Текст книги "Письма к сыну"
Автор книги: Виктор Потанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
А мы с Ниной все еще идем по улице. И давно уже перестали смотреть на часы и уже давно между нами полная откровенность, и мы все время смеемся, перебиваем друг друга, но вдруг я замолкаю:
– Что это, Нина? Что за корабль в огнях?!
– Да это же школа! Наша двухэтажная, типовая… – Она уходит в себя, замолкает, а я не мешаю ей думать. Уже совсем поздно, и вышла луна и залила все вокруг синеватым светом. Он точно дымок, точно туман, и сквозь него еще красивей школьные окна. И какие огни! Они зовут к себе, они манят… Они почему-то даже печалят. Ведь когда-то и ты сидел над школьной тетрадкой, и твоя рука писала первые школьные сочинения… И вот мы все ближе к школе подходим – и все ярче огни, все веселее. Где-то там, на втором этаже, сидит сейчас наш утятский мальчишка над белым листом и старательно выводит первые предложения: «Мой дом – колхоз «Россия». Я здесь останусь жить и работать… Чтоб навсегда возле земли, возле хлеба…» Так же писали тогда, волновались и Валя Мухина, и Володя Фомин, и Коля Ловыгин, так же и я сейчас! Да, так же и я – вдруг заходит мне в голову такое ясное, такое простое – и я улыбаюсь… Ну конечно, конечно… Я ведь тоже сейчас похожу на того мальчишку из моей родной школы, я ведь тоже сейчас пишу сочинение… А ты, сын, его проверишь, оценишь… И может, поймешь, что жизнь моя была самая маленькая, простая, что она с самого первого дня, с самого первого часа соединилась и растворилась в жизни моих земляков… Как растворяется, входит в хлебное поле первый теплый весенний дождик, обещая хорошие всходы и урожай. А будет урожай – будет и радость у моих земляков. Значит, хлеб – это радость, это вершина всего… Вот на этом, сын, я и закончу письмо. Да и мой маяк вон уже намекает – пора на отдых, пора…
ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ – О НАШЕМ ХЛЕБЕ
Дорогой Федор! Все эти дни я снова на море. С утра купаюсь и загораю, а после обеда пишу тебе письма. Ты знаешь, это стало какой-то привычкой: я спешу уже к этим письмам, я уже заранее волнуюсь, переживаю. И если меня кто-то отвлекает – я становлюсь сам не свой и даже могу накричать. А отвлекает меня чаще других шофер Николай. Только что он ушел от меня. Час целый рассказывал о своем зяте – каком-то Павле Ивановиче. Смешно расписывал свою родню, но я все равно нервничал, перебивал. А Николай не сердится. Рассказывал, что у этого Павла Ивановича начались отклонения. Недавно он приехал к ним в Тюмень из далекой Риги. Он живет там всю жизнь. И вот погостил в Тюмени – его обратно с сопровождающим. Одного-то уже нельзя – заговаривается, плетет разную ересь. Ну вот, самолет у них до Свердловска. Здесь – пересадка. Всем предлагают выйти из самолета, а Павел Иванович сидит – и ни с места. Но почему? – пристает к нему стюардесса. А тот говорит, что он сопровождает секретный груз и оставить его нельзя. И тогда стюардесса объявила по радио: тому, мол, – называет фамилию, – кто сопровождает секретный груз, нужно спуститься по трапу. Его ждет машина. Павел Иванович сразу вскочил, как ужаленный, и побежал к выходу… Ну ладно, сын, все это смешно, но к нам не относится. А я тебе хочу о другом – о нашем хлебе, нашем кормильце. В прошлом письме я уже начал, а сейчас постараюсь продолжить…
Да, есть слова-вершины, слова-исполины – к таким относятся: Хлеб, Совесть и Доброта. И все-таки слово «хлеб» я поставил сейчас впереди, потому что и в жизни нашей он всегда идет впереди.
И в моей жизни он тоже шел всегда впереди. С самого детства, с самого первого дня… Помню: несколько лет назад одна московская газета обратилась ко мне с просьбой – рассказать о том, каким он был – хлеб войны, хлеб Сибири. Как он выращивался, как доставался?.. Вопрос очень тяжелый, и я стал думать – как же ответить?
…Действительно, как же ответить? Я не спал тогда целую ночь – мучил свою память, оглядывался назад. И, конечно, в голове у меня поднялось столько картин, столько событий! А ведь все это было, было: и то, как мы прошлогоднюю картошку копали, и то, как лепешки стряпали из сушеной клубники, и то, как наши соседи Шевалдышевы толкли сухую огородную ботву на муку… Да только ли эти Шевалдышевы: в каждом доме стойла нужда, да еще с фронта шли похоронки. Я лежал без сна и все думал, как же мне поступить с этой газетой? Может быть, отказаться?.. Но так ничего и не придумал. А пришло утро – я пошел за советом к своей учительнице Ивановой Варваре Степановне. Она внимательно меня выслушала и улыбнулась как-то грустно, загадочно. А потом открыла свой дневничок и стала читать… Ах, этот дневничок – настоящая копилка и выручалочка! Варвара Степановна пишет его уже многие-многие годы – каждый месяц и каждый день.
Она читала мне не спеша, с остановками: «Вот и наступила весна сорок второго. Тобол наш с краями, не река – море синее, злое, волны хлещут под самым яром. А мы все – на острове, на настоящем заброшенном острове, даже почта не ходит. Да что почта, людям есть нечего, перекапываем огороды, достаем мерзлую картошку. Но мало этой картошечки – не разгонишься. И горько мне, тягостно, как на поминках. Сегодня, 23 апреля, выпал снег. А еще вчера о посевной решали, приготовили семена… И вот с утра – снег, откуда только принесло его на нашу голову. А к вечеру – ветер, сырой, напористый северняк. Не ветер, а настоящий разбойник, который рвал крыши, выставлял рамы, валил с корнем сосны. Тобол-батюшко стонал весь, измучился, волны ходят выше домов. А наши пашни, наши посевы – на том берегу… Но боже мой! Чего это я заметила, не смотрели бы мои глаза!.. Отчалила от берега лодочка и понеслась, полетела – завертело ее могучей водой. Опять наши бабоньки на пашни поехали, повезли семена. Вот жизнь, вот герои, а если кувырнет вода лодочку – и нету их, не догонишь…» И вот закрылась страничка. Варвара Степановна откинула голову и прищурилась. Голова у ней седая, печальная, и мне жаль ее седины.
– Вот так, Витя, и добывали хлеб наши утятские женщины. Да ты и сам знаешь – на твоих глазах это было. – И я киваю ей, соглашаюсь.
– А все же как написать?
– А ты напиши, Витя, от имени колхозницы. Она ближе нас к хлебу, поближе к земле. Поговори с Анисьей Демешкиной. До нее рядом ехать. Вот и выбери час – побывай…
И я побывал. Село Ровное, где живет Анисья Михайловна, совсем рядом с нашей Утяткой. А если по прямой ехать, то и вовсе – соседи… И вот я в гостях. Хозяйка дома только что приехала в тот день из Москвы. Вызывали ее в ЦК комсомола на встречу ветеранов с молодыми трактористами страны. И там, на этой встрече, тоже задали такой же вопрос: каким он был, этот военный хлеб. И не готовилась она выступать, а пришлось. И получилось ее слово простое, спокойное, как разговор за домашним столом… А потом – такая же встреча в Музее Революции. И опять Анисью предупредили, что она должна выступить, рассказать о себе. И она стала рассказывать, разволновалась – губы дрожат. Да и как тут сдержаться – ведь все опять поднялось в глазах. Особенно то собрание – в первый же день войны. Собрались тогда люди возле пожарки – сбежались и стар и мал. И председатель сельсовета объявил, что на рассвете пришла война – на нашу Родину напал враг. Уже все знали об этом, а все равно стало тихо, как в ночном поле. И вдруг встрепенулись бабы, заголосили. Но Анисья сдержалась… А потом потянулись в район подводы с демобилизованными. Увезли они и мужа ее, но снова не было слез. Только все время бегала за ворота, точно поджидала кого-то, но тот, желанный, не возвращался.
Она забылась работой и сыном… И вот на встрече первых пахарей ее стали расспрашивать о сыне, о тех первых военных днях.
– О сыне было легко рассказывать… У тебя есть дети-то, Федорович? – Глаза у Анисьи смеются, они то серые, то синеватые, а то совсем-совсем закрываются – одни щелки от них, а там – темно… Не пробиться к глазам.
– Есть, конечно… А как же без них?
– Вот-вот! – Глаза ее оживают и успокаиваются. И она подвигает поближе стул: – А я сына Витю прямо в поле родила. До последнего сидела на тракторе. Смеялись после: «Сынок-то у тебя полевой». До восьми месяцев докормила, сдала няньке – и снова на пашню. А что делать? Сама вся исхудала, обезобразела, а кому жаловаться – война ведь шла. И все времечко на колеснике. Голодная да холодная и в продувной слабой фуфаечке. Да и то не в своей – втроем одежду эту носили. И вот дождь ли, снежок ли – и все на коленки, кабины нема… Это сейчас! Да что говорить. А тогда лишь глаза зажмешь и ну да пошел. Вот и потерялось в те дни здоровьишко. Еще долго живу…
Смотрю на ее руки. Они длинные, сухие, кожа сверху закаменела. Но в глазах много чистого, молодого, да и косынка на шее завязана по-веселому – концы вразлет. Хочется опять слушать ее голос, очень хочется – и мое желание сбывается:
– До войны я конюхом была. Удивительно? А что удивительного. Работа эта в поле, на воздухе. Пьешь, ешь – все на воздухе. А пасли мы только ночами. Днем-то – жара, а ночами, как по заказу… Время-то было, господи-и! Молоденькая, да-а… Вот и море мне – не море, и река – не река. Все переплыву да объеду… Тогда и полюбила Витиного отца… – И она стихает на полуслове и щурится. А в щеках у ней – волнение, они раскраснелись, а рука тянется кверху и бережно поправляет на голове косынку. Я перехватываю это движение, и она поджимает губы и улыбается. И улыбка мягкая, тихая, с каким-то дальним значением. Долго молчит, а улыбка не сходит… А я уже силюсь, хочу представить то теплое, ночное поле и хрумканье коней возле речки, а там, дальше – на крутом обрывистом берегу, – туманные березовые взгорья, а рядом с этим хочу увидеть ее, Анису. Так и звали ее в девичестве, очень легко и просто – Аниса. А кто был с ней породней да поближе, то и просто окликал Аниской. «А ну-ко, Аниска, разложь по складам задачку», – просили ее подруги по ликбезу. И надо сказать, что учеба ей хорошо давалась, и надо бы ей учиться дальше, поехать бы в город, но крепко держали работа, колхоз. Да и каждый день, каждый час приносили столько новых забот, что жизнь Анисьи закружилась в каком-то будоражном счастливом вихре. Да и сама молодость звала жить по-весеннему, широко.
Первый колхоз они назвали «Тринадцатый Октябрь». Богатство в колхозе было невелико: десять коров, столько же лошадей, а к ним в придачу деревянные сохи да несколько пар плугов – двухпласток. Но жизнь изменилась, да и перемены наступали хорошие: колхоз быстро шел в гору. И вот нежданно вызвал ее председатель: «Хочу, Аниса, тебя обрадовать. Надумали мы – сделать из тебя трактористку. Поедешь на курсы? – И, не дождавшись ответа, улыбнулся во все лицо. – Как же не ехать-то! Какое счастье да прямо в карман!»
– Так вот мою жизнь и повернули на все четыре колесика, – говорит Анисья задумчиво и смотрит отрешенно в окно. Она точно бы про меня забывает, и я мучаюсь: наверное, уже ее утомил. А впрочем, едва ли… Она уже привыкла и к журналистам, и к операторам телевидения, они всегда появлялись в ее доме или на поле внезапно и всегда мешали работать, всегда много разговаривали, улыбались, но привыкла она и к другому – не обижать гостей дурным словом… И Анисья точно слышит меня и старается ободрить:
– А вы ко мне, может, по делу? А я все – про себя да про себя. Вы уж не обижайтеся на старуху. У старых-то, говорят, не по-старому… А у вас, может, дело?
– Расскажите мне про военный хлеб? Как он вам доставался?
– А тяжело доставался. Я ведь всю войну отбуровила. Как один день прошел. И в женской бригаде была… Все бывало, перебывало. – Она стоит теперь у окна в полный рост, и я любуюсь ее высокой статной фигурой. И косами любуюсь. Она только что сняла с головы косынку, а там – огромные косы, уложены венчиком… Они, конечно, до пояса, если их распустить.
– Вот, говорит, трактор – не женское дело. А я не согласна! Так и запиши там у себя, что не согласна, мол, с этим Анисья. Я ведь в женской бригаде еще до войны была. А бригадиром у нас поставили Анну Сединкину. Совсем еще молоденькая, с косичками, а сама спокойная, даже голоса не повысит… И сразу же мы стали соревноваться с мужской бригадой. И обставили ее тогда по всем показателям. Но никому не обидно – радовался за нас весь колхоз. Вот так! Запиши! – Она смеется, потом опять впадает в задумчивость – и голос теперь тихий, немного подавленный, даже усталый. Но говорит она о хорошем, о радостном – о том урожайном сороковом годе, когда пришел в колхоз большой хлеб. Такой большой, что даже и не мечтали и не надеялись… Анисье этот год запомнился еще тем, что в ограду к ней осенью свалили 150 пудов хлеба. Это был ее заработок. Невиданное богатство! Если б дожил отец до этого дня! Ведь всю жизнь свою Демешкин Михаил Малафеевич промучился в бедности, а семья его жила впроголодь – с хлеба на воду, и росло в семье двенадцать человек детей. Как закричат, бывало, хоть в землю зарывайся от голодного воя. Вот и приходилось главе семьи не только крестьянствовать, но и на стороне подрабатывать: отец шил тулупы, полушубки, зипуны и фуфайки, сапожничал и столярничал, но никак не сводились концы с концами – в семье всегда не хватало хлеба. Да и сам отец надорвался от такой жизни и умер в голодный год… И еще Анисья тогда подумала, обмеряя глазами свой заработок, – зачем ей одной столько хлеба, что с ним теперь делать? Были бы голодные – раздала бы, но в селе в каждом доме теперь был достаток. А раз достаток, то и доброе настроение. И так было вплоть до сорок первого года…
– Расскажите, Анисья Михайловна, про военные годы? Про военный хлеб… – повторяю я опять свою просьбу и отвожу глаза. Я знаю, что ей тяжело – об этом… Хоть и знаю, а спрашиваю. И она отвечает мне односложно, как ученица учителю, а потом увлекается, вся уходит в воспоминания, и вот уж голос – громкий, уверенный, но все равно в нем слышна печаль.
– Я уж говорила, что потеряла в те годы свое здоровьишко. Не одна я – некому жаловаться. Трудно тот хлебушко доставался, ох, тяжело… И надо бы вернуть сейчас нашу клятву…
– Какую, Анисья Михайловна?
– А в войну как бывало – в МТС соберемся на наше собрание, и каждый встает с места по очереди: «Пока нормы не сделаю – с борозды не уйду!» Теперь бы так, да-а… Привезли как-то Валеньку Скобелеву с пахоты на тележечке – ноги отнялись. А трактор ее в поле осиротел. А я уж суток двое как не спала. Ну и што? Пришлось опять за Валю идти… Так и спасали фронт бабы – наш брат. Мужья-то под пулями, под снарядами, а мы здесь работали до такого убийства. Дак где лучше было?.. Теперь уж забыли много, перезабыли. А как лета ждали! Думали – пожуешь то грибок, то ягодку – глядишь, телу повеселей. А зимой сильно худо. Надо и в мастерских работать, надо и дома поделать кое-что. Да и пешком ходили туда-сюда. А зимы военные были такие метельные, а ветра такие холодные – зуб с зубом не стыкаются. Один разок вышла из дому, гляжу – метет. Не то, чтоб сильно, но вроде пуржит. А идти до МТС надо все время по насту, дорогу-то закутило. Пошла после обеда. Ладно, иду. Вот уж и свечерело, а я все иду, вот уж и ночь, вот уж и волкуши завыли, их, слава богу, тогда не шугали, не стреляли, што им не выть… Вот уж и сдыху нет – все прямо смерзлось. Ты чувствуешь, как? – Она неожиданно вспоминает меня, и я пробую ей улыбнуться, но никак не могу. А сам, конечно, представляю, как сквозь ветер бредет маленькая фигурка, совсем голодная, в той продувной фуфаечке, которую носили сообща на троих. Идет, чтоб поспеть на ночную смену, а все думы у ней о работе – не опоздать бы, такого никогда не бывало, да и «што бабы скажут». Идет, спотыкается на сугробах. Еще сильней кажется ветер, еще злее мороз, еще опасней очередной километр. Да уж и ноги деревенеют, не слышно их ниже коленок, совсем отказывают – и подступает смерть.
– И вижу будто бы сон. Словно сынок мне сейчас навстречу. Да босиком Витенька и смеется, смеется, а снег ему сперва по щиколоть, потом совсем по колено, потом уж и к горлу полез, и такой снег крупистый, рассыпчатый – все бы ел его. Ну хорошо, хорошо. Снег ползет, ползет, все выше, да выше. Ну, думаю, как горло задавит, так и задохнется сынок. Ну и что ты, дура, сама про себя думаю, не кричишь, народ не зовешь, ведь сын же родной. А другого родить – придется ли, не придется. Да как закричу, да как замашу руками, хочу схватить Витеньку, прижаться, добежать да еще громче кричу. Очнулась, моргаю. Я уж не по снегу, а в санях. Кто-то подобрал меня, довез до села. Сначала узнала того человека, а потом сразу забыла, потому что ночью было со мной опять худо-худо. Пошла я в ту ночь, как всегда, на работу, а в голове путаница, к утру уж и себя не помню, но все равно смену выстояла. А утром в свое Ровное – опять пешочком. Вот так… Да ничего. За всю войну – ни в отпуске, ни по бюллетеню. Что за больничный лист – нет, не знаю. Все годы работой вылечивалась, а ничего – живу, поживаю… Четырнадцать лет подряд проработала на своем колеснике. Как в утиль сдавать повезли – так гляжу в следочки и реву. Как сынка схоронила. Долго я к своему трактору привыкала, долго и отвыкала. Теперь не те машины, спокойнее много, а в кабинах – совсем курорт, сидишь, как дома, на лавке – ни ветра тебе, ни дождичка… – Она улыбается, потом снова в глазах – темно.
– Конечно, теперь уж много про то время написано. И что-то прибавлено и убавлено… А после войны разве легче было? Ничего подобного. Как Победу услышали, так наши бабоньки от ума отстали, обрадовались, а потом глядим – из мужиков-то наших почти никто не вернулся – почти всех там положили… И опять бабы пошли быков запрягать, да в поле одни – опять по-сиротски. И вот тогда-то некоторые не выдержали. Война, мол, закончилась, а где послабление? С такими пришлось поработать – ох тяжелое дело! И стыдила таких, и ругала, да ведь и жалко: вдовство-то – не весна-красна. А тут еще в поле велят отличаться… Вот и говорят сейчас – война, мол, война, а ведь после войны-то потяжелей было. Года три еще, наверно, промучились, а потом, правда, просветы пошли… Вот так и добывали хлеб наши бабоньки. Я бы им всем дала ордена. А как же ты думал?
Она задала этот вопрос без ответа и замолчала. Теперь уж надолго… А я залюбовался, как маленький теплый лучик скользнул по ее ногам, и они весело вспыхнули, ожили – и прошлась по ним веселая рыжинка, затрепетала и снова погасла… И опять больно уставилась на меня седина. И сразу подумалось о таком простом, о давно известном – ох, как мало живем мы на свете, как мало! И что бы мы делали, если б не наши дела. А они после нас остаются и продолжают нас… Чем сильнее дела – тем сильней продолжение. И главные наши дела – это все-таки Хлеб…
– А сын ваш что выбрал? Кем стал?..
– А что ему выбирать? Мать у него – на тракторе, и мой Витя – на тракторе. – Анисья поправила волосы, потом посмотрела мне прямо в глаза. – Недаром же сказано: каковы корни – таковы и отростели. И вот сынок вернулся из армии – и в колхоз пожелал. Стала с ним работать на одном тракторе: я – смену, он – смену. И скажу, не хвалясь, была у нас по колхозу всех выше выработка… И племянника Сашу Охохонина я тоже на тракторе выучила. Да что говорить – разве всех вспомнишь учеников. Вот сходи в правленье – там все знают, дадут фамилии. А ты запишешь да и пошлешь в эту газету…
И я сходил тогда в правление колхоза, послушался Анисью Михайловну. И записал тогда в свои блокноты много интересного и полезного. И все бы хорошо, но только мучило, крепко мучило меня одно обстоятельство: мне казалось, что мы тогда что-то недоговорили с Анисьей Михайловной, что-то не досказали друг другу – ив этом было мое мученье и боль… Нужна была новая встреча – я об этом мечтал.
И она состоялась, сбылась… В Кургане на городском стадионе в те дни проходил праздник труда. Среди почетных гостей на стадионе была и Герой Социалистического Труда Анисья Демешкина. Я ее увидел вначале на высокой трибуне – она кому-то махала рукой и улыбалась. Лицо у нее было солнечное, счастливое – ведь рядом с ней стоял знаменитый огненный тракторист Петр Дьяков. Его пригласили на это торжество из Тюмени, и он тоже был праздничный и взволнованный… А потом началось самое интересное и, может быть, самое главное – праздничный эскорт из машин проследовал через весь город. В головной машине стояли Анисья Демешкина и Петр Дьяков. Люди махали им флажками, кричали что-то веселое и хорошее, а из всех репродукторов неслась песня: «По дороге неровной, по тракту ли, все равно нам с тобой по пути, прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати…» Выпустили голубей. Они сразу ушли в самую высь, громче заиграла музыка, стало еще веселее, праздничней, люди прибывали и прибывали, но Анисье казалось, что все смотрят только на нее, на нее одну… За свою трудовую жизнь она так и не смогла привыкнуть к славе, к известности, к тому, что о ней не перестают писать газеты, не могла привыкнуть и к письмам, к десяткам писем, которые приходили каждую неделю на ее адрес от далеких, совсем незнакомых людей… И вот уж машины пошли опять по стадиону, по сторонам алели флаги, и снова – песни, и музыка, и огромное скопление людей. А надо всем этим кружатся, носятся голуби, и в душе такое же кружение, хочется тоже махать и кричать кому-то, но кажется, что совсем пропал голос, да и тело свое не слышишь, да и глаза не доверяют себе – кругом так ярко и зыбко, что невозможно успокоиться и сдержать дыхание. Наверное, вот в такие минуты и происходят с людьми великие откровения – понимаешь тайное, давно скрытое, открываешь в себе любовь к другому, находишь мужество на великую цель. И я знаю, я уверен опять, что Анисья только об одном думала, только об одном мечтала тогда, чтоб жизнь дала бы ей здоровье для новой работы на хлебном поле, ведь это поле – судьба ее… А судьба у нас только одна, и ничего не изменишь…
Вот на этом, сын, я бы и закончил это письмо. Оно вышло очень длинное, очень трудное для меня. Мне хотелось рассказать тебе о простой деревенской женщине, о ее надеждах и о ее делах. И еще мне хотелось, чтоб ты всегда любил и уважал таких, как она. И уважал и помнил всегда. Ведь о таких людях надо сочинять песни, слагать стихи. Да что стихи… Главное – такие люди всегда рядом с нами, только мы их порой не замечаем, не слышим, как не слышим часто свое собственное сердце, потому что оно здорово и исправно стучит… А впрочем, я немного отвлекся, опять забрел не туда. Да что делать с моим характером – люблю, грешный, порассуждать. Но только не думай сейчас, что твой отец незаметно сделался моралистом. Нет, нет! Читать морали – не про меня. А потому поверь мне и запомни – за всеми моими словами нет ничего, кроме любви. Впрочем, и родительскую любовь наши дети принимают часто за назидание. Но с тобой, конечно, этого не случится, ведь между, нами – полная откровенность. Господи-и, как я соскучился о тебе!..