412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вилли Бредель » Сыновья » Текст книги (страница 8)
Сыновья
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:00

Текст книги "Сыновья"


Автор книги: Вилли Бредель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Отец по-прежнему молчал.

Сын, задетый за живое, запальчиво бросил:

– И все-таки я был и остаюсь противником войны!

Брентен кивнул. Но на его губах все еще блуждала обидная для самолюбия юноши улыбка.

III

Поздно вечером, когда Вальтер сидел один в своей комнате, в его ушах все еще звенело: «К чему тогда все курсы и лекции?.. Хорош антимилитарист!»

Какое право имеет отец смотреть на него с такой ухмылочкой? А его плаксивые письма? А униженное выпрашивание золотых монет и сигар? А позорное хождение на поклон к своему высокопоставленному брату, этому верноподданному кайзера? Получи отец чин повыше, он, конечно, был бы счастлив превратиться из преследуемого в преследователя. Он не имел права так ухмыляться – никакого права!

Этот распроклятый морской бой! Мы, социалисты, против войны. Да, но…

У Вальтера вырвалось это «но». Допустимы ли здесь какие-нибудь оговорки? Он напряженно задумался.

Он вспомнил о том занятии их кружка у доктора Эйперта, на котором шла речь о происхождении и характере войн и обсуждалась точка зрения одного из русских марксистов по фамилии Ленин, эмигранта, жившего в Швейцарии. Мысли Ленина были необычайно ясны и убедительны. Что же он сказал? Социалисты, по крайней мере социалисты такие, как Ленин, не отрицают все войны огулом. Разумеется, Ленин тоже мечтал о грядущих временах, когда не будет более войн и подобных им жестокостей. Но… пока тут есть еще большое «но». Марксисты не против всякой войны. Ведь марксисты признают правоту угнетенных крестьян, которые воевали против князей и феодалов. Мы, марксисты, также напротив революционных войн, которые вели якобинцы. Мы – на стороне французских республиканцев, воевавших против европейских королей. Разве мы против войны, которую вели американцы за свою независимость? Мы одобряем и войну Северных Штатов против рабовладельцев Юга… Мы, разумеется, не порицаем ремесленников и горожан за то, что они в 1848 году воевали против своих реакционных монархов в Париже, Вене и Берлине. И уж, конечно, не осуждаем парижских коммунаров за то, что они в 1871 году дрались против Тьера и Бисмарка. И разве мы не за буров, которые вели войну за свою независимость, войну против английских империалистических разбойников?

Юноша дрожал от возбуждения, вызванного этой развернутой цепью мыслей, которые привели его к удивительным выводам.

Но разве во всех этих войнах не погибали тысячи людей? Еще бы! Бесспорно! Значит, по Ленину, есть войны, которые, несмотря на их неизбежные ужасные последствия, все же справедливы, и их необходимо было вести. Необходимо? Да, чтобы смести с пути тех, кто из низменных побуждений приветствует любые войны, кто ведет их в корыстных целях или превращает их в свое ремесло и втягивает человечество в новые и новые кровопролития. Значит, очень важно уяснить себе, во имя чего ведется война и за кого ты в этой войне стоишь…

Отрицать вообще всякую войну – значит остановиться на полпути. А главное, такая позиция отнюдь не исключает возможности войны. Напротив, люди подобного образа мыслей именно в силу своей половинчатой позиции становятся игрушкой в руках поджигателей войны. Нельзя отойти в сторону и сказать: меня это не касается, я против войны, любой войны. Именно так рассуждал и так действовал рабочий Науман, бессмысленно погибший под топором палача. Нет, это увертка, бегство…

Так рассуждая, Вальтер пришел к новым выводам. Волнение его росло. Напрашивался последний, решающий вопрос: за кого же мы, марксистски мыслящие социалисты, должны быть в этой войне?..

Конечно, не за царскую империю. Уже самая эта идея нелепа. И не за английских колониальных разбойников. И не за французскую республику толстосумов. Отпадает и Германия с ее военным авантюристом Вильгельмом, с ее Ольденбургом-Янушау[2] и Круппом фон Боленом. А ведь надо решить, за кого мы, в стороне стоять нельзя!

