355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Жизнь Кольцова » Текст книги (страница 9)
Жизнь Кольцова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:35

Текст книги "Жизнь Кольцова"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

Глава девятая

Ах! Может быть, под сей могилою таится

Прах сердца нежного, умевшего любить.

В. Жуковский

1

В Воронеже словно Мамаева орда стала.

На дворах, площадях и прямо на улицах сидели и лежали запыленные люди. Телеги с поднятыми кверху оглоблями и привязанными лошадьми и быками стояли рядами возле заборов, дворов, палисадников.

Оборотистые торговцы во множестве раскинули свои лотки и палатки; крича и зазывая, разбитные добры молодцы хватали за полы прохожих и, громко божась и крестясь, хвалили свой и хаяли соседский товар. Косяки слепцов, нищих, бандуристов, блаженных, бродячих монахов, странников и бесноватых осаждали паперти монастырей и церквей. Среди всей этой пестрой толпы медленно, с трудом двигались рыдваны, брички, тарантасы, коляски и дрожки. Кучера хрипли от крика, лошади ржали, быки ревели, тонким свистом заливались глиняные ребячьи свистульки, орали потревоженные галки, пропойными хриплыми басами пели слепцы, визжали и лаяли припадочные, и надо всем этим гамом и ревом, в тучах серо-желтой пыли плавали и гудели бесконечные звоны церковных колоколов.

Все это происходило потому, что жалкие останки жившего сто с лишним лет тому назад мрачного и сварливого епископа Митрофана Святейший Синод решил провозгласить святым и открыть его нетленные мощи.

Когда серебряную раку, в которой лежало все, что осталось от Митрофана, понесли из той церкви, где он был похоронен, в другую, где отныне надлежало ему пребывать, – людской поток переполнился и вышел из берегов. Богомольцы полезли на деревья, дома, заборы и фонари. Послышались отчаянные крики и звон разбиваемых стекол. Конные жандармы, оттиснутые толпой, беспомощно вертелись у стен домов, а люди шли, крестились, пели молитвы и топтали других, упавших людей, не замечая их и стараясь только лишь не отстать от поблескивающего серебряного ящика и золотых развевающихся и сверкающих на солнце хоругвей.

Кольцова давно оттеснили от сестер, с которыми он шел вначале. Его новый синий кафтан, видно, побывал не в одной схватке и выглядел далеко не новым, картуз был потерян. Алексей решил пробиться к первой боковой уличке, чтобы выскочить из этого страшного потока ничего не видящих людей. Два дома всего оставалось ему до намеченной цели, когда его окликнули. Он оглянулся: какой-то высокий молодой человек в порванном сюртуке и в шляпе, съехавшей на затылок, махал ему рукой.

– Кареев! – обрадовался Кольцов, узнав своего приятеля.

2

– Ну, что ты? Откуда? Давно ли? – спрашивал Кольцов, когда они, наконец-то выбравшись в тихий переулок, уселись на скамеечке у ворот небольшого, густо заросшего сиреневыми кустами домика.

Кареев очень изменился. Он похудел, осунулся, нежный румянец исчез с его погрубевших и загоревших щек, и возле губ, уже не как прежде, по-ребячьи полуоткрытых, а плотно сжатых, залегли две маленькие морщинки.

– Пострадал за веру, – показал на разорванный возле плеча сюртук. – Эк их, черти, наперли, не чаял живым выбраться!

– Но почему же ты в штатском? – удивился Кольцов.

– Сказался больным, – неохотно буркнул Кареев. – Нынче наш полк на параде… Ну их! – с досадой дернул плечом. – И без того, брат, так надоело, что и сказать не могу… Да и противно очень.

– Ты что ж, – полюбопытствовал Кольцов, – неужто все с поляками воевал?

– Какая война! Никакой войны и не было. Была грандиозная экзекуция. Кабы ты знал, какие мы воинские подвиги совершали, так ты и сидеть бы рядом со мной погнушался! Помнишь, я, уезжая, говорил, что хотел бы смерти на этой войне? Вот, голубчик, ходил искал ее, подставлял лоб – и хоть бы царапина! Тошно, тошно мне, Алешка!

