приглядывался к прохожим и проезжим, к мужикам во встречных деревнях, к ожидающим на станциях путешественникам. Он задумал описать в стихах и свое путешествие.
– Гляди, как бы вместо Козловки в Сибирь не заехал, – пошутил Кольцов. – В пути, говорят, под ноги глядеть надо, а не по сторонам…
Ближе к Твери дорога стала плоха, и, как ее ни мостили бревнами и плетнями, седоков мотало из стороны в сторону, точно мореходов на утлом челноке в разбушевавшемся море.
Возле самого въезда в город, у заставы, они повстречали телегу; по бокам ехали верховые солдаты. В телеге сидели три мужика. Они были закованы, цепи побрякивали на рытвинах. За телегой, плача, шла баба. Закрывшись подолом, она брела как слепая, спотыкаясь и падая. Один мужик что-то крикнул кольцовскому ямщику. Конный солдат обернулся и не спеша вытянул его плетью: «Я те покричу!»
Сребрянский изменился в лице, весь передернулся, словно удар солдата достал и его.
– За что это их? – спросил Кольцов у ямщика.
– А кто ж его знает… Значит, чем-нито не угодили начальству, – неопределенно ответил ямщик. – Надо быть, за это…
– Боже мой! – простонал Сребрянский.
Ночью в Твери ему стало хуже, снова вернулась лихорадка. Кашель душил и не давал спать. Кольцов тревожно прислушивался к неровному хриплому дыханию Андрея Порфирьича. «Господи, – думал Алексей, – хоть бы до двора довезти!»
4Когда тарантас въехал во двор Белевского подворья, Сребрянский был так слаб, что в избу его пришлось внести на руках.
– Занедужил, вижу, попутчик-то? – опросил дворник. – Чай, отдельную горницу надобно? Есть хорошая.
Горница в самом деле была хороша. Ее два окошка выходили в садик, полы чисто вымыты, разостланы свежие половики; большая деревянная кровать, накрытая сшитым из разноцветных лоскутков одеялом, была завешена голубым ситцевым пологом. Одно было плохо: перед образами горели три лампады, и в комнате стоял тяжелый запах лампадного масла.
Кольцов задул лампадки, распахнул окно и велел дворнику послать за лекарем.
– Ну, как, Андрюха? – наклонился к Сребрянскому. – Не легшеет?
Не открывая глаз, Сребрянский слабо улыбнулся.
– Замотался ты со мной, Алеша… Ведь у тебя своих дел полно.
– Ну, дело не медведь, в лес не уйдеть! – пошутил Алексей. – Эх, благодать-то какая на дворе, гляди…
Сребрянский с трудом повернулся к окну. Сад был как бы сквозной, листья еще не распустились, но почки набухли и лопнули, и легкий пушок покрывал ветки. Тысячи синиц пересвистывались тоненькими голосами. В конце сада росли старые березы, из-за которых виднелись три золотые маковки старой церкви.
– Как славно, – вздохнул Сребрянский. – Это, брат, не Питер, это – наше…
– Лекарь пришел, – просунулся в дверь дворник. – Чай-то пить будете ай нет?
– А как же без чаю! Еще и спрашивает! – возмутился Кольцов.
Лекарь оказался молодым, похожим на Шуберта немцем, в очках, с пухлыми щеками и грустной улыбкой. Он велел закрыть окно, осмотрел Сребрянского, прописал ему лекарство и сказал, что весенний воздух, столь полезный для здорового человека, больному, и особенно легочному больному, может быть не только вреден, но и губителен.
– Надо много лежать и иметь покой, – закончил немец и, пообещав заходить ежедневно, откланялся.
Кольцов пошел его проводить.
– По совести скажите, господин лекарь… довезу ли?
Немец поднял глаза к небу и пожал плечами:
– Есть медицина, но есть также и бог. Во всяком случае, продолжать путешествие опасно. Надо ждать теплой и сухой погоды.
5Пока лекарь осматривал Сребрянского, а дворник возился с самоваром, небо, как это часто бывает весной, покрылось тучами, в саду сделалось темно, в окна застучал косой холодный дождь.