Да разве он не принял решения уже давно? Он не отошел в сторону, он сказал: война империалистической войне! Новое открытие! Самое простое и ясное! Ведь это не значит молчать, увиливать от ответа, еще менее того – идти на поводу у других! Нет! Он давно говорил четко и определенно: долой войну! Это и есть объявление новой войны, его войны, цель которой – мир и социализм.

Он завтра же, не откладывая, продолжит свой разговор с отцом. Пусть не ухмыляется, а ответит… Курсы и лекции иногда все же кое-что дают. Он докажет это отцу.

IV

До реванша, однако, дело не дошло. Утром, когда Вальтер уходил на завод, отец еще спал. Накануне Карл Брентен явился домой очень поздно – за полночь – и в сильно нетрезвом виде. На следующий день ему предстояло уехать.

Отец и сын чуть было не расстались, не простившись. Вальтер был уже на лестнице, когда мать позвала его:

– Что же ты, сынок? Ведь отец уезжает, а ты даже не попрощался с ним? Вернись, он не спит. Всю ночь глаз не сомкнул.

Бледное лицо в тугих наусниках, будто забинтованное, повернулось к Вальтеру.

– Доброе утро, папа. Я забежал проститься. Ты уезжаешь сегодня? Смотри не поддавайся этим безмозглым солдафонам!

Мутные унылые глаза всматриваются в лицо юноши. Из-под одеяла устало протягивается волосатая рука.

– Да, да. Как пролетело время… Прощай, мальчик! Не делай глупостей, времена суровые.

«Будем надеяться», – вспомнил Вальтер, и по губам его скользнула ироническая улыбка.

– Ну, отец, у тебя такой вид, будто ты сразу отправляешься на передовую, в самое пекло.

– Да уж ладно, сынок! – Карл то ли сердито, то ли смущенно махнул рукой. Вальтер решительно схватил эту руку и испугался – таким вялым, бессильным было ее пожатие.

– Я постараюсь поскорее достать еще пару золотых монет.

– Это не так просто! Опыт показал.

– Нет, дело верное! У меня есть надежный источник.

Фрида просунула голову в дверь:

– Надо, сынок, идти, а то прозеваешь поезд.

– Бегу. Ну, еще раз, отец, до свиданья.

– Будь здоров, мальчик!

– До следующего отпуска!

– Ладно, ладно!

V

О да, курсы и лекции кое-чего стоят. Для Вальтера они стали необходимостью – в особенности с тех пор, как его выжили из их прежней, скатившейся вправо группы. Каждый понедельник у доктора Эйперта собиралось несколько молодых левых социалистов. Вальтера и Ауди привел Фитэ Петер.

Доктор Эйперт был приват-доцентом и в свое время читал курс политической экономии в Колониальном институте. В начале войны его уволили на том основании, что он был близким другом историка-социалиста Лауфенберга, заключенного в крепость где-то в Восточной Пруссии. Среди своих слушателей доктор Эйперт слыл выдающимся строго марксистским ученым. Но юные борцы за справедливость, собиравшиеся у него на квартире, особенно высоко ценили его за то, что он безоговорочно объявил все бюрократическое руководство германского рабочего движения бездарным и невежественным, а посему – ни на что не годным и совершенно бессильным. Бебель, по его мнению, был последним исполином героического поколения; нынешние же руководители – жалкие мещане, мелкота и посредственность.

Все это целиком совпадало с мыслями и чувствами его молодых учеников.

В этот понедельник Вальтер пришел раньше других. У него была особая цель, отдельный вопрос к доктору Эйперту.

Ученый вышел к нему в переднюю в длинном халате и коричневой ермолке, удачно прикрывавшей лысину.

– А-а, добрый вечер, мой юный друг! – Он протянул Вальтеру узкую руку. – Так рано? Или мои часы отстают?

Он торопливо достал плоские золотые часы.

– Нет, нет, ваши часы правильны, товарищ Эйперт. Извините, но у меня к вам просьба. Дело в том…

– Ну, входи. Ступай-ка пока в библиотеку. Я сейчас буду готов.