– Да что ж ты так убиваешься, – жалея друга, сказал Кольцов. – Пойдем, побродим, ты и расскажешь все по порядку…

3

Уже темнело, но над городом по-прежнему гомонили галки и плыл колокольный перезвон.

Гуляя, они дошли до кольцовского дома, и Алексей позвал Кареева посидеть в саду.

Они забрались в самый конец, к бабкиной груше. Кареев устало повалился на траву и, заложив руки под голову, молча глядел на розовые облака. Кольцов, боясь неосторожным словом потревожить друга, тоже молчал.

– За одно спасибо будошнику, – зло, сквозь зубы, произнес Кареев. – За науку.

– Какую науку?

– Помнишь, мы с тобой давно как-то шли, еще бандуриста слушали, ты спросил: «Что же делать-то?» А я сказал: «Не знаю». Помнишь?

– Помню, – кивнул Кольцов.

– Ну, так вот, – приподнявшись на локте, как-то торжественно объявил Кареев, – теперь я знаю!

Кольцов с недоумением взглянул на друга. «Что же ты знаешь? – вертелось у него на языке. – Верно, что-то важное, оттого в тебе и перемена такая!»

– Теперь я знаю, – медленно и значительно повторил Кареев, – что мало прекрасных разговоров в кашкинском «кабинете»… Да и совсем не нужны они, эти разговоры. Вздохи, шепот, тетрадки запретные под замком… Пойми! – крикнул Кареев. – Пойми, Алеша, какая все это чепуха и мерзость! Комедиянство! Там под палками умирают люди, там черные виселицы, а мы… честные люди… Эх, стыдно! Стыдно!

– Саша! – робко спросил Кольцов. – Так что же мы должны-то? Что?

– Действовать! – твердо сказал Кареев.

4

Этим летом Кольцов больше жил в Воронеже. За выпасами поблизости досматривал сам старик. Зензинов с весны уехал на Линию.

На лесном дворе затеяли строить новый дом. Старшие девушки – Анюта и Саша – заневестились. Небогатый, но смирный и дельный мещанин Золотарев заслал к Анюте сваху. Старики Кольцовы согласились, и свадьбу решили сыграть на осеннюю казанскую.

Новый дом на лесном дворе шел за Анютою в приданое. Вот на постройке этого дома Кольцов и проводил почти все время и даже жил там у приказчиков в маленьком, полутемном кильдимчике.

Жизнь на лесном дворе нравилась Алексею. Тут было чисто, пахло свежими опилками и смолой, с утренней зари жужжали пилы стучали топоры. Улица заросла травой и лопухами. Глубокая, со стоячей, зацветшей водой канава тянулась вдоль пустынной улицы. Как-то раз тут нашли труп избитой и порезанной женщины. Анюта дерзко сказала отцу, что он как хочет, только она не станет жить на вонючей канаве. «Чего-о?!» – исподлобья глянул старик. Анюта заплакала. Ей стало завидно, что вот покойница Маша была женой богача Башкирцева, а тут приходится идти за какого-то Золотарева, который хотя и хорош собой, и любит ее, да по бедности смотрит из батенькиных рук.

Все это были глупости, выдумки, бабьи бредни, как говорил Василий Петрович. Дом достраивался, на веревках, растянутых по двору, выбивались и проветривались идущие в приданое лисьи салопы и ротонды, – Кольцовы готовились к свадьбе.

В конце августа появился Зензинов. Он пришел на лесной двор, черный от степного загара, запыленный и слегка подвыпивший. Алексей в это время с аршином в руках мерял скаты крыши для расчета с кровельщиками и малярами.

– Василич, хватит считать, слазь, дело есть! – крикнул ему Зензинов.

У Кольцова сердце похолодело, и аршин, вывалившись из рук, загремел по железу. Быстро, чуть не сорвавшись с лестницы, он слез с крыши, молча за руку поздоровался с Зензиновым и увел его в свой кильдим.

– Ну что? Ну?! Ну?! – отрывисто кидал вопросы Кольцов, ухватив Зензинова за отвороты кафтана. – Был? Узнал? Что? Сказывай!