Под ровный шум дождя Сребрянский уснул.
Алексей напился чаю и присел к окну. Дождь хлестал по веткам сада. Где-то за стеной однообразно журчала струя падающей с крыши воды. Идти по такой погоде никуда не хотелось. Кольцов расстелил на лавке кафтан и лег. И сразу усталость от пути, от дорожных хлопот мягко, липко навалилась на него, ноги разом отяжелели, глаза закрылись сами собой. В воображении потянулась дорожная колея, черные поля с лесочками и оврагами, ветлы по краю дороги, шаткие мосты; проплыла ветхая деревянная колокольня, мелькнул верстовой столб; прохожий человек, отступив с дороги в грязь, снимал шапку, кланялся. Затем откуда-то вынырнула телега с закованными мужиками, конный солдат, плачущая баба, – и снова потянулась дорожная, черная, кое-где наполненная водой колея, замелькали верстовые столбы, корявые ветлы…
Однако все это проплыло мимо, а бабий плач не умолкал. Кольцов открыл глаза. Жалобно всхлипывая и причитая, за дверью плакала женщина. Тихонько ступая, чтобы не разбудить Сребрянского, Алексей вышел в сени. Там было темно. Вдруг распахнулась дверь из общей горницы, и в сенях показался дворник.
– Все сидишь? – с досадой спросил у кого-то в темноте и, не дождавшись ответа, сказал: – Иди, ради бога, не страмись…
– Да не гони ж ты меня! – всхлипнула женщина. – Батюшка родименький, не житье… ох!
– Ну, зачала про старое, – лениво сказал дворник.
Кольцову почудилось, что он зевнул.
– Батюшка, родименький… не житье мне там!
– Ну, чего ж не житье? Чай, муж, не кто-нибудь… Не греши, Катерина!
– Да постыл он мне, батюшка! – вдруг переставая плакать, с жаром воскликнула женщина. – Черт старый, слюнявый!
Кольцов кашлянул.
– Кто это? – строго спросил дворник. – А-а… Самоварчик нешто сменить? Иди, иди, не страмись перед постояльцем-то… Иди, ничего!
Он открыл дверь на крыльцо, взяв женщину за руку, подтолкнул ее к выходу.
– Куда ж гонишь-то? Дождь, – сказал Кольцов.
– Ничего, это бабе дюже пользительно. Раскудахталась, право… Дочь, – с наигранным равнодушием пояснил дворник. – Муж ей, вишь ты, не ндравится… Тьфу! Бабы, одно слово.
– Да, может, он и вправду нехорош?
– А куда ж денешься-то? – Дворник затворил дверь на крыльцо. – По нашему обиходу и нехорош, так хорошим сделается… Ну дождь! – крякнул он. – Обложной, кажись, дай бог ему здоровья…
6Уже в сумерках проснулся Сребрянский.
– Я думал, ты по Москве бегаешь, – удивился.
– Дождь…
Он попросил чаю, выпил с полстакана и заснул снова.
– Это хорошо, это на поправку, – зажигая свечу, сказал дворник.
На подворье была тишина. Только шум дождя да та водяная струя, что стекала за стеной с крыши, соединялись в один басовитый, ровный и умиротворяющий звук. «Муж ей, вишь ты, не ндравится!» – вспомнились дворниковы слова. Затуманившимся взором глядел Кольцов на вздрагивающий, злой язычок свечи.
– «Не ндравится!» – грустно усмехнулся Алексей.
Он искусал карандаш и положил его на стол. Слов не было. Они теснились глубоко в груди, и от этого рождалось то беспокойство, которое он так любил и которого так боялся.
Ему вдруг вспомнилось лето прошлого года, когда на Дону, на даче у Башкирцева, тоже вот этак хлынул дождь и вмиг размыл глинистую кручу берега. Все гости кинулись в рыбачий шалаш, а он полез под дождем по крутизне. Ноги скользили, за ворот лились холодные струи дождя, но он все карабкался, не оглядываясь, и был уже почти на самой вершине обрыва, когда услыхал за спиной смех. Удивленный, он обернулся: шагах в пяти от него, вся в глине, вымокшая и раскрасневшаяся, стояла Варенька Лебедева.
