Текст книги "Письма к сыну"
Автор книги: Виктор Потанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ – О НАШИХ СТАРИКАХ
Сегодня на море холодно и немного штормит. А смельчаки все равно купаются. Даже завидно. Но выше себя не прыгнешь.
А мне опять тоскливо – глотаю лекарство. Всю прошлую ночь я так и не спал. Шумел дождь за окном, шумела боль в голове. И сегодня утром меня слушал очень строгий ответственный врач. Говорят, он давно уж на пенсии, только иногда приглашают кого-нибудь заменять. Вот он и старается. Этот старик меня просто замучил вопросами: какая моя семья, какая работа, не бросала ли меня жена, не хоронил ли я недавно близких людей, не унижало ли меня большое начальство… Смешно, да. И мне тоже было смешно, хотя я еще не все перечислил вопросы. Но что в них, не понимаю. Разве у других людей иная судьба? А они здоровы, как быки, а я все время на койке… Но бог сними, с болезнями, да и не мужское это дело – считать болячки. Потому давай забудем о них и поговорим опять о нашей Утятке… Ведь не спал я, сын, потому, что растревожил себя прошлым письмом. И только начну дремать – в глазах снова тот Живица с Павлой Михайловной или тот катерок – на синей вешней воде. Хочу о чем-то другом думать, отвлечься, а в глазах опять наш весенний Тобол. Он большой, неохватный, кругом сине, широко от воды. И по этой синеве плывут льдины. Они похожи то на гусей, то на белых медведей, они плывут далеко, к океану, но пока их путь кончается у моста. Его скоро-скоро будут снимать – ждут из Кургана солдат, они и помогут, но пока он стоит как преграда. И удивительно, что стоит. Кажется: еще секунда-другая – и мост сломится, затрещит, и обломки понесутся вперед вместе с льдинами. И вот вода уже на настиле. Она на глазах прибывает, а льдины уже стучат о перила, и я закрываю глаза. Когда открываю – мне страшно, потому что по мосту идут люди, они не идут, а бредут уже по колено. На том берегу у нас пашни, и это колхозники спешат с работы… И вдруг вижу, как на мост заезжает кто-то верхом. Он, кажется, пьяный. Так и есть, так и есть: спина у седока все время валится назад, вот-вот переломится. Да и лошадь как пьяная. Она задирает морду, болтает хвостом, бьет ногами. Ее, конечно, можно понять: вода-то почти до брюха. И вот уж они на середине моста, а рядом – льдины. Лошадь ржет, седок матерится, а вода прибывает и прибывает. Лошадь делает еще рывок, потом другой, потом третий – и начинает шататься на одном месте. У ней завязли копыта. Настил-то плохой, вот и завязли… Седок спрыгнул с нее и стал хлестать ее плеткой. Она заржала еще громче, как перед смертью… Нет, нельзя на это смотреть, нельзя больше слышать, и мы, ребятишки, бежим вниз с горы, как будто от нас будет помощь. Возле самого моста нас останавливает Федот Михайлович Сартаков – наш утятский лесник:
– Куда вы, орава?..
Как сейчас вижу его корявенькое лицо, его мокрые, зеленовато-землистые щеки, но на щеках не пот, а слезы. Лесник смотрит на мост и плачет:
– Пропала живая душа, пропала…
Возле него стоят гурьбой женщины и утешают:
– Не расстраивайся, Михайлыч, столько у ней, видно, было веку.
– Ох, не лезьте, бабы, я сегодня горячий! – кричит он на них, потом рукой машет: – Все чисто погубили – и лошадей, и леса, а тоже называйся людями. – Он вытирает щеки платком. Плачет, не таясь, как ребенок. Глядя на него, и женщины плачут. Но вот кто-то из них кричит:
– Глядите, освободилась лошадка!.. Да неуж это бригадный Серко?
– Он! Он! – подтверждают ей из толпы.
– Да где же он, где? – не видит еще старик. Но вот у него изменилось лицо, и глаза заблестели: – Вижу! Вот сейчас вижу. Плывет ведь, язви его, а где же хозяин?
– А он давно уж перебежал. Нальют, понимаешь, шары…
А случилось так: лошадь билась, звала на помощь, да кого дозовешься. И вот в последний раз рванулась, подняла морду, и этого раза хватило. Но рывок был такой сильный, что она сорвалась с моста. И это ее, наверно, спасло.
И вот уж стоит на берегу наш Серко. Бабы крестятся, причитают:
– Слава тебе, господи. Воскрес ведь из мертвых.
– Воскрес, воскрес… – громко шепчет лесник и вдруг обнимает меня: – Никогда, батюшко мой, не пей это вино. От него вся беда, вся зараза. И отца с матерью почитай…
– А у меня нет отца! – грубо обрываю я лесника. И он смотрит на меня, как будто не узнает:
– Ох, батюшко мой, да как же я забыл-то. Как же я обробел. – И он опять достает платок и вытирает глаза. И я тоже плачу, сжимаю горло ладошкой… Сжимаю, потому что жаль мне эту серую несчастную лошадь, которая только что погибала на глазах у меня. И лесника этого тоже жаль, который старый уже и больной и, наверно, скоро умрет… И самого себя тоже жаль, потому что у меня никогда-никогда не будет отца – и хоть сколько реви, хоть море слез выплесни из себя, не вернешь его живым, не вернешь…
Но слезы у мальчишек недолги. Выглянуло солнце, и мы побежали играть в «бить-бежать». А еще мы бабками увлекались, была у нас и такая чудесная игра под названием «чирок». Но об этих играх – как-нибудь после, в другом письме. А пока, Федор, ты видишь, какое над нами солнце. А раз солнце – самое время рассказать тебе о рыбалке.
Но самая хорошая рыбалка, конечно, в мае. И большая вода тоже уходила в самом начале мая. А потом начинались жаркие, по-летнему теплые дни. И вместе с этим теплом наступало раздолье для рыболовов. А таких было много в деревне: и Герка Герасимов, и Валерка Луканин, и Витя Потаскуев и Вовка Верхотурцев…
А рыбак в то время – главный добытчик. Есть рыба в доме – значит, есть и приварок, значит, будет у человека и настроение. С добрым-то настроением и с сытым желудком – и любое горе вполсилы.
А рыба в те дни плескалась, поднималась со дна в любом озерце и в овраге, в любой балочке и канаве. Одним словом, везде и всюду, где еще вчера стояло весеннее половодье. И брали эту рыбу и в фитили, и в сети, да и на удочку она шла хорошо – только закидывай да меняй почаще насадку. Но, прежде чем сделать удочку, надо иметь удилище. И не простое, а из березы…
Как-то пошел я за удилищем в ближний колок. И вот уже срезал два или три – и тут меня увидел лесник. Я был так увлечен своим делом, что даже не заметил, как подъехал Федот Михайлович. Он ездил на каких-то особенных, просто бесшумных дрожках. И когда я услышал за спиной неясный и приглушенный шорох и треск какой-то веточки под ногами – я сразу же оглянулся. На меня смотрел сердитый старик и покачивал головой. Он казался мне тогда высоким и даже огромным, точно какой-то великан или медведь. И этот медведь шел на меня.
– Ты чё делашь, малец? Ты же режешь кусты, а они еще пожить не успели. А если тебя резать ножом?
Я застыл на месте, и вся кровь прилила к голове. Такого страха я еще никогда не испытывал. А он опять обратился ко мне. Глаза его чуть посветлели и подобрели, как будто бы что-то вспомнил. Так и есть:
– Ты не Анны Тимофеевны сын?
– Сын… – ответил я тихим придавленным голосом. А он вдруг подошел ко мне близко, почти вплотную и стал гладить по голове:
– Рыженький, красенький, удалая головушка. Поди, и ребятишки дразнят тебя? Они же у нас обормоты.
– Меня не дразнят! – сказал я обиженно и захныкал.
– Ну чё ты! Я пошутел! Конечно, тебя не должны дразнить, матушку-то твою сильно любят у нас. Хорошая женщина, правильная душа… А ты, выходит, у нас сирота?
– Не сирота я, не ври! – начал я горячиться, и голос мой перешел на крик, и лесник опять начал гладить мои волосы, уговаривать:
– Ну чё так распыхтелся? Чё такое не ври?.. Я и говорю, что не сирота. Мало ли как случатся. Похоронка еще не указ. Ждите отца и, может, дождетеся. А удилишки возьми себе. Но больше молоду березу не порти. Если надо уж сильно – я понимаю, – срежь сухой прутик, их хватит, сухих-то, вот и лес маленько почистишь, и себе – не в убыток. А мамке-то привет передай, а я дале поеду. Смотри – какой нынче теплый май. Не май, а ровно июль. И береза вся распустилася, вон стоит какая лохматая. Ты жалей ее – она отблагодарит тебя. Любое дерево надо жалеть…
Потом он еще постоял немного, повздыхал, поворчал – и уехал. Но еще долго в этот день не отпускал меня страх. И пока нес до дома удилишки, все время оглядывался – вдруг сзади на своих дрожках крадется лесник, вдруг откуда-нибудь раздастся его голосок. А на другой день сидели за столом, и мать посмотрела на меня хитро и весело: «Ну как, не арестовал тебя Федот Михайлович с удилишками? – Я ничего не ответил, она покачала головой и добавила: – Ты его не бойся. Он добрый. У него – каждое дерево на учете. Он даже имена дает им, потом ходит возле них, разговаривает… И сам он тоже как крепкое дерево, у которого нет износа, нет возраста..»
И права была мать: напоминал лесник сухое крепкое дерево. А потом – в старших классах я прочитал у Тургенева про Калиныча. И сразу вспомнил нашего лесника. Как будто братья они были родные – такая же походка, такой же голос и те же повадки… И травы целебные знал наш лесник, и любую зверюшку он понимал. А сколько было в нем доброты и любви. Бывало такое, когда он сам привозил какой-нибудь одинокой старушке сухоподстою. И никакой платы, упаси бог, никакой!
А потом он все-таки стал болеть. Но лежать в кровати ему не хотелось, и он выползал за ворота. И сидел на лавочке возле дома и смотрел, как мимо идут люди, едут подводы, и со всеми он старался заговорить – особенно с нами, мальчишками. Он любил смотреть наши игры, любил слушать наши споры и даже сам в них участвовал. Ходил он уже плохо, но когда мы убегали за Тобол в рощу – он тоже не отставал от нас. И добирался до рощи любыми путями… Посмотришь, а он уже сидит где-нибудь под березой. И глаза хитренькие, что-то соображают…
А роща наша манила всех. Приходили туда люди в воскресные дни, да и просто так бывали – попеть песни или просто так – посидеть на траве. В городах люди спешат в театры, в музеи, а наши утятские люди ходили в рощу. Ходили, как в храм, как в театр, как на праздник. А что делать, Федор, даже в военное время душе нужен отдых. Вот и шли люди в рощу, ведь природа нам дана для тишины, для удивления.
Эта роща, сын, у нас была на левом берегу Тобола, а на правом рос богатый сосновый бор. И водились в этом бору зайцы и косули – ну и, конечно, полно было грибов и ягод, особенно земляники. Ее росло великое множество – садись на колени и собирай. На двух метрах можно набрать ведерко, но если этот двор пройти не повдоль, а поперек, то увидишь, что к этому бору примыкает озеро Окулинкино, а у самого озера тоже растет борок. Пусть и не большой, но веселый, приметный. Сосенки-подростки радуют глаз, а посадил их все тот же Федот Михайлович. А помогали ему мы – утятские школьники. И я тоже был среди них, потому и горжусь…
А работали мы быстро и весело. Саженцы лесник привозил из питомника, а мы садили их в готовые лунки, присыпали сухим песочком и черноземом, а потом поливали. Воду приносили из озера, а песок брали в карьере. И вот уж наша работа закончена… Говорят, если дерево выхаживают добрые руки, то оно растет быстро, стремительно, а у нас, конечно же, были добрые безгрешные руки: у детей-то еще какие грехи. И лесник так же считает:
– Ну спасибо вам, мои милые! Через пять лет зашумит этот борок. Честное слово даю, потом вспомните старика.
И вот уж мы домой собираемся, а он сидит в борозде, чего-то ждет. Кричим ему:
– Пойдете с нами, Федот Михайлович? Вы заболели?
– Нет, не заболел, не заболел. Да вам не понять…
А мы опять пристаем:
– Что с вами, Федот Михайлович?
– Не понять вам, ребятишки вы мои, ребятишки… Да мне же самого себя жалко… – Он достал платок и вытер глаза. – Вот вы доживете, увидите, а уж я не доживу…
– Чего увидим?
– А как зашумят тут сосенки, потянутся к солнышку. Как придут сюда белки и зайцы. Как хорошо-то!.. Это у вас получится хорошо, а мне-то уж будет плохо. – Он опять смахнул слезы. – Так и будет, как говорю. Чувствую я – пора укладывать свои кошели. В последнюю дорогу, ребятки, в последнюю…
Так и вышло, как говорил. Не увидел он, как растет его сосновый борок, не дождался… Хоронили его всей деревней, хорошие слова говорили у гроба, но все равно… Лучше жил бы и жил он на свете, лучше б не затухал этот дорогой костерок. Костерок? Да, сын, я не оговорился, а ты не ослышался. Жизнь каждая – и моя тоже и твоя, Федор, жизнь – это костерок на резком холодном ветру. И горит он то сильно, то слабенько, то просто тлеет, а то пылает. И горит он и днем и ночью, пока не настанет последний час. И вот для Федота Михайловича он настал…
Хоронили мы его в начале зимы. Все деревья стояли в белых снегах, как в белых простынках. И уж потом, когда вырос холмик, снова пошел сильный снег.
– Пусть будет пухом тебе земля, – сказала моя мать. Ее поддержали:
– Добрый был человек, вот и дает господь нам снежку…
– К урожаю это, к хорошему урожаю…
А ночью, помню, ударил мороз. Где-то под утро бабушка послала меня проведать Маньку – надавай, мол, свежего сена корове, а то застынет наша доена. Я вышел на крыльцо. Мороз наступал, потрескивала под домом земля. И вдруг меня точно стукнуло, осенило: «А ведь ему, наверно, еще холоднее в глубокой могиле? Бедный, несчастный Федот Михайлович…» Я, помню, поднял глаза и увидел звезды. Они были белого, непривычного цвета. Близился рассвет, ночь уходила, а мороз наступал. Мне стало так жутко, как будто тоже надо было отправляться в такую же могилу. Я что-то крикнул – и сразу на крыльцо выскочила мать и прижала меня к себе: «Что с тобой, что с тобой?» Но я ничего не мог ответить… Много, очень много лет мелькнуло с тех пор, а я все помню, точно это случилось вчера. Видно, нет ничего печальнее, чем выходить ранним утром на крыльцо и смотреть на белые, стылые звезды. Тяжело тогда и одиноко душе. И думается о чем-то таком же горьком и страшном, что еще хуже, тоскливее смерти… Так же печально смотреть и на море, когда оно в дожде и в тумане. И не хочется даже жить, и не веришь в надежды… Но я, наверное, снова отвлекся, свернул с дороги. Я ведь начал о костерке, который горел в душе нашего лесника. Так вот – не потух он, не затерялся в наших трудных днях и печалях. Сейчас в Утятке работает лесником его сын Александр Федотович Сартаков. А над озерком Окулинкино шумит, поднимается к небу молодой сосновый борок, и называют его люди «Федотовским».
Не затерялись в моей памяти и другие старики – опора и надежда нашей деревни. Молодые-то все на фронте, а дома – малый да старый. Волков Павел Васильевич, Шниткин Иван Захарович… Впрочем, о них я уже написал немного. А вот о дяде Ване – колхозном стороже я еще не сказал ни слова. Я даже фамилии у него не запомнил. Кажется, Катайцев, Иван Катайцев, да это и не имеет значения. Мы называли его дядя Ваня, а он и не возражал. Да и что ему возражать, если он любил нас и ходил по пятам… Так что одни сутки он караулит в колхозе амбары, а вторые сутки с нами – в лесу или на рыбалке. Но особенно, конечно, на рыбалке, потому что я сейчас вспоминаю о лете, а в июле, в августе – самая щука!
Но лучший улов, конечно же, утром, в самый ранний заветный час. А чтобы не проспать эту зорьку, мы уходили на Тобол с вечера, а потом ночевали у ночного костра. И часто брали с собой дядю Ваню, а может, это он нас брал, потому что рыбалка для него – мать родная, честное слово. Так приговаривал сам дядя Ваня. Он любил всегда пошутить, разыграть человека, да и рассказчиком был отменным. Так что с ним у костра – одна радость: и ночь пройдет незаметно и разных историй узнаешь… Потом будешь вспоминать целый год.
Особенно одна ночь мне врезалась в память, незабвенная ночь… Нашли мы тогда хорошее укромное место и, как всегда, запалили костер. У огня нас сидело трое: дядя Ваня с Вовкой Верхотурцевым, а третьим был я. Да еще за спиной у нас Шарик потявкивал. Потом он успокоился. Наверно, уснул.
И вот костер вовсю разгорелся, и опустилась настоящая ночь. Сделай шаг от костра – и нырнешь, как в колодец. Протяни вперед руку – и руки не увидишь. Такая темень даже во сне не приснится. Но нам не страшно – рядом дядя Ваня. Он шарит в кисете трубкой; достает палочкой уголек, прикуривает. Трубка освещает его строгое лицо, усы, прокопченные табачным дымом. Трудно даже представить, что когда-то он был другой – молодой да крепкий.
– Дядя Ваня, ты где родился?
– Я не здешний, Витенька. Я на Волге родился. Мы от голода в Сибирь-то приехали. От голода, дружок. Такое время было, не приведи бог никому. Сыромятны ремни варили и кушали, да что ремни. Всех кошек поистребляли… Да вам зачем про то знать. У вас своего горя хватает. Такая война идет, да когда-то кончится или вовсе не кончится. Слышали, в Глядянке-то одна мать что устроила? Взяла да деток своих порешила. А почему? А потому, что так погибель и эдак смерть.
– Знаем мы про это! – перебивает его Вовка. – Вы вот сказали, что ремни варили?.. – лезет он с вопросом. И дядя Ваня смотрит ему прямо в глаза.
– Про ремни, значит, интересует? – говорит медленно дядя Ваня и начинает подбрасывать в огонь сушняку. – У нас и другие были супы. Отхватишь, значит, хвост от селедочки да водичкой зальешь. А потом на огонь. Вот и пухли наши детские ноженьки. Прямо гири пудовы да, кроме того, ведь болят. А нас было трое у матери, а отец все в поездках да в плавании. Он был на пароходе механик.
– Дядя Ваня, у вас были братья и сестры?
– Был у меня, Витя, братишка. Его звали Филя, Филипп. Сейчас уж редко так называют. И сестренка Дуня была. Это, значит, Авдотья. А жили мы в рыбацком поселке, до Астрахани на пароходе – всего пять часов. Ну и голод, значит, пришел. А дело это, ребята, далекое. Еще первой мировой войны даже не было. Вот какой я, значит, старик.
– Вы не старик, дядя Ваня! Вы – пожилой человек… – утешает его Вовка Верхотурцев. Он старше меня на три года и потому лучше ведет разговор.
– Ну ладно, раз не старик. А тогда я остался в доме за большака. Отец с матерью взяли Филю с собой и поплыли за солью…
– За какой солью? – удивляется опять Вовка. Ему кажется, что нас он просто разыгрывает. За дядей Ваней это случается. Но тот сидит хмурый, печальный. И опять трубку табаком набивает.
– На соль тогда, ребятки, все можно было купить, обменять. Даже хлеба наменивали – вот она, матушка. Без нее никуда. А с ней и голод – не голод. А ехать надо было, обязательно надо. Дуня у нас уже опухла, да и я еле ноги таскал. Ну отец и собрался. Пароход ходил у них прямо до Астрахани, а там и соль достают. Но отец отлучиться с парохода не мог – механика-то кто же отпустит. Вот и поехала с ним наша мать. И Фильку тоже с собой забрали, тому два года всего – такого малыша разе бросишь. А я остался в дому за хозяина, да на мне еще Дунюшка. А чтоб мы не умерли, не опухли совсем – нам три селедки положили. А чего – три селедки. Потом мать поцеловала нас, пошептала молитву, и вот уж ворота скрипнули, а я даже реветь не могу. Слезы-то у нормальных, а я уж от слабости да от страху – какой же нормальный… Ну вот и осталась та парочка – гусь да гагарочка. Селедку-то я на шесть раз разрезал, и три раза в день мы по кусочку съедали. Дуня прямо съедала до каждой косточки, а я кости-то незаметно откладывал. Потом клал их в мисочку и заливал холодной водой. С этим кушаньем я в сарай отправлялся и начинал кормить Мушку. У нас собака такая была, я ее хотел сохранить. А потом брал ведерко и уходил за водой… Легко сказать – уходил. Ноги-то тоже распухли. И не шагают, как тумбы. Но ничего. Без воды мы с сестрой не сидели. За нее, правда, сильно боялся. Она уж от слабости больше спала. Я тоже подвинусь к ней, рядом лягу. Комната наша была пустая, давно все было продано и проедено. Так что двери не запирались совсем. Заходи с улицы и бери нас живьем. Только кому мы такие, у всех свое горе, не надо чужое… Вы уж спите, поди? А я разболтался.
– Что вы, дядя Ваня! Интересно рассказываете…
– Интерес-то, Витя, худой. Как-то дошел я до самой пристани. Сел на бревно, дальше идти не могу. Ну, думаю, передохну маленько да поглазею. А на пристани так и клокочет народишко. А чуть подальше стоит пароход. Все машины у парохода работают, и из трубы идет дым. Народ, видно, в Сибирь собрался. Тогда все бежали от голода. Умирать нету охотников… Ну вот – возле меня целая семья крутится. Как теперь вижу: высокий старик у них за хозяина, да двое детей у него – оба парни здоровые, прилично одетые. Да две невестки с дитями. Да впридачу к ним – слепая старуха, видно, жена старика. Они ее куда-то послали с девчонкой. Наверно, специально послали, а сами стали что-то советовать. Денег-то на билет у них не хватало, и дети настаивали, чтобы старуху не брать. Зачем, мол, тащить за собой эту старую да слепую. Она и сама скоро помрет. Старик сильно, правда, противился и стыдил сыновей. Тогда сыновья ему прямо отрезали: «Не хочешь если по-нашему, тогда и сам оставайся. А мы из-за вас подыхать не будем. Нам своих детей еще подымать». Старик как это услышал, так и заревел. Но скоро и старуха вернулась с маленькой девочкой. Сыновья опять зашептались между собой. Потом старик к жене обратился: «Ты, Катерина, здесь обожди. Я побегу и наши мешки погружу. Да еще билет один надо». А старуха голову подняла: «А сыновья-то где? Они бы грузили все и таскали?» Но старик опять сказал ласково: «Дети из-за билета хлопочут, а ты сиди здесь, не спеши. Мы возьмем билет и придем за тобой». А сыновья уже машут руками и зовут к пароходу. Вот и первый гудок, вот и другой. Старик бросился к старухе и поцеловал ее. А сыновья прямо глотку дерут, сильно нервничают. Ну вот все забежали на палубу. И старик тоже успел… Нет, не могу я, ребятки, даже теперь душу рвет… Вот уж пароход стал отчаливать, а старуха все ждет и ждет. А пароход опять загудел, и сразу лицо ее вытянулось. Она громко охнула и вдруг протянула руку вперед: «Где ты, Василей! Васи-и-илей!!» Но крик ее никому не был нужен. Вот он какой, голод, ребятки. Родну мать бросали да не жалели. Лишь бы себя спасти…
Костер прогорел, и я стал подбрасывать в огонь сухих палок, и скоро опять пламя взметнулось и разрезало тьму. А Вовка сидел неподвижно, как будто дремал, а я рассматривал звезды. Их было так много, что я скоро сбился со счета. Потом повернул лицо к дяде Ване.
– А как же соль-то? Не привезли?
– Привезли, ребятки, привезли ее. С той соли, считай, мы и ожили. Но сперва мне выпало счастье. Такое счастье – прямо и в сказке не скажешь. А дело-то мое вышло на край. Уж пяты сутки пошли, как они уехали в Астрахань, а Дуняшка-то моя принялась помирать. Уснет она – и начнет холодеть. Я ей в рот дую, растираю височки. Но дуй не дуй, а еду не заменишь. Тогда я и собрался снова на пристань. Думаю – начну просить милостыню. Может, кто и подаст. Заметил такую же девчонку, вроде меня. У той и щек-то нет, провалилися – прямо скелетик. Она ладошку вперед протянула: «Подайте, граждане, христа ради…» Ну и я, глядя на нее, протянул ладошку. Так прошло минут пять, может, десять. И никто к нам не подходит. Потом гляжу – на дороге женщина появилась. В руках у ней тарелка, обливная, фарфоровая, а на тарелке что-то закрыто. Смотрю дальше: она к нам приворачивает и сует сразу по две лепешки: «Кушайте, детки, да вспоминайте. А я обет недавно дала: если дочка моя поправится, то понесу на пристань что есть за душой… Она у меня и поправилась».
Я схватил те лепешки и на той же ноге – обратно. Быстро-то не могу, задыхаюсь, но все равно застал в живых еще нашу Дунюшку. Сразу намочил ей немного мякиша и в рот затолкнул. Так мы сутки еще продержалися, а потом явились наши родители.. А через год мы поехали в вашу сторону. Вот теперь, считай, я – сибиряк… Здесь и колхоз строил, и с Колчаком воевал…
С реки набежал ветерок, небо посерело, звезд стало меньше. Начинало светать.
– Дядя Ваня, расскажи, как Колчака бил?
– Э-э, Витенька, чего захотел. А самого сон одолил. Вон твой дружок уже похрапывает, – он рассмеялся и показал рукой на спящего Вовку.
– Нет, дядя Ваня! Расскажи давай…
– Ну ладно, раз просишь… Жил я тогда не здесь, а верст двадцать поближе к Глядянке. Три дома у нас стояло в лесу. Ну как бы на выселках. Переселенцы-то часто отдельно строились. Ну вот… – Он замолчал и начал что-то рассматривать в кисете.
– Фу ты, беда! Табачок мой закончился, а без него я – никто… Ну ладно, доскажу тебе поскорее… И вот однажды заехали к нам ихние офицеры. И требуют себе, значит, лошадок. А мы их пораньше в дальний колок отправили. Только у соседа случайно остался Гнедко. Хороший был конь, потому хозяин и не отпускал от себя. А это, конечно, ошибка. Беляки как увидели – так сразу его в узду. Да за ворота. А Мария, хозяйская дочка, на крыльцо – и вцепилась в коня. Не дам, мол, хоть убейте, не дам. Ее плеткой офицер, а она кулаком – по белой-то харе. Смелая была, как огонь. Вот и нашла свою смерть. Офицер наган вытащил и влепил сразу две пули… Ну хватит поди рассказывать. Да и тяжело мне, Витенька, до сих пор, как говорится, не отошел.
– А почему?
– А потому. Все потому, милый мой, что у меня свадьба намечалась с этой Марией. И вот рассохлось дело-то, развела нас смерть. С тех пор и живу один. А ребятишек сильно люблю, потому за вами и всю дорогу таскаюся…
– Дядя Ваня, а одному тяжело?
– Ну как же, Витенька, да неужели легко? Вон мамка у тебя тоже теперь одна… – Он помолчал немного, потом рассмеялся: – небось тоже не собирается замуж-то? Да? Или как?..
– Вы что-о!
– То-то же, Витенька, потому что большая любовь была. А она – до могилы… Ну хватит. Ложись-ко поспи.
Вот и я, Федор, ставлю последнюю точку и постараюсь заснуть. Но сегодня мой друг не придет ко мне – его закрыли тучи и, наверно, надолго. Ну конечно, надолго, да я не расстраиваюсь. Потому что со мной есть мой сын, а это чем не маяк! И дай бог, чтоб ты мне сегодня приснился. Я буду ждать, я буду надеяться.