– Да погоди ж ты, черт! Всю душу вытрясешь…

Зензинов оглянулся на дверь и, пригнувшись к Алексею, сказал:

– Ну, слухай… Дворник энтот, Кирюха-то, он все знает… Он. стало быть, и Дуняшку сам с нашего со двора увез…

5

Степь, степь, степь…

Трое суток переливалась она перед глазами то рыжими, обгорелыми буграми, то мутно-серебряными волнами ковыля, то сизой гарью далекого пожара.

Ветер свистел. Голенастые дрофы, не боясь всадника, равнодушно глядели на него. Хоронясь в кустах чернобыла, злобно брехала вслед рыжая, с белыми подпалинами лиса.

Облака шли и не шли. Время, казалось, остановилось. В ушах не умолкал шум, и сердце стучало, как молотки в кузнице.

На четвертые сутки Кольцов спросил у встречного казака, далеко ль до бехтеевских выселок? Казак остановил быков, поглядел на Кольцова и сказал, что нет, недалече, вон за тем курганом.

– За могилой, – махнул рукой.

Лошадь взяла было рысью, но Кольцов придержал ее и поехал шагом. Надо было обдумать, что делать.

Три дня назад, никому, кроме Зензинова, не сказавшись, он выехал из дому и все это время скакал, давая лошади самые малые передышки, чтобы только покормить или напоить ее. Сам он забыл и про еду и про сон. Он помнил одно только, что где-то на затерявшемся в горячей, окаянной степи хуторке – на бехтеевских выселках – умирала его Дунюшка.

Что же надо было ему делать и как ее выручить, Кольцов до сих пор не думал.

Он поднялся на курган и огляделся. Перед ним лежала все та же степь. Далеко, почти у самого горизонта, белели три мазанки да одинокий ветряк лениво махал дырявыми крыльями. Солнце зашло за облачко, по рыжей траве резво бежала темная облачная тень.

Кольцов спрыгнул с седла и, заслонясь от солнца рукой, жадно, до рези в глазах, стал смотреть на хутор.

Там никого не было видно, только что-то сверкало, как молния. «Наверно, мужик косу точит», – подумал Кольцов.

Он лег на горячую землю, закрыл глаза и вспомнил все, что рассказал ему Зензинов.

6

Кирилл принял Зензинова неласково и не сразу разговорился,

– Чумовой какой-то, – говорил Зензинов. – Дикой человек… Там при мне баба его приходила, так она полдни, почитай, в ногах у него валялась, и выла-то, и что ни что, а он, – чертяка, сидит как идол, прости господи, молчит, только все за свою сережку – дерг! дерг! Опосля того вскочил, поймал неоседланную кобылу и – айда в степь… Чумовой, право!

Алексей угостил Зензинова водкой и сам выпил граненый пузатый стаканчик, а больше отказался.

– Чудак! – усмехнулся Зензинов. – Нет, ты, Василич, не обижайся, ты чудной человек, а я все равно тебя люблю! Да-а, – продолжал, опрокинув еще стаканчик, – махнул это он в степь – и? нету его. Ну, баба, конечно, еще малость повыла и ушла. Вот уж солнцу садиться, гляжу – вертается мой Кирюха, кобыла боками ворочает, – загнал, шутоломный! Бросил ее, пошел в избу. Я – за ним. Вот он распечатал штоф, говорит: «Пей со мной!» А меня, ты, брат, сам знаешь, по этому делу два раза не просить. И пошло у нас с ним! – захохотал Зензинов. – Дальше – больше… Разговорились, значит, он мне всю историю с бабой своей выложил. Вот я и говорю: чего, мол, ты ее казнишь, чем она виновата? Барин ведь, куды ж денешься! – «Ну, это, говорит, ты брось! Барин! Вот, говорит, у нас был случай. Привезли мы ему однова аж с Воронежа, – купил он себе там девку, – так она и погладиться не далась. Только он к ней, а она – хоп его ножичком! Право… Вот те и барин!

Зензинов потянулся было опять налить, да глянул на Кольцова – и испугался. Стиснув зубы, он сидел бледный, с закрытыми глазами; поперек лба чернела толстая жила, щека под глазом дергалась.

– Эх, дурашка, – наливая стаканчик и поднося его Кольцову, ласково сказал Зензинов. – Выпей, легше станет… Право, легше!

7

Это, точно, была Дуня.

Она пырнула пьяного Бехтеева его же охотничьим ножом, убежала и кинулась в пруд, да ее вытащили, связали и привели к барину. Отставной майор был труслив, такого отпора он не встречал еще никогда, и, хоть ранка была пустячная, царапина просто, – он лежал на диване, обложенный подушками и примочками. Взглянул на связанную Дуню и отвернулся, охая.

– Приведите Тютеньку, – простонал.

Пришел Тютенька. Это был дурачок лет сорока, оборванный, грязный, с идиотской улыбкой на безбородом бабьем лице. Тютенька хвастал, что он природный донской казак, очень гордился этим и носил старые затрепанные штаны с полинявшими лампасами. Он очень неясно и неверно говорил, гугнявил, коверкал слова и все мужского рода называл в женском, а женского – в мужском. Над ним смеялись дворовые люди и дразнили его Казаком и Тютенькой.

– Тютенька! – умирающим голосом позвал Бехтеев. – Хочешь жениться, Тютенька?

– Посяму ня так? – глупо улыбаясь, прогугнявил дурачок.

– Так вот же тебе невеста! – указал Бехтеев на Дуняшу.

– Эх ты, баба какой! – обрадовался Тютенька. – Спасибо, отец, хоросый баба, я отслузу…

Бехтеев приказал сыграть свадьбу завтра же, а до тех пор беречь невесту и глядеть за ней в оба.

– А то она бешеная, – сказал он и зажмурился, показывая этим, что с делом все кончено, он устал и желает отдохнуть.

8

Вот так Дуняша и была выдана замуж за казака. Все это: продажа, барин, замужество, дурачок Тютенька, – все это до того потрясло ее, что она как бы перестала понимать и осознавать происходящее вокруг нее. Она замолчала и сделалась смирной. Покорно пошла к венцу, покорно села с мужем в телегу и поехала на выселки.

Чтобы ничто не напоминало о Дуне, Бехтеев решил отослать и Пелагею, только в другую, дальнюю деревню, под Ростов. Когда перед отъездом Пелагея пришла проститься, Дуня, не узнавая матери, так поглядела на нее, что Пелагея все поняла и заплакала.

Бехтеевские выселки были местом, куда ссылались провинившиеся люди. Среди голой степи стояли три убогие избенки, колодца не было, за водой ездили в балочку верст за пять, и летом негде было укрыться от страшного зноя, а зимой, занося избы до самых крыш, дико завывали бураны, бродили отощавшие и злые стаи степных рыжеватых волков.

Сперва Тютенька, по дурости, не сообразил, почему его определили на выселки. В усадьбе, хотя все сторонились его и дразнили, было весело и была хорошая еда, а на выселках жилось трудно. Тютеньке дали землю и велели засевать и убирать ее. Земля была трудная, солончаки, а он не привык к тяжелой крестьянской работе и все делал или плохо, или вовсе ничего не делал. Управитель приехал, поглядел на Тютенькино хозяйство и велел ему собираться с ним в усадьбу. Тютенька обрадовался, думал, что его возьмут с выселок, но оказалось, что управитель привез его для того, чтобы высечь, и его действительно высекли и прогнали назад.

Тютенька обозлился, понял, что причина его несчастья – Дуня, и взялся пить и поколачивать ее. Дуня начала кашлять, захирела и наконец слегла.

Когда ее разыскал Зензинов, она с полгода лежала и ждала смерти. Бехтеева уже не было. Говорили, что он упал на охоте с коня и разбился до смерти. Его наследник получил имение и укатил в Питер, бросив все дела на управителя, а тот про дальние выселки и думать забыл. Тютеньку оставили в покое. Летом он бродил по степи, промышляя перепелами, а зимой, кинув Дуню на выселках, околачивался возле барской усадьбы.

Соседи жалели Дуню, изредка топили ей печь и носили хлебца. Она все молчала и улыбалась, не узнавая никого; иной раз шептала бессвязные слова и даже пыталась напевать песню, да, видно, слова позабылись, а голос пропал.

Когда она увидела Зензинова, рассудок вернулся к ней. Она ахнула, хотела что-то сказать, но не смогла: рыдания вырвались, она скорчилась от плача. И все время, пока у нее сидел Зензинов, молчала, плакала и гладила тонкой, костлявой рукой его лицо, кафтан, калмыцкую тяжелую плеть, которую он носил за поясом.

– Эх, Василич! – говорил он Кольцову. – Как вспомню, – альни мороз по коже… Так довести человека! Господи милосливый! Ну, хоть он, конешно, родитель тебе, а, ей-ей, рука не дрогнула б, задушил бы, как собаку!..

9

Кольцов подъехал к выселкам и огляделся. За крайней хатой, резко шаркая косой, мужик косил бурьян. Увидев незнакомого человека, он бросил косьбу и уставился на Кольцова.

– Который тут казачий двор? – спросил Алексей.

– Эвось! – махнул мужик на дальнюю, совсем почти развалившуюся, без крыши, хатенку. – Да ты вот что… ты туда не езди, там и нету никого.

– Как… нету? – Кольцов попридержал лошадь.

– А так и нету. Тютенька-то, – пояснил мужик, – почитай, дён десять как в степь ушел. Как, стал быть, бабу схоронил, так прямо и подался…

– Как схоронил?! Да как же это…

Мужик, видно, рад был поговорить с приезжим. Он подошел к Кольцову, достал кисет, набил черную трубочку и стал высекать огонь.

– Похоронили! – сказал весело. – Ну, да ведь оно и к лучшему. Что ж… так только маялась, сердешная. А Тютеньку ежли тебе, так его теперичи не скоро найдешь… Раз в степь подался, то всё!

– Где ж похоронили? – не слушая его, вскрикнул Кольцов.

– Эвось, вон за стожком-то, на взлобочке, – указал мужик. – Да ты им родня, что ли?

Кольцов не ответил и пошел к стогу. Привыкшая к хозяину лошадь поплелась следом.

– Чисто собака! – удивился мужик и, поплевав на руки, снова взялся за косу.

На взлобочке, за стогом, желтел свежий глиняный бугорок, на котором стоял грубый, сколоченный из двух старых тесинок, крест. Ни травинки, ни деревца не было здесь, один только колючий татарник гнулся под ветром. Тихо было кругом. Высоко-высоко, невидимый глазу, стрекотал коршун да слышалось шарканье косы: это мужик за избой косил бурьян.

Кольцов опустился на колени.

– Дунюшка!.. – Он приник головой к глиняному бугорку и, вздрагивая всем телом, зарыдал.

Часть вторая
Современники

Глава первая

Ночь темна, снег валит.

Ветер по полю шумит;

Приунылая беседа

В даль пустынную глядит.

Н. Станкевич

1

Его юность кончилась со смертью Дуняши. За рыжим могильным бугорком на взлобочке начиналась зрелость.

Юность все прощала и даже в плохом ухитрялась находить что-то хорошее. Зрелость стала сосредоточенной и подозрительной. Во многих примелькавшихся событиях и людях она разглядела то плохое, что раньше или не замечала, или даже почитала за хорошее.

Прежде он думал, что отец, продавая Дуняшу, просто хотел повернуть по-своему, то есть женить его на купчихе. Это, конечно, было дурно, но надо было принять в расчет отцовское желание сделать его богачом не хуже Башкирцева.

Теперь стало ясно, что, продавая Дуняшу, отец совершал убийство.

Прежде Кольцов считал, что Кашкин есть носитель всего возвышенного и свободолюбивого, и запертая в бюро рылеевская тетрадь являлась именно символом этого высокого свободолюбия. Теперь он вспомнил, что, однако же, этот «возвышенный» Кашкин испугался и не дал Карееву списать стихи. И Кашкин в его глазах сделался трусом и велеречивым ханжой

Прежде сестры, Анюта и Саша, в глазах Кольцова были умницы и красавицы. Теперь, после их замужества, он ясно увидел, что они глупы, сварливы, жадны и ради денег готовы простить любую подлость.

И, наконец, если прежде сочиняемые им стихи в большей части казались ему звучными и выразительными и разве только Сребрянский, бывало, беспощадно показывал ему слабые места, то теперь многое из написанного оказалось пустым, нестоящим и было или решительно поправлено или уничтожено вовсе.

Станкевич написал ему, какие стихи отобраны для сборника. Кольцов решил, что некоторые старые надо выкинуть, а кое-какие из новых добавить. Стихотворение «Ах, кто ты, дева-красота», представилось даже немного смешным, тогда как прежде он втайне им восхищался.

Станкевич отправил письмо из Удеревки; он сообщал, что проживет там до января, и Кольцову захотелось повидаться с Николаем Владимирычем, а кстати и передать ему кое-что из нового.

2

Окончив университетский курс, Станкевич отправился в Петербург, где пробыл полтора месяца, гуляя белыми ночами по набережным и упиваясь театрами и долгими разговорами со своим другом Неверовым, разговорами поучительными, но вполне, впрочем, благонамеренными.

Неверов был магистр, носил синие очки и всегда вычищенное, выутюженное и если не новое, то аккуратно заштукованное платье. Он служил в министерстве просвещения и был умерен во всем: в еде, питье и взглядах.

Окончив курс, Станкевич со всей присущей ему пылкостью кинулся в мечтания о будущей деятельности. Он был поэт, журналист, философ и во всем этом (что редко бывает при таком многообразии увлечений) не дилетант, а умный и тонкий знаток и ценитель.

Неверов вылил ушат холодной воды на голову пылкого друга. Он любил Станкевича, но, несмотря на радость встречи и свою любовь, уклонился от восторженных объятий друга и прижал его к груди ровно настолько, чтобы не помять лацканы нового министерского вицмундира.

Станкевич приехал в Петербург впервые и всем восхищался. Он увидел белую ночь и был в восторге, а Неверов сказал, что этот рассеянный свет вредно влияет на мозговую деятельность.

Станкевича поразила красота и величина каменных набережных, а Неверов заметил, что при постоянном хождении по камню быстро изнашиваются сапоги и что гораздо разумнее и полезнее устраивать торцовые мостовые.

В итальянской опере Станкевич, захлебываясь от восхищения, хлопал и кричал: «Браво!», а Неверов негромким голосом сказал, что Паста́ иногда в выражении чувств бывает неприлична.

Когда же разговор зашел о будущности и Станкевич вдохновенно, но сбивчиво набросал Неверову свои необъятные планы, тот тихо, почти неслышно засмеялся и сказал:

– О, Николя́, какой ты еще ребенок! Перед тобой расстилается необозримое поле жизни. Тебе надобно в нем приобрести оседлость и, так сказать, приписаться к почве. Тебе, любезный Николя́, следует ограничить круг своих запросов и избрать почтенную деятельность, службу.

– Но как же? – возразил Станкевич. – Мы еще в университете…

– Университет! – снисходительно улыбнулся Неверов. – Это уже прошло. Там были уместны и фантазии и философские странствования. Деятельность, милый друг, – поднимая кверху указательный палец, заключил Неверов. – Разумная и полезная деятельность.

Станкевич сидел и слушал друга. В Неверове все было почтенно: синий с золотыми пуговицами фрак, синие очки, синий; гладко выбритый подбородок.

– Вон ты давеча говорил мне, что ты в своей Удеревке по целым дням пропадаешь на охоте… А разумно ли это? Не полезнее ли было бы это время посвятить чтению и наукам?

Станкевич вспомнил свое охотничье бродяжничество, рыбалки, блуждания в челночке по заливам и протокам Тихой Сосны и ужаснулся: времени было потрачено пропасть!

И он уехал из Петербурга домой, мысленно поклявшись себе, что бросит охоту, станет читать и заниматься и, словом, начнет приготовлять себя к полезной и почтенной деятельности. Золотые пуговицы Неверовского вицмундира мерцали перед ним путеводными звездами, и род его деятельности казался ему ясен: это была служба по министерству просвещения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю