Текст книги "Сыновья"
Автор книги: Вилли Бредель
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Фрида встречалась с братьями украдкой: муж ее заявил, что на порог их не пустит!
IV
В воскресенье, сейчас же после обеда, маленькое общество – Фрида, бабушка Хардекопф и крошка Эльфрида – двинулось в путь. На Альтонском вокзале их ждали в нарядных летних костюмах Отто и Цецилия.
Знойное солнце стояло в ясном голубом небе, но на берегу Эльбы было не очень жарко; с реки веяло прохладой, а густая листва деревьев на холмистом берегу давала тень. Сюда со всех сторон тянулись гуляющие. Пляж был усеян жадными до солнца и воды горожанами. Бесчисленные стайки резвящихся детей барахтались в тихо плещущей Эльбе.
Семейству Хардекопф-Брентен повезло; они нашли свободный столик в саду-ресторане «Вид на Эльбу». Все шумно радовались такой удаче; восхищались красивой местностью. Глазели на расположившийся в павильоне оркестр, который играл веселые мелодии, на гимнастические снаряды и облепленные детьми качели, на вспотевших кельнеров, которые пробирались между столиками, разнося пиво, лимонад и кофе с пирожными.
– Такое летнее воскресенье на Эльбе – настоящий народный праздник. Солнце! Музыка! Жизнь!
– Да, это верно. – Все дружно поддержали Фриду. Печали и невзгоды забыты. Всюду сияющие, довольные лица, музыка, смех. Народный праздник. Правильно сказано!
Отто снял соломенную шляпу и отер лысину. Маленький, с широким бритым лицом, он походил на подростка с головой старика.
– Ну и место же нам попалось – прелесть! Поглядите-ка на реку! Красота! Восторг!
Эльба кишела лодками и парусными суденышками. Широкие удобные финкенвердерские шлюпки шли под коричневыми парусами вверх по реке. Вот плывет стройный экскурсионный пароход, до отказа набитый пассажирами. Глядя на берег, они машут платками, весело кивают, смеются.
– Как будто и не было войны, – сказала бабушка Хардекопф, очень, по-видимому, удивленная.
– Погоди-ка, – воскликнула Цецилия. – Вот как подадут пирожные, так сразу войну вспомнишь. Мука серая, да и крем подгулял.
– Здесь, у Штрювельса, все-таки еще вполне сносные пирожные, – возразил Отто. – А кофе отличный.
– Вы, значит, тут часто бываете?
– Да, пожалуй.
И вдруг – сюрприз. Появились Людвиг и Гермина, поглядывавшие по сторонам в поисках места. Вот так совпадение! Вот так встреча! Все сделали радостно-удивленные лица. Подумать только, сколько времени не виделись! Ведь годы прошли. Не шутка – годы! И вот в этакой толчее встретились. Бывает же!
Потеснились. Раздобыли стулья. Людвиг и Гермина привели своих двух ребятишек. Как они выросли! И очень мило выглядят в матросских костюмчиках.
Случайность? Старая Хардекопф переводила недоверчивый взгляд с одного сына на другого, затем – на невесток. Как же, случайность! Сговор это, меня не проведешь. Она поджала увядшие губы, неприступная, хмурая. Фрида толкнула ее ногой под столом и глазами сделала знак: улыбнись же поласковей!
Ладно, старайся, подлаживайся, дочь моя. Твое дело. А меня уволь. Забыть все, что было? Разве за долгие годы войны они хоть раз вспомнили о нас с тобой? Хоть один из них спросил, как живется старухе матери? Не голодно, не холодно ли ей? Если самим приходилось плохо, то пусть хоть участие выказали бы, хоть словом откликнулись. А теперь они – тут как тут, скроили любезные мины, как будто ничего, ровно ничего не произошло. Нет, нет, Паулина Хардекопф не умеет лицемерить, никогда не умела. И она сидела за столом так, будто, кроме дочери и внучки, тут никого и не было.
Но прошли те времена, когда Паулина задавала тон в семье, – теперь она последняя спица в колеснице. Раз она ни с кем не заговаривала, никто и к ней не обращался. Сыновья и невестки делали вид, что не замечают ее. Правда, это было не так уж просто: старуха нет-нет да и просверлит всех по очереди испытующим, выразительным взглядом, в особенности сыновей, которые стали только мужьями своих жен.