– Ну вот, уставился! – расхохоталась она, глядя на Кольцова. – Хоть бы помог, тюлень! Право, тюлень!
Кольцов протянул ей руку, крикнул: «Держись, Варюша!» – и сильным рывком почти выбросил ее на вершину береговой кручи.
– Ой! – блеснула глазами Варенька. – Да ты сильный какой! А в глине-то весь, батюшки!
– Да и ты хороша! – засмеялся Кольцов.
Они глянули вниз. Далеко под ними, у самой воды, виднелся нахохлившийся рыбачий шалаш. Какой-то человек в длинном, до пят, сюртуке бегал возле шалаша и, размахивая руками, что-то кричал.
– А-я! А-я! – доносилось снизу.
– Это мой старик меня кличет, – оказала Варенька. – Не достанешь, старый дурак, не достанешь! – весело запела и вдруг, сделавшись серьезной, круто повернулась спиной к реке и быстро пошла по тропинке к даче.
– Варенька! – крикнул Кольцов, догоняя ее. – Что с тобой?
– Ничего!
Алексей поразился той перемене, что произошла с ней. Губы плотно сжаты, только что смеявшиеся глаза горели откровенной злобой.
– Ненавижу! – прошептала Варенька. – Не-на-ви-жу! Старый козел… Ведь силой же выдали… Господи!
– Да зачем же?.. – начал было Кольцов, но она уже бежала по лугу, и высокая трава била ее по мокрым коленям.
7Как это все волшебно соединилось вдруг: и дождь, и давешний плач, и Варенька… Стало спокойно, карандаш торопливо побежал по бумаге.
Ах, зачем меня
Замуж выдали
За немилова —
Мужа старова?
Кольцов яростно зачеркнул слово «замуж» и надписал над ним: «силой».
Небось весело
Теперь матушке
Утирать мои
Слезы горькие…
Бедная красивая Варенька! Верно, ей бы – счастье, смех, хороводы…
Хорошо глядеть
На цветистый сад.
Хорошо гулять
Летом по полю…
А там, внизу, под дождем – возле шалаша – злой старик, размахивая костлявыми руками, кричит: «А-я! А-я!»
«Не достанешь, старый дурак!» Кольцов беззвучно засмеялся.
Каково ж смотреть
На немилова,
Целый век с ним жить,
Мукой мучиться!
Шестнадцатилетнюю девчонку отдали старому черту Лебедеву, а? За что же? Да все за богатство! А какое богатство, коли он у Башкирцева из долгов не вылазит.
Небось весело
Глядеть батюшке
На житье-бытье
Горемычное!
Небось сердце в них
Разрывается,
Как приду одна
На великий день!
Он, Лебедев, сказывают, бил ее, к работникам да к приказчикам ревновал. Правду, нет ли, только маменька говорила, будто он кошками ее хлестал: разденет донага, ухватит кошку за задние лапы да и давай охаживать…
От дружка дары
Принесу с собой:
На лице печаль,
На душе – тоску…
Ну, положим, Варенька – сирота, так ведь тетка-то Лиза – ведь это она все смастерила, сосватала, ведьма… А потом, как это давеча дворник: «В нашем обиходе и нехорош, так хорошим сделается!»
Поздно, родные,
Обвинять судьбу,
Ворожить, гадать,
Сулить радости!
Да еще и так урезонивают: «Муж он тебе ай нет?» Вот оно венец-то церковный… Окрутили – все!
Пусть из-за моря
Корабли плывут.
Пущай золото
На пол сыпится;
Не расти траве
После осени;
Не цвести цветам
Зимой по снегу!
Сребрянский проснулся. Свеча нагорела и оплыла. Кольцов все сидел у стола, и было непонятно – дремлет ли, задумался ли.
– Алеша! – позвал Сребрянский. – Дай, милый, напиться…
Кольцов вздрогнул, вскочил и ничего не видящими глазами поглядел на друга.
– Да ты плачешь никак? Алеша!
Алексей махнул рукой, схватил кружку и выбежал в сени.