С чувством благоговения вошел Вальтер в библиотеку ученого. Кругом, вдоль стен, книги, тысячи книг, ничего, кроме книг. Ковер, выдержанный в синих и красных тонах, мягкий и пушистый, как мох. А кресла точно поддерживали сидящего в своих ласковых объятиях. Когда Ауди в первый раз вошел в эту комнату, он поморщился. Ему здесь не понравилось. Почему? Он сначала и сам не знал – просто не понравилось. Показалось, что ученый уж слишком благоденствует. В Эйперте ему чудилось что-то классово чуждое, если не классово враждебное. И это еще не все: по-видимому, доктору Эйперту было безразлично, как ведет себя человек, что он делает и чего не делает в своей личной жизни. Эйперт курил и угощал своих питомцев сигаретами и сигарами. В маленьком стенном шкафчике, как случайно обнаружил Ауди, стояли бутылки и бокалы, и, что вскоре выяснилось, доктор Эйперт превыше всего ценил бутылку доброго красного вина. Но особенно низко пал ученый в глазах Ауди, когда откровенно признался, что до страсти любит играть в скат. И Ауди вынес приговор: безнадежный рутинер, до мозга костей обыватель и буржуа, гримирующийся под социалиста.

Вальтер же отнесся ко всему этому гораздо снисходительнее. Разве не достойно всяческих похвал и удивления, что состоятельный человек и ученый пристал к лагерю социализма, за что навлек на себя преследования гамбургского сената, лишившего его права преподавания?

Ученый вошел в комнату. Вальтер поднялся. Доктор Эйперт был очень элегантен в сером летнем костюме. Проседь на висках удивительно шла к его тонкому, одухотворенному лицу. Умным и добрым был взгляд светлых глаз, окруженных бесчисленными, тонкими, как ниточки, морщинками. Он подошел вплотную к Вальтеру, положил ему руки на плечи и спросил:

– Ну, милый друг, что случилось?

– Вчера я хотел… я… мне хотелось попросить вас, товарищ Эйперт… – Перед этим человеком Вальтер всегда робел, он и сам не знал почему. – Я хотел просить вас, чтобы на сегодняшнем занятии вы еще раз изложили точку зрения Ленина на войну. Мне кажется, что для всех нас было бы очень полезно подробнее поговорить на эту тему.

Эйперт кивнул, потер руки и сказал:

– Правильно! Очень хорошее предложение! Очень хорошее!

VI

В этот же час в Нейстрелице Карл Брентен с опозданием, а потому – в тревоге, вошел в канцелярию роты. Багаж его был уже в казарме. Дорожную грязь он стряхнул, сапоги и пуговицы мундира начистил до блеска. Став навытяжку, как требовалось по уставу, он отрапортовал:

– Гренадер Брентен из отпуска вернулся!

Унтер-офицер Кнузен, Адам Кнузен, по гражданской профессии трактирщик, медленно поднял свою бульдожью голову. Правду говоря, не так уж он был страшен. На первый взгляд физиономия у Кнузена, хотя и незначительная, была, пожалуй, добродушной. Короткие щетинистые усы, прикрывавшие верхнюю губу и, в противоположность моде, не закрученные вверх, придавали его квадратному, обрюзгшему от неумеренного потребления пива лицу моложавый, веселый и довольный вид.

– Ага, приехали, значит! – сказал он скрипучим басом. Задумчиво рассматривал он Брентена, который замер, стоя навытяжку, точно собака на задних лапках. И вдруг Кнузен заорал, благосклонно глядя на Брентена:

– Ну, и везет же вам, черт вас возьми! Будь вы здесь три дня назад, вы теперь шлепали бы уже где-нибудь по румынским болотам.

Брентена кинуло в дрожь! Теперь – гляди в оба! И он выпалил, почти крикнул:

– Привез господину унтер-офицеру ящик сигар собственного изготовления! Товар довоенный…

– Превосходно! – гремел Кнузен. – Я надеялся, что вы сразу пришлете мне сколько-нибудь. Да ведь с глаз долой – из сердца вон!

– Тысячу раз прошу извинения у господина унтер…

– Да ладно! Хватит разговоров! Бегите! Тащите скорей курево, не то оно у вас там заплесневеет!

– Есть, господин унтер-офицер!

Брентен с облегчением круто повернулся на каблуках и опрометью бросился по коридорам в казарму.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


I

Это было печальное лето. Вальтер и Ауди чувствовали себя потерянными, заброшенными. Они держались вместе, но далеко не всегда ладили: они надоедали друг другу, ссорились, чего прежде никогда не бывало. Однажды дело дошло даже до взаимных попреков: каждый взваливал на другого вину за все, что с ними произошло.

А-ах-ах! – вздыхали они. Как забыть веселые вечера в группе? Как вытравить из сердца старые привязанности?

Иногда в этом «а-ах-ах» вместе с чувством сожаления звучала злая ирония. Время от времени они наперебой сыпали едкие замечания по адресу пухлощекой старосты Греты.

А-ах-ах!

Изгнанники, опальные – вот они кто. И преследуемые. На каждом шагу им чудились подозрительные взгляды. Они слывут опасным элементом. Кругом враги. И друзья все больше отгораживались от окружающих.

Вальтер открывал у Ауди неприятные свойства, которых раньше не замечал. Он пришел к выводу, что Ауди тщеславен, всегда старается выдвинуться на первый план, всегда считает себя правым и с чувствительностью мимозы реагирует на любое возражение. Все чаще проскальзывали у него черты неуравновешенности, чудачества.

То вместе, то порознь, что в последнее время случалось все чаще, приятели ходили в театр, на концерты и на собрания. В антрактах они иной раз неожиданно встречались.

– Ну как? – спрашивал один, – понравилось?

– Бывает лучше, – отвечал другой. И они снова расходились.

В театре «Талия» они смотрели «Кетхен фон Хельброн». Вот ерунда! Что за несносный пафос! Какие противоестественные коллизии! Сколько ложной романтики! После первого же действия оба решили:

– Чушь какая-то! Женщины в жизни совсем другие, видали мы их!

Иногда один спрашивал другого:

– Ты читал газету? Какое наглое вранье! Позор!

– И читать нечего такую дребедень! Только зря время тратить.

Ложь, только ложь окружала их – и от этой лжи им становилось тошно. Единственным их утешением были книги. Ауди «открыл» Достоевского. Когда он рассказывал Вальтеру содержание романов этого писателя, у него от волнения захватывало дух; он с трудом подыскивал слова. Как глубоко проникает Достоевский в человеческую душу! Для него нет просто хороших и просто плохих людей; они одновременно и добры, и злы, и благородны, и низки.

Против этого нечего было возразить, но, Ауди не верилось, что русские такие уж фанатики правды, не верилось, что, совершив плохой поступок, они неизменно терзаются угрызениями совести и сами себя бичуют – какой же я негодяй, какой злодей. Было бы прекрасно, говорил Ауди, гели бы такие люди были, но нет на земле таких. Если человек и осознает, что поступил плохо, он, быть может, и почувствует стыд, но промолчит и не будет кричать об этом на всех перекрестках.

Однако, читая об убийстве ростовщицы, Ауди весь дрожал, на лбу у него от страха выступил пот. Совершенно разбитый, он заснул, наконец, тяжелым сном. А после работы побежал в публичную библиотеку в надежде получить второй том «Преступления и наказания», который уже несколько дней был на руках. Ему повезло. И он читал о человеческой злобе и жестокости, о терзаниях, о сатанинских пытках, которым подвергались люди и животные. Разве кто-либо и когда-либо так описывал, на что способен человек? Все это не бред горячечного воображения, а виденное, пережитое – и ребенок, которого истязают, и лошадь, которую бьют по глазам, и генерал-крепостник, любующийся тем, как собаки разрывают на части ребенка его крепостного… Подлый мир, вот он каков! Одиночество, бедность, душевное смятение Раскольникова волновали Ауди до слез; он страдал вместе с ним и проклинал жалкую, лицемерную, насквозь лживую жизнь.