V
Да, все опять, что ни день, то больше, катилось по старой наезженной колее! И на заводе тоже. Вальтер обтачивал вентили, шпиндели, конусы – с меньшей охотой, чем прежде. Он чувствовал себя одиноким. Петера не было. Ауди пропал и не дает знать о себе. А Рут? При мысли о ней Вальтером овладевала какая-то странная слабость. Но он закусывал губу и старался не поддаваться. Эрнст Тимм был хорошим товарищем, отзывчивым, но скупым на слова. Искусством и литературой он мало интересовался, правда, на политические темы они говорили часто. Тимм был особенно подкован в вопросах милитаризма и в политической экономии. Однако на цеховых собраниях он никогда не выступал, хотя многие рабочие видели в нем своего достойного представителя.
В литейной лопнул ковш. Расплавленным металлом обожгло ноги литейщику Францу Лензалю. Пришлось ампутировать обе ступни; Лензаль навсегда потерял работоспособность.
В этот день на заводе только и говорили, что о литейщике Франце Лензале. То, что с ним стряслось, могло случиться с любым из них. Техника безопасности в цехах поставлена из рук вон плохо. Заводской комитет выразил соболезнование жене и детям пострадавшего.
На следующий день несчастный случай с литейщиком стал всего лишь одной из многих тем в разговорах. На третий день эта тема уже всем надоела. Через неделю о происшествии забыли.
Снова о нем вспомнили, когда стало известно, что в контору явилась жена Франца со своими тремя детьми и попросила дирекцию выдать ей пособие. Дирекция отослала ее в заводской комитет, а там ей заявили, что за пособиями такого рода надо обращаться в больничную кассу и в Общество по страхованию от инвалидности.
Многие считали, что это правильно; но Эрнст Тимм был другого мнения. Он напомнил товарищам о долге солидарности, по собственному почину созвал собрание в токарном цехе и добился того, что токари пустили подписной лист и, кроме того, обратились к дирекции с требованием о выдаче единовременных пособий при несчастных случаях.
Дирекция обратилась к заводскому комитету, а заводской комитет выразил недовольство самочинными действиями токарей. В конце концов, к делу привлекли представителей профессионального союза, и было вынесено совместное решение: надлежит соблюдать закон и заботу о семьях потерпевших от несчастных случаев предоставить соответствующим государственным органам.
Казалось, вопрос исчерпан.
Но в начале следующей недели, в понедельник, трансмиссии во всех цехах оказались без приводных ремней. Кожа была дефицитна и стоила дорого, тем более кожа для приводных ремней. Где искать виновных, никто не знал. Ни одна дверь не взломана. Ни одно окно не разбито. Ни малейшей зацепки, которая наводила бы на подозрения…
И вдруг возник слух: таинственно, от станка к станку, облетел он все помещения и цехи завода, – слух о том, что выручка от продажи исчезнувших ремней пошла на оказание помощи жене Франца Лензаля. Никто не знал, от кого слух исходит. Он точно сам собой родился…
Явилась уголовная полиция. Первым допрашивали Эрнста Тимма. Но он доказал свое алиби час за часом – с момента ухода с завода в субботу вечером и до прихода на завод в понедельник утром. Это убедило в его непричастности к делу полицию, но не рабочих. Его имя передавалось из уст в уста – и все усмехались. Тимм? Чист, как стеклышко! Уж его-то не поймают! Его-то – ни за что!
А на следующий день распространился слух, что фрау Лензаль получила от неизвестных пособие в размере ста марок. Ага! Вот оно что! Ну, на здоровье! Дирекции это могло бы обойтись дешевле.
Председатель заводского комитета Холлер хотел удостовериться, правда ли это, и послал одного из учеников на квартиру к Лензалю. Вернувшись, ученик сообщил, что фрау Лензаль действительно получила вчера вечером от неизвестного отправителя вложенные в конверт сто марок.
Все взгляды, устремились на Эрнста Тимма. Когда он поднимал глаза, ему кивали с улыбкой одобрения. На его станок летели записочки: «Молодчина!», «Чисто сработано!», «Наконец-то не болтовня, а дело». Хотя он самым решительном образом уверял, что он и знать ни о чем не знает, никто ему не верил, и все говорили, что с его стороны очень умно отнекиваться.
Вальтер тоже не сомневался, что вся затея с приводными ремнями была задумана Тиммом, хотя выполнена, по всей вероятности, не им лично. Он откровенно высказал это Тимму. И даже прибавил, что ему было бы жаль, если бы дело обстояло не так.
Тимм улыбался и помалкивал.
Через несколько дней после этих событий на заводе братьев Лессер были назначены выборы заводского комитета, и первым в списке своих кандидатов левые выставили Эрнста Тимма.
Опять по всему заводу побежали слухи. Говорили, что дирекция намерена после выборов уволить Тимма. Да, да, многие верили этому и удивлялись, как он еще до сих пор не уволен.
И выборы прошли под лозунгом: за Тимма или против Тимма; остальные кандидаты отошли на задний план. Прежний председатель Холлер метался от станка к станку и втолковывал рабочим, что предстоят выборы заводского комитета, а не выборы одного Тимма, что надо выбрать шесть человек. Но он не позволил себе личных выпадов против Тимма, хотя и был его политическим противником.
Эрнста Тимма избрали подавляющим большинством. Он получил свыше трех четвертей общего числа голосов. Не могло быть сомнений: новым председателем заводского комитета будет Тимм. К ужасу ветеранов производства – какой-то новичок, без году неделя на заводе!
– Образцовая работа, – подхвалил Тимма Вальтер. – Тонкая тактика! Комар носу не подточит!
Тимм улыбнулся и спросил:
– В чем же? В чем тонкость?
– Ну, как же! – воскликнул Вальтер. – Сначала слух насчет дела с ремнями. Затем – о предстоящем увольнении. Ты показал, что слухи могут быть орудием не только в руках наших врагов.
– Почему ты думаешь, что это я? – Тимм громко рассмеялся.
– Смейся, сколько хочешь! Мне совершенно ясно, что ты доведешь игру до конца!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
I
С крыши открывался широкий вид на озеро Альстер, особенно прекрасное в эти дни поздней, ярко расцвеченной осени. По сверкающей на солнце водной глади скользили во всех направлениях лодки, ялики, парусники, шли своим курсом маленькие белые катера. Сквозь осеннюю листву, многоцветным кольцом охватившую озеро, белели светлые фасады беседок и павильонов. В их окнах пылал закат, а в чистом небе над Альстердаммом и Юнгфернштигом высились стройные башни, шпили, еще блестевшие в солнечном свете тогда, как море домов под ними уже давно тонуло в вечерних сумерках.
Вилла, купленная аргентинским посольством, заново ремонтировалась, и Отто Бурман, подружившийся с дочерью подрядчика, был здесь чем-то вроде сторожа. Друзья, собиравшиеся у него, проводили на вилле чудесные вечера.
Отто Бурман был душой этого маленького кружка, откуда и пошло шутливое прозвище «бурманцы». На крышу-сад выносили кожаные кресла. Туда же ставили большой кувшин с лимонным соком, который друзья предпочитали всем напиткам.
Забравшись на крышу, они сидели в креслах, вытянув ноги и нежась на солнце.
Как-то само собой получилось, что кружок состоял из одних юношей. Эльфрида и Мария приходили лишь изредка, и то из чистого любопытства; здесь было мало веселья и вовсе не было танцев; зато обсуждались серьезные проблемы. Отто, игравший роль хозяина, превосходно умел сделать предметом непринужденной беседы любой научно-политический или эстетический вопрос. Иногда обсуждалась интересная, но спорная статья в газете. Часто достаточно было кем-либо оброненной мысли, чтобы разгорелся спор.
Проанализировать политические события, разобраться в их значении и исторической обусловленности – на это Отто был большой мастер. Точно искатель кладов, умело орудующий киркой и лопатой, он искусно извлекал из всего, что скрывается за фасадом, из мусора и шлака истории, наиболее существенные в историческом и социальном смысле явления и показывал их нам.
Бывали вечера, когда вниманием друзей завладевал Ганс Шлихт. Он читал отрывки из произведений старых немецких поэтов-лириков: Клаудиуса, Хагедорна или Иоганна-Кристиана Гюнтера – своего любимого поэта. Особенно оживленные споры вызывали драмы и комедии, на которых побывали члены кружка; их содержание обсуждали страстно, стремясь как можно полнее понять идею автора. А как хорошо было в летние ночи, сидя под открытым небом и созерцая чудеса звездного мира, слушать Эрвина Круля, который приводил астрономические расчеты и сравнения, делавшие загадки вселенной еще более загадочными.
Что стало бы с Вальтером, если бы не друзья, если бы не этот кружок, который был ему поддержкой, опорой? Здесь – в особенности с того времени, как он потерял Рут, – ему часто вспоминался Ауди. Разве его место не среди них? Разочарование и одиночество завели Ауди в тупик, и без посторонней помощи ему, видно, не выбраться на правильный путь. Когда хороший человек оказывается в тисках беды и одиночества, его нельзя предоставлять самому себе. И Вальтер решил разыскать Ауди и непременно ввести его в кружок «бурманцев».
«Он был мне другом, добрым и преданным, И ведь с характером был человек!»
II
Однажды в субботу, вернувшись вечером с завода, Вальтер неожиданно застал у себя гостя. В столовой сидел щегольски одетый, в темно-синем костюме с тщательно выутюженными брюками, в белой крахмальной сорочке и великолепном галстуке… Петер, Петер Кагельман.
– Петер! Ты?.. Вот так неожиданность! Откуда? Как живешь? Что делаешь?..
Петер расхохотался:
– Постой! Постой! Не все сразу! Спрашивай по порядку. Но прежде всего, здравствуй, Вальтер! Я, видишь ли, всего на несколько дней сюда и решил непременно тебя повидать.
– Правильно! Молодец!.. Но ты какой-то совершенно другой стал.
– Разве? А ты вот нисколько не изменился.
Петер заметил испытующий взгляд Вальтера. Он снова рассмеялся и сказал:
– Ах, ты насчет длинных брюк и всего прочего… Ха-ха-ха!.. Будь покоен, брат, облачился в эти брюки все тот же старый Петер. Просто, понимаешь ли, директору иначе никак нельзя… Да, да, я теперь директор драматической труппы! Кроме того – актер. И еще – драматург. В городах, где мы играем, мне приходится по долгу службы иметь дело с муниципальными властями – к ним в коротких штанах не явишься. Верно?
Вальтер, смеясь, кивнул.
– Весной мы отправляемся в турне по Скандинавии. Особенно много приглашений мы получили из Швеции. Моя пьеса – помнишь, та самая, «Молох» – имела необыкновенный успех. Разумеется, я ее еще основательно переработал. Она выдержала четыреста представлений. И отзывы прессы – первоклассные. Я написал еще одну вещь, трагедию. Называется «Военная любовь». Сюжет, кстати сказать, я позаимствовал у тебя…
– У меня?
– Да. Забыл? Однажды ты мне рассказал о девушке, ради которой некий офицер отказался вернуться в свою часть и дезертировал.
Вальтер залился краской до ушей.
– Он, если не ошибаюсь, был расстрелян. Верно?
Вальтер быстро овладел собой и постарался улыбнуться. Петер неправильно истолковал его улыбку и живо запротестовал:
– Зря улыбаешься!.. Раньше посмотри, а потом суди. За душу хватает, уверяю тебя. Да к тому же оказывает прекрасное воспитательное воздействие.
– Ты, значит, доволен? Нашел то, что искал?
– Доволен – не то слово! Только теперь я по-настоящему живу. У меня есть задача в жизни, и я отдаюсь ей целиком. В ней я вижу не профессию, а призвание. Ты знаешь, сцена, по-моему, – единственная трибуна, с которой можно содействовать духовному росту человечества. А болтовня на собраниях ни черта не стоит; театр – это та точка опоры, к которой можно и нужно подвести рычаг, чтобы перевернуть мир. Театр, как никто и ничто, способен воспитывать народ в духе новой жизненной этики.
Вот оно опять, это выражение – жизненная этика. Значит, оно по-прежнему существует в его обиходе. Да, несмотря на внешнюю перемену, Петер, видно, все тот же мечтатель, что и раньше. Все тот же фантазер. Все так же опьянен самим собой.
– Ты не думай, что я ставлю только свои пьесы. Отнюдь! В моем репертуаре Ибсен, Геббель, Чехов, Гауптман и – как ты сам понимаешь – Шекспир. Шекспир у меня на первом месте, его я особенно люблю, вечно юного, вечно загадочного бога поэзии. Мы ставили «Много шума из ничего» – так публика просто неистовствовала… Кстати, сегодня в Драматическом идет «Смерть Дантона» Бюхнера. Хочу непременно посмотреть, надо же мне знать, как коллега Йеснер толкует этот образ. Пойдем, хочешь?
– Охотно! Но тогда пообедай у нас.
– С удовольствием!
– Послушай, Петер, тебя не стеснит, если… если я пойду в коротких штанах?
– Ты в своем уме?.. Ха-ха-ха-ха… Меня стеснит… Ха-ха-ха. Уморил совсем.
III
– Рассказывай же, Петер! Как было в тюрьме и как тебе удалось вырваться на волю?
– Ты, конечно, ждешь страшных историй из жизни заключенного, повести о страданиях и отчаянии! Все, кто слышит, что я в военные годы сидел в тюрьме, готовы записать меня в мученики. Вздор! Я чувствовал себя там совсем неплохо. Почему? Во-первых, я хорошенько выспался. Во-вторых, читал с утра и дотемна. Как ты, когда у тебя случилось несчастье с рукой. Первое время я не отрывался от Шекспира. Он был моим великим утешителем.
– Но еда, наверно, была ужасная?
– Возможно! Я как-то не помню! Право же… «Юлия Цезаря» я выучил наизусть от первой до последней строчки… И «Макбета». Вот кого я хотел бы сыграть…
В мозгу мой страшный план еще родится,
А уж рука свершить его стремится[8].
– А как же ты очутился на воле?
– Не так, как ты, вероятно, предполагаешь. Никто меня не освобождал. Обо мне все забыли. Взломщиков, воров, жуликов – тех сразу выпустили. А обо мне никто не вспомнил. Я, впрочем, тоже ни о ком не вспоминал. Однажды тюремный инспектор решил, что с меня хватит, и послал меня домой. Ну, я и пошел…
– Как досадно, что я тебя тогда же не встретил!
– Видишь ли, пока я сидел, мои родители переехали в Нордхаузен. И я сейчас же отправился туда.
– Родители твои, значит, уже не живут здесь?
– Нет. В Нордхаузене я составил свою труппу. Там обзавелся и невестой. Она тоже актриса. И…
– Так ты, значит, здесь только залетный гость?
– Да. И главная моя цель – заключить несколько контрактов. Нам нужен актер на роли «благородного отца».
IV
Петер уже создал себе положение и, вероятно, достигнет еще большего; возможно, добьется, как всегда, чего-нибудь из ряда вон выходящего. Он уже не токарь. У него холеные руки, лицо, волосы. А какой элегантный костюм! Завязанный бантом черный галстук и длинные волосы, то и дело падающие ему на уши, сколько бы он их ни отбрасывал, подчеркивают его принадлежность к артистическому миру.
Они сидели рядом в партере, и Вальтер незаметно наблюдал за товарищем. С полуоткрытым ртом, слегка подавшись вперед, Петер большими немигающими глазами неотрывно смотрел на сцену. Он был весь – напряженное внимание.
Равнодушный к реальной действительности, проглядевший даже революцию, он трепетно жил этой изображаемой актерами жизнью. Когда Дантон бросал свои сверкающие остроумием реплики, по лицу Петера пробегала улыбка. Вдруг он выпрямился и даже открыл рот, точно хотел вместе с Сен-Жюстом сказать: «Мы призываем всех тайных врагов тирании в Европе и на всем земном шаре, носящих под одеждой меч Брута, разделить с нами радость великого мгновенья!»
В антракте друзья, как и большинство публики, гуляли в фойе. Петер все время чуть-чуть опережал Вальтера. Он опять был во власти своих мыслей. В конце концов, Вальтер потянул его за рукав. Тогда Петер повернулся и, словно продолжая начатый разговор, сказал:
– Это, конечно, великое произведение. А писал его Бюхнер, так сказать, на ходу, под дамокловым мечом постоянных преследований… И ведь автору еще и двадцати четырех лет не было! Значит, он… Да, да, мне тоже уже двадцать три. Просто не верится…
– «Смерть Дантона» считают революционной пьесой, – сказал Вальтер. – Так оно, разумеется, и есть, но автор показывает затихающую, замирающую революцию и уже ощутимую победу контрреволюции.
– И Дантон все это понимает. Могучий ум. Он хочет отвратить роковой удар. И только после того, как он пал, все пошло прахом.
– Неверно! – возразил Вальтер. – Совершенно неверно! Дантон – одиночка, он стоит между партиями. Но он ведет совершенно определенную линию, он хочет затормозить ход революции, привести ее к застою. Однако термидор еще не наступил, революция несется дальше, и Дантон попадает под ее колеса. Вот в чем дело. Мы, конечно, многое можем вложить в этот образ, потому что знаем дальнейший ход событий.
– Но Бюхнер ведь тоже знал его, и в пьесе все время чувствуется тень термидора, – сказал Петер.
– Правильно! – согласился Вальтер. – Поэтому для меня герой этой драмы не Дантон, а Робеспьер или, вернее, – Сен-Жюст. Он воплощает в себе революцию. И он отнюдь не смотрел на нее так нигилистически, как это приписывает ему Бюхнер. Сен-Жюст понимал, что революция – дело рук человеческих и людьми осуществляется.
– Если я не ошибаюсь, – сказал Петер, – Бюхнер писал своего «Дантона» в состоянии тяжелого душевного разлада. Он стоял тогда на перепутье.
– Да, его революционные чаянья развеялись. Реакция подняла голову. Его друзья были арестованы, и его самого преследовали по пятам, как ты правильно сказал, соглядатаи контрреволюции. Он писал «Дантона» в обстановке гонений, спасаясь от своих преследователей. И это заметно; в пьесе много отчаянья, сомнений, какая-то нигилистическая нотка. Слова, которые Бюхнер вкладывает в уста Сен-Жюста, – его собственная философия: «Природа твердо и неуклонно следует своим законам; тот, кто вступает с ними в борьбу, обречен на уничтожение». Ну, а в его понимании революция – это стихийное бедствие, как извержение вулкана или наводнение.
Петер уже давно думал о другом. Он сказал:
– В спектакле нет полета… никакой выдумки… Темп, темп нужен здесь, резкое чередование света и тени! Сцене в конвенте не хватает размаха! Каждый зритель должен чувствовать себя участником событий, происходящих на сцене. Нет, Йеснер разочаровал меня.
– Играют превосходно!
– Где там!.. Разве Дантон у них революционер? Он какой-то денди, чужак!
– На том этапе он и был чужаком в революции. Правильно схвачено. А холодный, трезвый адвокат Робеспьер? Исполнитель велений революции? Разве он не великолепно передан?
– На меня этот Робеспьер произвел впечатление министра полиции, а не великого революционера и государственного деятеля, каким он все-таки был.
– Это вина твоего собрата, – улыбаясь, ответил Вальтер. – Таким он его обрисовал.
– Собрата! Недурно сказано! – Петер улыбнулся, но было видно, что он польщен.
V
На следующий вечер Петер ждал Вальтера у Эльбского туннеля. Когда с верфи хлынули рабочие, устремившиеся по домам, он быстро нашел в толпе Вальтера.
– Пойдем, проводи меня. Мне нужно сделать кое-какие небольшие покупки.
На Вальтере был рабочий костюм. И умылся он кое-как.
– В таком виде? – сказал он.
– Конечно! Стесняешься, что ли?
– Я-то – нисколько.
– Ну вот. А я тем более.
– Уж лучше я забегу сначала домой!
– Много времени отнимет! Поужинаем где-нибудь по пути.
Они сели в поезд надземной железной дороги и поехали в центр. Петер смотрел в окно, когда они проезжали по виадукам над гаванью. Здесь уже снова кипела жизнь. На причалах стояли корабли из всех стран мира. Буксирные пароходы, баркасы и ялики качались на волнах. С верфи по ту сторону реки доносились грохот и шипение, а из высоких труб поднимались клубы черного дыма. По портовым улицам, над которыми проносился поезд, на мосту Кервидербрюке и у Баумвалля двигались темные толпы шедших с работы судостроительных и портовых рабочих.
Петер подтолкнул Вальтера локтем:
– Вот этой картины мне часто не хватало. Ничего более мощного не могу себе представить. Правда, я рад, что освободился от токарного станка, но – пусть меня называют мечтателем, фантазером, – а я чувствую, что корнями связан с рабочим людом.
Друзья зашли в ресторан на Центральном вокзале и заказали ужин. Петер – жареную свинину, с кислой капустой и гороховым пюре, Вальтер – антрекот с красной капустой и жареным картофелем. Петер предложил взять вина, но Вальтер решительно запротествовал. Они заказали бутылку яблочного сока.
– Почему ты не работаешь у Лессера, а перешел на верфь, к Блом и Фоссу? – спросил Петер.
– Поругался с Матиссеном. Знаешь ли, там, где ты был учеником, ты в глазах мастеров и администрации остаешься им до седых волос. Когда он как-то ни с того ни с сего с криком налетел на меня, я повернулся и ушел.
– Правильно сделал. Нечего засиживаться на одном месте. Достаточно мне услышать, что человек работает на одном месте двадцать или тридцать лет, и я уже знаю, с кем имею дело. Такие люди обычно консервативны, никого, кроме себя, не любят, солидарности с товарищами не признают.
Как всегда, когда они бывали вместе, молодые люди заговорили о литературе. Петер посвятил Вальтера в свои планы. Он рассказал, что пишет новую пьесу, трагедию из жизни пролетариата, которую он назовет «Фрау Бринкер и ее дочери». Хочет он попытать силы и в романе, действие которого происходит в Гарце, в маленьком городке; он, понятно, имеет в виду свой Нордхаузен. В романе он хочет отразить жизнь тех маленьких людей, мимо которых обычно проходишь, не замечая их. А между тем им знакомы все взлеты и глубины человеческих переживаний не меньше, чем всем другим. Сюжет Петер вынашивает уже давно, но форма ему все еще не дается, он все еще в поисках. Простой повествовательный тон кажется ему нехудожественным, упрощенным; это не его стиль.
Вот с этим Вальтер уже не мог согласиться. Форма определяется содержанием. Всякие судорожные поиски формы, формалистические трюки, ухищрения только портят. Простой повествовательный тон произведения вовсе не означает упрощенность и, уж во всяком случае, – нехудожественность; это доказано величайшими рассказчиками в мировой литературе.
Петер улыбнулся.
– Диккенсом, например.
– Да, бесспорно!
Вальтер сознательно не назвал Диккенса, не желая коснуться больного места, но если Петер упомянул это имя, то нет никаких оснований отступать.
– Истинно великое в искусстве всегда просто, – сказал он. – Форма в нем всегда слита с содержанием в единое целое. Это мое убеждение. Возьми любую драму Шекспира. Без ломаний и вывертов, просто и наглядно развертывает он перед нами действие.
– С ведьмами, духами и эльфами…
– Ну что ж! Шекспир пользовался представлениями, которые в его время еще жили в народе. Твой довод не опровергает, а подтверждает мое мнение.
– Так ведь это именно и есть мой вопрос: как найти путь к уму и сердцу человека из народа?
– Только простотой, Петер.
– Но это должно быть искусством!
– Искусство всегда просто!
– Но простота не всегда искусство!
– Само собой! Но мы с тобой ведь не собираемся играть словами.
На Штейндамме они сделали покупки. Какое это было удовольствие! Переходили из магазина в магазин. У Петера были деньги, и он щедрой рукой тратил их. Перед витринами и у прилавков универсальных магазинов толпился народ. Приближался Новый год, и люди шли нагруженные свертками и пакетами. Петер покупал новогодние подарки невесте, родителям, сестрам и братьям, актерам своей труппы. Он купил и своему другу – так, что тот и не заметил, – спортивную рубашку и полное собрание сочинений Бюхнера.
Потом в кафе, куда они зашли поесть и отдохнуть, Петер передал Вальтеру свой новогодний подарок. На книге он сделал надпись:
«На память о твоем друге – маленьком собрате большого писателя. Петер Кагельман».
VI
Роковой девятнадцатый год завершал свой круг. Кое-что в жизни людей изменилось, но лишь очень немногие надежды сбылись. Древо молодой свободы стояло на зыбкой почве; его корни не находили питания, и цвет его безвременно увял, принеся скудные плоды.
Однажды в мягкий, снежный декабрьский день Вальтер встретил в порту, у Ландунгсбрюке, Эриха Эндерлайта. Эрих служил стюардом на пароходе и всего лишь несколько дней, как вернулся из своего третьего плавания в Африку. На нем было пальто с бархатным воротником и черный галстук бабочкой – типичный кельнер.
От него Вальтер узнал о Рут. Да, Эрих ее видел. Ее и его… Она по-прежнему живет у матери. Нет, нет, они еще не поженились… Рассказывают, что и он и она вступили в модный ферейн «Культура обнаженного тела». Да, она, в сущности, такая же, как была… Худенькая, бледная. Кудрявая головка пажа.
Вальтеру очень хотелось узнать подробнее о Рут. Но расспрашивать было тяжело. В особенности после того, как Эрих сказал: «Этого надо было ожидать. Говоря правду, среди нас она все-таки была чужим человеком».
– Ты по-прежнему в организации «Свободная пролетарская молодежь»? – спросил Вальтер.
– Да. А ты? Поддерживаешь еще связь с группой?
– Какая там группа! Ее давно не существует. А доктор Эйперт…
– Да, да, как он?
– Он теперь руководитель партийной школы в Берлине. Много пишет для журналов. Несколько месяцев читал лекции в берлинском университете.
– Значит, оказался стойким?
– А ты сомневался?
– Никогда!
– Ну, а ты сам как? Изменился порядком.
– Чем же? Что я стал стюардом? – нервно сказал Эрих. – Нет, нет, я все тот же. Все так же предан нашему делу, хотя сейчас оно в довольно плачевном состоянии… Но, говорю прямо, мне надоело перебиваться с хлеба на воду. А кроме того, стоит тебе открыть рот, и – хлоп! – ты на улице. В стачках я, разумеется, всегда в первом ряду и всегда первым вылетаю вон… Значит, с этим пока покончено. Теперь надо попридержать свою прыть и некоторое время помалкивать. Мне хочется хоть немного пожить спокойно… Так уж оно есть, все мы зависим от условий, в которых живем, и не всегда можно поступать, как хотелось бы. А вообще – уверяю тебя, я все тот же, во всех отношениях!..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Ровно в полдень завыли фабричные гудки, им вторили резкие и пронзительные свистки больших и малых пароходов, стоявших в гавани; и весь этот многоголосый шум покрывало глубокое и полнозвучное гудение сирены с верфи «Блом и Фосс».
Всеобщая забастовка!
С улиц точно ветром смело трамваи и автомобили. На перронах вокзалов недвижно стояли дальние и местные поезда, в паровозных топках затух огонь; поезда надземной железной дороги не трогались со станций, на которые прибыли к двенадцати часам дня. С тормозной рукояткой под мышкой водители поездов и трамваев разошлись по домам. Ни одно колесо не вертелось во всем большом городе. Ни одна труба не дымила. Конторы и магазины были закрыты. Даже полицейские покинули свои посты.
Всеобщая забастовка!
С фабрик, заводов, из контор и торговых домов вышли на улицы тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч людей. Необозримым потоком устремились они из гавани в центр города. Судостроительные и портовые рабочие, моряки, конторские служащие. Улицы вокруг Ратхаусмаркта были запружены народом, сплошным потоком двигавшимся по тротуарам и мостовым. Казалось, исчезли все различия между заводскими рабочими и чиновниками, между служащими и ремесленниками – все вышли на улицы, на борьбу за общее дело.