Вальтер увлекался Свифтом и французской революцией 1789 года. Свифт, влачивший жалкое существование всего лишь в качестве доброго детского сказочника, был, как с удивлением убедился Вальтер, одним из величайших мудрецов. Какой острой критике подвергал он своих современников и их общественное устройство, их неискоренимую глупость и косность, с какой едкой насмешкой разоблачал чванство и мракобесие сильных мира сего. А республика благородных лошадей гуингмов, эта утопия, уже столетия тому назад рожденная человеческим мозгом! А республика ученых, Лапута, это грозное предостережение людям нашего века – века техники! Вальтер восторгался гениальным ирландцем и заносил в записную книжку особенно поразившие его изречения; некоторое время друзья называли людей только «йэху».

Сочинения Карлейля знакомили Вальтера с французской революцией. Он глотал толстые тома один за другим; могучее восстание человеческой совести наполняло его неизъяснимой гордостью. Ему казалось, что лишь в ту эпоху человек впервые осознал себя человеком и заслужил это гордое звание. Пусть буржуазно-ограниченный Карлейль громит революцию и ее деятелей. Но Вальтер восхищался их героизмом, силой, решимостью. И любимыми героями революции стали для него как раз те, которых Карлейль поносил больше других: Марат и Сен-Жюст. Ему удалось достать в университетской библиотеке немецкий перевод «Друга народа». Он изучал речи и приказы Сен-Жюста, изданные в бытность его комиссаром революционной армии. И вот он увидел, что даже Бонапарт вступил во владение наследством, оставленным его предшественниками. Вальтер читал все новые и новые книги с самым различным освещением событий той эпохи. Он прочел Минье, которого ценил больше других за его демократические убеждения, прочел Кропоткина, Мишле, Ламартина, Тэна, Гизо – все, что нашел на немецком языке.

Летом, в воскресные дни, бродя по лугам и лесам, друзья рассказывали друг другу много интересного. Оказалось, что Ауди охотнее всего повествует об одиноких, больных, надломленных жизнью людях из мира Достоевского, а Вальтер – о борцах, самоотверженных революционерах, современниках Марата и Сен-Жюста. Однажды Ауди сказал насмешливо:

– Жаль, что Достоевский ничего не написал об этих революционерах, у тебя был бы случай прочесть, что они далеко не все герои, что между ними попадались и гнусные субъекты.

– Ха! – воскликнул Вальтер. – Если люди действительно такие, как о них пишет Достоевский, так это только потому, что там еще не было революции, которая осветила бы их разум.

– Но безупречных героев нет!

– Возможно, – согласился Вальтер. – Все же тот, кто отдает всего себя служению человечеству, – герой.

В своих прогулках они избегали мест, где некогда собиралась их группа; им не хотелось ни встречаться с прежними товарищами, ни даже вспоминать о них. Но ничего не поделаешь: прогулки непрестанно напоминали о прошлых экскурсиях, песнях, затеях.

Случалось, что они совершенно забывали о своем решении ни о чем не вспоминать.

Как-то на лесной просеке в Гааке Вальтер сказал другу:

– Помнишь, Ауди, вот на такой же лужайке – может быть, даже на этой самой – мы играли в бродячий цирк. Ты был боксер Мейер-младший, помнишь? А я гомункулус, искусственный человек?

– Еще бы не помнить! Я еще победил толстяка Курта Эшберга в первом же раунде. А он был килограммов на двадцать тяжелее меня!

– А я пел арии из различных опер. Нажмите кнопку – и искусственный человечек запоет, что только вашей душе угодно: Верди, Вагнера, Гуно, Пуччини. Не было случая, чтобы я не выполнил заказа.

– Помнится, мы после этого поехали в Моорбург и по дороге пели все одну и ту же песенку с бесконечным числом куплетов: «Робинзон, Робинзон, на воздушный шар сел он», – правда?

– Да, да, совершенно верно.

– А-ах-ах!

– Да! Было и быльем поросло!

И они замолчали. Уныло брели по лесу, не замечая его красоты. Гнали от себя мысли о прошлом, но думали только о нем. В воспоминаниях былые дни приобретали особое очарование. Но в этом они не смели себе признаться.

II

В конце лета, в прекрасный солнечный день, уже расцвеченный осенними красками, произошла неожиданная и нежеланная встреча. Друзья пересекали Саксонский лес, направляясь к Грандерской мельнице, где собирались отдохнуть на берегу реки Билле. Заговорившись, они не заметили, что на самой опушке, на обочине шоссе, по которому они шли, расположилось несколько девушек и юношей. Только когда те их окликнули, они подняли глаза и увидели… свою группу.

Вальтер обвел всех радостным взглядом. Вот и она. Привалившись к стволу, она смотрела на него, и рот у нее был полуоткрыт. У него перехватило дыхание и отяжелели ноги. Какая-то растерянность, безволие сковали его. Она все такая же… И то же васильковое платье с вышивкой. Да, это ее полное, румяное лицо, ее большие сияющие глаза…

Отчего же Ауди так упрямо идет вперед, как будто все это им только померещилось? Что это? Он, кажется, даже ускорил шаг? Вальтер хотел что-то сказать, уговорить Ауди остаться здесь, но слова застряли у него в горле. Он бросил быстрый, неуверенный взгляд на Грету, которая все так же неподвижно стояла, прислонившись к дереву, потом взглянул на, Ауди – и пошел за ним. Он чувствовал себя разбитым, несчастным, но не отставал от Ауди.

Он напряженно прислушивался. Никто не окликнул их, ни звука не раздалось им вдогонку.

Они молча шли рядом, и минуты тянулись бесконечно. Как тяжело плелся Вальтер. Как тянуло его к старым друзьям. В эту минуту он ненавидел Ауди, который, казалось, холодно и спокойно шагал рядом, не оглядываясь по сторонам, не говоря ни слова и не выказывая никаких признаков волнения. Вальтеру хотелось убежать в чащу леса и броситься на землю. Хотелось схватить Ауди за плечи и хорошенько встряхнуть этого бесчувственного упрямца и гордеца.

– Видел? Все наперечет! – заговорил наконец Ауди, не поворачивая головы и глядя прямо перед собой. – Они все еще цепляются друг за дружку, вся компания. Только старухи не хватает. Удивляюсь, как это она выпустила без присмотра своих цыплят… Впрочем, коршуны-то изгнаны.

Вальтер молчал.

– А Фелинг? Торжественно и свято обещал мне не поддаваться. Трус!.. И Альфред Бернер… Горло драть он горазд… а перед ней и он – на задних лапках. Делает все по указке старухи!..

– Что за старуха? – раздраженно крикнул Вальтер.

Ауди медленно повернул голову и удивленно взглянул на него.

– Бомгарденша, – сказал он. – Старшая, конечно! – И по его лицу пробежала улыбка.

– Ах, так…

Это была самая грустная из их прогулок.

III

Шли дни. Ни один из уходящих не сулил радости наступающему.

Рано утром, в шесть двадцать четыре с Даммторского вокзала отходил пригородный поезд, на который Вальтер всегда старался успеть, чтобы попасть на завод за несколько минут до семи. В начале седьмого – зимою в полной тьме – он выходил из дому, пошатываясь, полусонный, в любую погоду – в дождь, снег, вьюгу… Усталый и голодный бежал он по Тотеналлее – мимо тюрьмы и кладбища. Если у него был с собой завтрак, он принимался жевать его на бегу, еще не вполне проснувшись. Если мать давала ему котелок с остатками вчерашнего ужина, он обычно очищал его уже в поезде. Придя на завод, Вальтер натягивал грязные промасленные штаны, порой залубеневшие от холода. И вот уж протяжный гудок, моторы включены. Снова все тот же грохот, грязь, голод, сдельщина. Так, изо дня в день начиналась столь воспетая поэтами «Симфония труда»…

Первые движения, в особенности после студеных ночей, стоили Вальтеру больших усилий: рычаги станка и ручки инструментов были холодны, как лед. Вероятно, ни один каторжник не брался за работу с бо́льшим отвращением, чем Вальтер. Он смотрел на изможденных, понурых людей, смотрел, как они в желтом полусвете, словно призраки, двигались у станков, и часто думал о молодых парнях, добивавшихся призыва в армию и отправки на фронт, хотя их оставляли в тылу как квалифицированных рабочих. Не солдатская жизнь соблазняла их, не героизм двигал ими – они жаждали вырваться из бесконечной монотонности жизни, избавиться от унизительного рабского труда, от серых будней; они хотели, наконец, хоть раз наесться досыта.

Пять часов нарезать винты, делать одни и те же движения – десятки, сотни раз. Или обрабатывать металлические краны. Триста корпусов лежат на рабочем столе, столько же шпинделей и других деталей. Делать нарезку, пригонять по стандарту, зачищать, полировать, по сто, по триста раз брать в руки каждую деталь. Когда, после нескольких дней работы изделия, наконец, готовы, приходит рабочий, забирает их и приносит взамен новую партию необработанной отливки. Рабочие почти никогда не знали, на что употреблялись изготовленные ими детали, куда они шли. И все же на такую работу еще многие зарились – ведь, обрабатывая деталь от начала до конца на токарном станке, можно проявить свое уменье, сноровку, выучку. А на автоматических станках рабочие изо дня в день, из года в год выполняют лишь какую-нибудь одну-единственную операцию, делают одно-единственное движение руками.

Как только после пяти часов утренней работы, ровно в полдень, раздавался гудок, шум моторов мгновенно замирал, и люди, как тени, торопливо неслись мимо машин к воротам завода; впереди обычно бежали в своих цокающих деревянных башмаках ученики. Все стремглав мчались по прямой, как стрела, Венденштрассе, на дальнем конце которой находилась дешевая столовая. Может, сегодня удастся съесть миску брюквенного супа? Через полчаса ребята, стуча деревянными башмаками, с шумом неслись обратно, чаще всего пробежавшись впустую.

Когда последний гудок возвещал конец работы, день уже был на исходе. Осенью – спускались сумерки, а зимой – давно стояла ночь. И все же для Вальтера лишь тогда начинался настоящий день – его день. Он сбрасывал пропитанную маслом одежду, надевал чистую рубашку, короткие штаны и несколько часов чувствовал себя свободным человеком.

IV

Немало было разглагольствований о нынешних «великих временах», о «великих событиях». Но все чаще случалось, что безответственных болтунов, которые распространялись на эти темы, заставляли замолчать. Война продолжалась, об этом красноречиво говорил голод; но она уже ничем не поражала, она давно стала буднями. Газеты, правда, из кожи лезли вон, трескучими фразами стараясь разжечь энтузиазм, но на Сомме бои шли уже много недель, а в сообщениях о ходе военных действий на Изонцо сражения нумеровались, чтобы не сбиться со счета.

Даже из военных сводок, этого непроходимого нагромождения лжи, порой выпирала правда, горькая правда.

Вальтер прислушивался к разговорам рабочих. О чем они говорят? Что думают о войне? Вот в центре внимания большая торговая подводная лодка, пересекшая океан и вошедшая в балтиморскую гавань. Но интересовала, видимо, лишь техническая сторона этого достижения. Ни разу не слышал он, чтобы хоть кто-нибудь предположил, что с помощью таких подводных лодок можно прорвать блокаду и обильно снабдить страну товарами. Когда цеппелины стали сбрасывать на Лондон бомбы, никто не ждал от этих «лихих» налетов, как их называли, решающего поворота в ходе войны; о них говорили с гордостью, как о признаке превосходства немецкой техники, и радовались, что у англичан нет авиации и что они не умеют строить самолеты. Часто и охотно говорили о пиратских набегах немецких каперских кораблей: это были «подвиги», уводившие от повседневности. Война стала почти обычным явлением, с ней как-то примирились. Многие думали, что в один прекрасный день обе стороны устанут и побросают оружие.

Петер Кагельман жил в своем особом мире. Вальтер редко слышал от него какое-нибудь замечание о войне, о политических событиях; даже голод для него словно не существовал. Одним только был Петер известен всему заводу: он категорически отказывался от сверхурочных работ. Его досуг – это и есть его жизнь, говорил он. Но часто казалось, что и днем по цеху бродит только его тело, а душа живет в мире каких-то грез. В последнее время этот мир населяли творения Шекспира. Окруженный шумом и грохотом моторов, Петер, подобно волшебнику Просперо, жил, как на сказочном острове, воображая, что Ариэль и Калибан подвластны ему. Он читал, писал, а работу свою выполнял механически, и, как это ни странно, никто не мог к ней придраться: ни мастер, ни нормировщики.

С Вальтером он теперь общался реже: по-видимому, почувствовал, что литературные лекции у станка не вызывают у него восторга. Кроме того, между ними в последнее время бывали довольно серьезные размолвки. Вальтер упрекал приятеля в увлечении химерами, в недостаточной серьезности и напрямик осудил его за то, что, он, очевидно, сам не знает, чего хочет; в произведениях искусства для него самое важное не внутреннее содержание, а внешний эффект.

Петер горячо возражал и в резких выражениях просил прекратить подобные злостные подтасовки. Он – социалист и сам прекрасно понимает, как важно содержание в искусстве, но речь идет о том, что необходимо облечь это содержание в подлинно художественную форму. Вальтер иронически возразил, что в стихах Петера нет, однако, ни намека на социалистическое содержание, столь ценимое на словах их автором.

Но Петер не мог долго дуться, ему нужен был человек, перед которым он мог бы излить свои мысли, ему необходима была сочувствующая, созвучная, родственная душа. Однажды он подошел к Вальтеру с торжественным видом, держа в руках целую пачку листков. Они были усеяны жирными пятнами и исписаны крупным прямым почерком.

– Только что закончил мой первый цикл сонетов. Чувствую себя как… как выжатый лимон. Ты увидишь… Влияние Шекспира, конечно, есть, но только отдаленное! Я… Если только я еще когда-нибудь… – Он замолчал и смущенно улыбнулся, как бы прося снисхождения. – Я должен прочесть их тебе.

И Петер начал читать.

Ему пришлось читать громко, чтобы перекричать шум мотора. До Вальтера доносились пышные слова о дружбе, человечности и родстве душ, об умирающих деревьях и упоительных сумерках, о неблагосклонных временах; песнопения во славу грядущего человеческого счастья, вдруг переходившие в ликующий апофеоз освобожденного человеческого духа…

О Мир! О Человек! О ты!

Петер читал, словно задавшись целью приворожить Вальтера своей восторженностью. Голос его то гремел так, что его слышали рабочие даже в самых отдаленных углах цеха, то вдруг ниспадал до шепота и звучал, как шелест листвы, как тихий плач, и тогда Вальтер не мог уловить даже смысла стихов. Вдруг Петер замолк, уронил руку, державшую листки, и посмотрел на друга блаженными глазами.

Вальтеру хотелось громко расхохотаться и сказать: «Ах ты, дитя! Дурачок!» Но он не рассмеялся, не обозвал Петера ни глупцом, ни ребенком; он произнес холодно и очень сухо:

– Прошу тебя об одном, избавь меня от твоих поэтических излияний. С меня довольно! Тошно мне от этих трескучих фраз, от этого самоопьянения! Кому это нужно?

Петер растерянно улыбнулся. Но когда он понял, что Вальтер не шутит, улыбка сбежала с его лица.

Он побледнел, позеленел, глаза широко раскрылись.

– Да что с тобой? – пробормотал он.

– Что со мной? – раздраженно вскрикнул Вальтер, включая мотор и начиная работать: – Я повторяю: хватит с меня. Хватит этих дурацких комедий. Сыт по горло. У меня нет больше ни малейшего желания валять дурака.

Петер Кагельман смотрел куда-то в пространство. Ему была непонятна внезапная резкость друга. Он слегка дотронулся до плеча Вальтера, который повернулся к нему спиной, и спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю