355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » Колесом дорога » Текст книги (страница 3)
Колесом дорога
  • Текст добавлен: 22 сентября 2017, 21:00

Текст книги "Колесом дорога"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– Вы меня, конечно, от тюрьмы спасете?

– Спасу,– ответил Шахрай, но это его «спасу» прозвучало так, что Матвей снова вздрогнул.

– Не боюсь я,– проговорил он со вздохом.– Если бы можно было отбыть и избыть...

– А чем, а как отбыть, избыть?..– в голосе Шахрая было ожесточение, будто он запрещал ему все эти муки.

– Вот именно,– склонил голову Матвей,– вот именно. Ну не получилось и не получилось. Жизнь ведь продолжается, куры несутся, коровы доятся. И водку в магазинах как продавали, так и продают, чего слезы лить, плакать чего.

– Да, ты один за всех страдаешь, за бабочку и за бабушку, за девочку и за дедушку... Страдатель!.. Не суди за всех и всех. Я меру своей вины знаю. Знаю и другое. Кто-то должен был взять этот крест и нести его. И главное не крест тут и не ноша, накормить людей и сегодня, не откладывая на завтра, дать хлеб и к хлебу – вот главное. Всегда так было. Надо кому-то и шею скрутить. Я знал, на что шел, готов платить, потому что знаю, за что плачу. А понадобится, прикажут мне – повторю»

– А мне хотелось бы совсем другого, не наследить бы, как мы наследили на этой земле, в том же Князьборе.

– А вот этого, прожить и не наследить, как раз мы тебе и не позволим. Стоп, дорогой.

– Поздно «стоп» командовать, уже наследили, никуда от этого не денешься. Только обидно мне отвечать одному, как в курятнике получается, кто внизу, на того...

– И опять ты зарываешься. Кто строил твой колхоз?

– Я всего лишь навсего начальник управления.

– Прекрасно, всего лишь навсего. А в колхозе этом ты кем был всего лишь навсего?

– Председатель.

– Так какого же рожна спрятаться за мою спину хочешь?

– Я шел к вам не прятаться.

– Ахг какие мы гордые. В нас вселенская совесть заговорила. Нам роса очи ест. Мы в ответе за всю землю. Нам кусок в горло не идет, дерет горло, прожевать не можем. И рады бы, да не можем, мочим его слезами. Кающиеся грешники. Тебе нравится колотить себя в грудь и кричать об этом. Ты как крест на раздорожье, только старушек возле тебя нет, чтобы подвязали рушничок, окропили святой водицей, милостыньку положили. Вместе с тобой ездили, землю смотрели и площадку выбирали... Воровал бы ты лучше, Матвей Антонович.

– Что же мне воровать? Тысячи, которыми ты ворочаешь? Так ни к чему мне они. Они украдены уже до меня, тобой украдены. Нет, не думай, не себе в карман ты их положил. Ты вбил их в землю, ты пустил их на ветер.А мне бы всю землю украсть, вот этого бы хватило с меня... Пожалуй бы, согласился даже на речку, озеро. Обсадил бы их непролазным, непроходимым темным лесом, в котором никому – ни пешему, ни конному – нет дороги.

– А прялку тебе туда не надо, лапоточки лыковые, гусельки– цымбалы. Хотя нет, тебе на дудочке-жалейке больше подходит играть. А ты куда смотрел?

– Я не смотрел, я выглядывал из-под вашей руки. Чьим, Олег Викторович, карандашом перечеркнуто в проекте крест-накрест водохранилище? Молчите?

– Молчу. Поздно тебя погнали с председателей. Моя вина, с начальника управления надо было гнать... Да, я крест поставил на водохранилище, а ты мне аплодировал. Тебе ведь без него тоже было удобнее работать, быстрее. Секретарь райкома приказал тебе сажать на торфяниках картошку, свеклу. А ты и рад стараться...

– Я верил вам. И в картошку на торфяниках верил.

– Это в бога верят!

– Вы как бог пришли на Полесье и как бог пропахали его, оставив за собой желтые пески, суховеи, торфяные бури. Вы... Я пришел вам это сказать. Пусть вам будет сниться Князьбор, вам и вашим детям, как снится мне...

– Поговорили, хватит,– остановил его Шахрай.

– Хватит так хватит,– согласился Матвей. И они одновременно и с облегчением поднялись. Шахрай с кресла, Матвей со стула. Минуту-другую молча стояли друг перед другом, и, насмотревшись один на одного, оба склонили головы.

Матвей ушел. Ушел так же, как и пришел, ожесточенный гордыней, так и не приметив смущения на рыхловатом, под серой пленкой лице Шахрая. Шахрай на прощание подал ему руку. Матвей поколебался, прежде чем принять эту руку, но все же принял и пожал ее и услышал ответное пожатие. И ладонь Шахрая была жесткой, костистой. Обернувшись, Матвей взглянул на схему мелиорации Полесья, что видна была в открытую дверь, попытался разглядеть там, на схеме, змеиный зрачок, маковое зернышко – Князьбор. Но не разглядел – слишком далеко была от него схема. Бее на ней слилось в единое темное пятно, схема сама огромным темным глазом разглядывала его. И Матвей поспешил закрыть за собой дверь.

Князьбор

Так называется деревня, хотя никакого бора возле нее и в помине нет. Быть может, от тоски по нему и родилось название, потому что Князьбор – деревня кочевая. Последний раз переехала уже на памяти Тимоха Махахея, стала вот здесь и устоялась вот здесь. А перед этим была совсем в другом месте, где Бобрик впадал в Припять, где, насколько хватало глаза, была вода, вода, вода и среди этой воды деревушка, десятка два хат. За хатами то ли поле, то ли луга, и детство Тимоха Махахея проходило больше на воде, чем на земле. В дедовском челне он впервые увидел небо над своей головой, увидел далекие туманные лозы, верхушки дальних деревьев, увидел и слился навсегда с лозами, водой и небом. И почти одновременно с этим деревня пришла в движение, погрузилась на те же челны, душегубки, сбитые на скорую руку плоты и двинулась вверх по Бобрику, потянули мужики бечеву пытать счастья на новом месте. На старом же их семь лет подряд, со дня рождения Махахея, затапливало. Семь лет не видели они хлеба, не ели вволю и картошки, кормились тем, что посылала река.

Прибыли на новое место, топором и огнем расчистили пашни и огороды, разбежались хуторами, отрубами по берегу Бобрика, но имя себе оставили прежнее – Князьбор, князьборцы, хотя до настоящих хвойных лесов отсюда было не менее десети километров. Но земля, где высился этот сосновый бор, по которому тоскуют весь век князьборцы, тоскует Тимох Махахей, бедная, пески, пески и пески и белый мох, хрустко припадающий к ноге летом, только в березняках изредка прокидывается вереск да кукушкин лен – печальные синие глаза печального края. Даже окопы, оставшиеся в бору еще с минувшей войны, зарастают туго, не хватает у бедной земли силы затянуть, заживить свои раны. А под Князьбором земли богатые, и растет на них все буйно, израстает даже, иной год выпрет картошку в ботву – не пробиться, и затягивает свои раны князьборская земля быстро, была ведь она тоже долблена и бомбами, сечена снарядами, изрыта окопами и траншеями, но зажило, заросло все, как на собаке. Не прогадали князьберцы, перекочевав сюда. Стали советскими. Та земля, та вода, на которой и у которой они жили раньше, после революции отошли к Польше, по Бобрику пролегла граница с Западной Белоруссией. И Махахей еще и сегодня жене своей Ганне говорит:

– Собирай, баба, харчи, пошел в Польшу,– это когда ему надо на другой берег Бобрика за грибом сходить, бочку под березовый сок поставить или погонять зайца.

И не беда, что нету бора под Князьбором, есть дубрава. Была одна такая, наверно, на все Полесье, идешь-идешь, сбиваешься уже с ноги, а ни просвета над головой, ни конца ни края дубам. И гак раздольно становилось душе среди них. Запах дубравный, здоровый и чистый, будто само дыхание Полесья. И радостно было самому дышать в лад с родной землей, дубовым листом гудело все в груди, и отзывались гудливым звоном потягивающиеся на подъеме солнца дубы. Это пробуждалось само Полесье, хлопотливое и работящее, тянуло пчелой в луга с бортей, ставленных на деревьях еще первыми поселенцами, в ежевики, малинники, смородинники, захватившие низины и приболотья, домовитой белкой крутило колесо нового дня, пытало вещей кукушкой: кто ты, кто ты, кто ты. И успокаивало вещуном вороном: все пре-пре-кра-красно.

Ворон и сейчас кричит, но голос его вязкий и тоскливый, каркает воронье, не поделили чего-то, кружит над вязом, бьется в осклизлых его ветвях, сыро и холодно ему там. Зябко стоять на крыльце и Тимоху Махахею, смотреть на гольщ еще и весь в воде лес, на сумрачное, низкое небо. Сумрачны и еле видны из воды хаты. За пятьдесят лет их стало куда больше, но то, что это жилье, угадывается только по трубам. Не будь их, можно было бы подумать, что это бобровые поселения. Из крытых соломой крыш пробивается трава и молодая лоза, все так же, как было и в том, старом Князьборе. Настигла вода князьборцев и здесь, на новом месте нагнала. Так же, как и прежде, пятый год подряд топит паводок деревню. Пятый год строится и не может достроиться Махахей. И смех, и грех, бусел на трубе нового дома гнездо себе отладил. И сейчас стоит он уже там, в гнезде своем, на одной ноге, не поймешь, то ли грозится, то ли укоряет человека, стоит, как статуя где-нибудь в городском парке, не сморгнет, не дрогнет ни сомкнутым клювом, ни вытянутой шеей. Но клокочет, свивается в тугие струи вода, качаются, кланяются лозняки, бормочут, переговариваются. Бусел молчалив и угрюм, терпение и вечность живым птичьим глазом смотрят в душу человека.

– Э-э, цоб-цобе, волчье мясо,– меж хатами движется телега, медленно, понурив головы, бредут волы. Аркадь Барздьгка отвозит школьников в школу, сегодня его черед. Но в телеге сидит только он, привалившись спиной к жакам, а пацаны в лодках, челнах плывут следом. Пацанам весело, Барздыке же, как , и буслу в гнезде, тоскливо и угрюмо. Но, увидев Махахея, он оживляется.– Здоров, Махахей! – кричит он и смотрит на бусла. Бусел даже не моргнет.– С гонорком,– все так же весело смеется Барздыка, но смех его уже кажется натужным.– Не, не квартирант он у тебя, Махахей, хозяин он тут, а квартирант ты. Ты б с него за постой хоть чем брал, хоть яйцами. А то топор ему дай, пусть Яату достраивает.

– Ты б языком в момент мне ее достроил,– говорит Махахей.

Махахей тоже не смотрит на Барздыку, оба они вперились в

бусла, задрали головы вверх и пацаны. И птица – статуя каменная оживает, хлопает крыльями, клокочет розовым костяным клювом.

– Ну-ну, здоров,– говорит Махахей.– Признал... Как же я, зараза ты такая, жабоед болотный, злыдня кусок, хату просушу? Как печь протоплю? Вот бабу Ганну кликну, она тебе сову смоленую покажет, ноги твои – жерди, осмолки хвоевые на растопку пустит.

– Это он тебе покажет, где раки зимуют,– смеется Барздыка. Махахей будто и не слышит его.

– Жалко, жалко,– говорит он.– Ты гляди, прилетел и в гнездо спрятался. Трудная будет весна и у него. А то бы скинул. Ей-бо, как пить дать. А так жалко...

– Жалко у пчелки, знаешь, где... Который год ты его жалеешь, а он тебя в хату не пускает. Жалостливый до бусла, меня бы кто так пожалел... А ну пошли, пошли, спотыкачи!

– И то...– говорит вслед Барздыке Махахей и сам бредет по воде к сараю, открывает его настежь, хмуро смотрит на пугливо жмущуюся к стене корову, хорошо хоть сарай строил на бугре и стоит сейчас корова на сухом. Махахей выносит из сарая весло и два жака, бросает их в челн, долго смотрит вслед Барздыке. Никогда не ругались, не дрались они, но и мира между ними нет. Барздыка и сгубил дубовую рощу, о которой думал Махахей перед тем, как тот выплыл на телеге к его хате.

Кто не знал прежнего Князьбора, тот и сегодня еще обмирает, роняет шапку, глядя на вековые дубы, что уцелели на берегу Бобрика. На заглядение дубы, на пне иного из них может развернуться телега. Это он перегибает, конечно, но, говорят, раньше и впрямь были такие дубы, что пароконная телега разворачивалась, были да сплыли вешней водой. Вешней водой из года в год, из века в век плыли мимо них другие деревья, а под дубами, причалив плоты, отдьь хали плотогоны, варили знаменитую свою кашу. Столько по дубраве поднято князьборцами боровиков. И Тимох Махахей собирал их тоже, косил, считай, косой, загонял в тень телегу и грузил мешками – как на воз уложить, как коню повезти. Боровики все были крепкие, берешь ты его в руки, а он покрикивает на тебя, на зуб просится, скрипит под ножом, высоконький такой, налитой весь. Но в одну весну, в одно лето исчезло все: рубили дубы, а пропали и грибы. Называлась дубрава князьборская, стала называться дубняком Махахея, только ему это уже не в радость. Мало что успелось сохранить от былой красы Князьбора. Год тот был крутой – укрупнили князьборский колхоз. Жили до этого князьборцы небогато, но от новины до новины чего-чего, а картошки хватало, обживались ведь только после той войны, на долги, на кредиты, на скотину, на технику работали, а земли у колхоза было немного, можно сказать, совсем не было, гектаров шестьдесят, ну, пусть сто. Не больше ее было и у колхоза, который присоединился к князьборскому, добрая собака за утро могла всю деревню обметить. Свели два хозяйства в одну упряжку, заголосили князьборские бабы: куда власть смотрит, они безземельные, мы безземельные, только нищету плодить будем. Но у нас хоть работники, а там лодырь на лодыря оглядывается, мы тут горбатились, технику завели, а они последние семена проели и нас объедать сейчас будут. Но никто слезам этим не внял, того же Аркадя Барздыку, как старшего в Князьборе по воинскому званию – старшиной он вернулся с фронта, и тут в старшины – председатели. Натуры, характера у Барздыки хватало, по старым временам мог он в кулаки выйти, но и теперь не потерялся. На том же собрании, где его произвели в начальство, и заявил:

– С этого лета выходим в передовики.

И вышли, беду ту настоящую не рассмотрели, вышли с песнями и радостью творить и множить ее собственными руками – сводить дубраву. Два села, все мужики, и баб не забыли прихватить. И поплыли по речке дубовые кряжи в большие города для больших хозяйственных задач. Работали торопливо и жадно, подсчитывали уже деньгу, примерялись к обновкам, кто что справит, кто что купит. Тимох Махахей попытался помешать топору, но его свои чуть не зарубили.

– Вредитель,– коротко оказал Аркадь Барздыка.– Вот он весь перед вами с нутром своим.

От слов таких Махахей угнулся даже. Нешуточные были слова. Нешуточно пошли на него и мужики:

– Лес, дубрава чья? Колхозная. А мы кто – колхозники. Враг ты колхозной жизни.

– Какой я враг, я сеном своим, все знают, колхозных коней кормлю, у коровы своей отбираю,– не хотел хвалиться, выставляться перед селом Махахей, а пришлось.

– Надо еще разобраться,– напер Барздыка,– откуда у тебя сено, и на корову хватает, и коням остается.

– От верблюда, вот откуда. У тебя стог с прошлой зимы в огороде гниет, ни клочка никому не дал.

– Не лезь, Тимох, паси коней, пока самого не взнуздали да не спутали,– это Антон Ровда посоветовал.– Дерево еще вырастет, а мы из земли больше не встанем. Надо и о людях подумать, пожалеть и людей.

И это Антон Ровда так. И он тоже был с топором, как и все мужики. Их-то Тимох прощал, а вот Ровде простить не мог. Много о чем было говорено между ними. И, одни у них были слова, одни думки, даже породниться метили. Горько Тимоху было слушать и смотреть на Ровду, если уж он взялся за топор?!

И добро бы только мужики, Антон Ровда, чужие люди, так и своя баба взъелась. Тимох попросил ее приглядеть за лошадьми.

– А ты что, обезножел, обезручел,– накинулась она на него,– на лесе какие трудодни другим пишут, деньгами, говорят, сразу рассчитываться будут.

– Не хочу я тех трудодней и денег, пойду в район, чтоб прекратили.

– Против общества? Жить-то как в деревне будешь, с кем знаться? Что тебе копейчина в хате лишняя, радетель нашелся, порядчик. Гармошку тебе на них куплю, грай своим коням тустепы, скачите хоть всю ночь... А тут четыре по углам, и каждое рот разевает. Правдой своей накорми их... Ох, и выпала же доля, самой бы сытой была, если б правду твою можно было на хлеб намазать. И в кого ты только такой уродился, в кого удался?

– Пошел я,– сказал Махахей.

– Ой, да хоть хлеба кусок возьми в дорогу... Не пущу, не пущу!– Ганна подбежала к порогу, загородила дверь. Он подошел к ней, засмеялся, подергал за нос, и жена тут же захлюпала.

– Ты хоть там фамилии не кажи своей...

Но этих ее слов Махахей уже не слышал. До города, до власти путь был неблизкий, тридцать километров, гати, броды и тринадцать мостков: мостик Барздыки, мостик его, Махахея, мостик Ровды. Пока он пересчитал их все, передумал, куда это и зачем он идет, да что скажет, Князьбор работал, плыли по Бобрику дубы. Плыли они, пока начальство из города выбралось, а оно не очень торопилось выбираться, пока это дорога машинная установилась: Князьбор – село глухое. Кончился оказ о князьборской дубраве, сказки начались.

Вновь появился под Князьбором Железный человек, вновь заплакала над Князьбором Голосница. Человек этот был недобрый, потому что непонятный, помнили его только старики, которые жили еще в старом Князьборе. Ходил он там каждую ночь по деревне, и, чего ходил, чего хотел, искал чего, никто не знает. Была ли это грешная душа йз самих князьборцев или пришелец какой, тоже никто не мог сказать. Но только ложилась на землю темень, появлялся и он, черный, темный и безглазый, шагал деревенской улицей, ступал так, что окна в хатах тряслись и сами хаты шатало. А среди полей голосила скорбно Голоска-голосница. Бегала от межи к меже, искала дитя свое, убивалась по нему. Голосница была своя в Князьборе, ее знали все. Она прислала -сына, придушила во сне и с тоски повесилась. Похоронили, но и мертвой не было ей покоя, ночами искала сына. Голоску жалели и любили, она лечила князьборских детей, врачевала прострелы, сглазы и испуги, как только выпадала роса, сизовели травы, заслышав плач Голосницы, князьборские бабы хватали свое неспокойное дите и бежали, клали на межу-борозду, отходили в сторонку, ждали, когда Голосница найдет его. И Голосница находила, успокаивалась сама, и дите успокаивалось. Мать забирала его, кланялась в поле невидимой Голоске-голоснице. И Голоска после этого дня на три затихала, только ветер гудел в печных трубах, стучался дождем в окно. А Железный человек ходил и ходил в любую погоду, не боялся и дождя, муравистой деревенской улицей выходил за околицу; по травам, не оставляя следа, шел в дубовую рощу, и всю долгую ночь жалостливо стонали, кряхтели вековые дубы.

– Не иначе кто-то из своих этот Железный человек,– говорили князьборцы.– Живой кто-то, неймется ему, живому.

Но, как только переехали князьборцы на новое место, отстали от них и Железный человек, и Голосница. Последний раз слышали о них уже перед войной, а может, и в войну. Но ненадолго они объявлялись. Вспомнили старое князьборские бабы, понесли снова своих детей на межу, но Голосница уже не всем помогала. Так бы и забылись они. Но вот свели дубовую рощу и начались плачи над полями,

шзавызванивали в окнах стекла, опять стал прохаживаться деревенской улицей Железный человек. Года два назад видел его в своем дубняке и Тимох Махахей, как Барздыку видел сегодня утром, совсем близко подошел он к его костерку и стал будто медный в свету его, начал врастать в землю потихоньку так, медленно. Врос по колено, а больше земля, видно, не приняла.

– Ну чего тебе еще? – спросил Махахей. Железный человек молчал, только огонь от костра прыгал по его телу, словно дышал он. А лицо было в тени неподвижно. – Иди, иди,– незлобно сказал ему Махахей. – Чего коней растревожил, видишь, как храпят. Иди, ступай себе. – И Железный человек пошел, повернулся и пошагал в темень, и темень тут же съела его, все равно как не было никого. Утром Махахей осмотрел место, где стоял Железный человек, врастал в землю. Следов никаких. Привиделось, подумал он, угорел от костра и от дымокура, что носил с собой, отгонял гнуса, назвонили в уши комары, вот и лезет черт знает что в голову.

Но сегодня ночью Железный человек снова приходил к нему.

– Я прогнал тебя,– сказал ему Махахей. – Зачем опять явился? – Железный человек стоял над его кроватью и молчал, и Махахей видел уже и лицо его, словно в хате свет горел, небольшой, неяркий, но хватало, чтобы рассмотреть лицо гостя. Было оно в самом деле незряче и в оспинах все темных, словно его только что отлили и не зачистили еще или плакал и слезы источили лицо. – Давай по– хорошему,– сказал ему Махахей,– чтобы нечисти в моей хате больше не было.

Железный человек после этих его слов подвинул скамейку, смахнул с нее на пол кружку с кислым молоком, что поставила Махахею на ночь баба Ганна, когда он уже спал, смахнул и сел. Махахей вздохнул только.

– Что же, пришел, так говори уже,– а Железный человек сидел и молчал. Молчание его было не в тягость Махахею, разбирало только любопытство: кто он, откуда и зачем выбрал его, Махахея? И еще, казалось Махахею, напоминает ему кого-то Железный человек, а кого, разобрать не мог. И только когда проснулся, пригадал все, когда уже баба Ганна начала ворчать – кому тут спокою ночью не было, кто тут лазил, шастал, перевернул, вылил на пол кружку кисляка,– вспомнил Махахей, на кого похож Железный человек: на деда Демьяна, отца Антона Ровды. Дед Демьян тоже ходил по земле чугунно. И лицо у него такое же серое, как чугунное, и слово он захочет – скажет, а не захочет – три дня молчать будет. Не пожелал говорить с ним, Махахеем, и Железный человек. Отсидел на скамейке до рассвета, а там будто со светом слился. Но слова, речь его Тимох слышал. Рассказывал все о Князьборе, не о том селе, в котором жил Махахей, а о другом, которое было на этом месте давным-давно, так давно, что и сам Железный человек уже плохо помнил. И окружал то древнее село сосновый бор, и сосна из того бора еще растет, а не видно ее, потому что растет она наоборот, в землю. Сегодня наоборот, а завтра, может, и как надо, в небо. И наоборот – это только кажется Махахею и людям, потому и не видят они ее. А он, Железный человек, видит, так и должна расти для него сосна. Не люди, не он ли, Махахей, заставляет ее расти так. Вот срубили дубовую рощу, и дубы сейчас все тоже растут наоборот. Нет же, не пропали дубы. Это кажется только, что от них одни пеньки остались. Есть и стволы, и вершины у них, и корни есть, но корни в небо ушли, а вершины и стволы в землю. А еще передавал Железный человек тоску свою серую, чугунную. Потому и ходит он по земле без устали, что нет ему успокоения, что есть среди людей такие, которые тоже не так живут, вниз головой ходят.

Тут Махахею стало не по себе. Что-то очень уж знакомое, слышанное рассказывал Железный человек. Он вскинулся, прислушался и понял, что это он сам, Махахей, говорит. И страх, с которым он было уже совсем совладал, прихлынул снова: выходит, он, Махахей, и есть тот Железный человек. Что же это он творит, люди думают, что всю ночь коней пасет, а он по деревне шляется. Махахей спохватился: если он Железный человек и есть, с кем же только что он разговаривал, куда девался его гость? Но никого не было. Жена и Надька еще спали. Жена подле его руки, а Надька на отдельной кровати, разметавшись, крупно и голо раскинувшись поверх сбитого одеяла. Не спала только мать на печи, смотрела на него недреманым черным глазом. Он хотел ее спросить, был ли кто тут. Но старуха опередила его, закивала головой, и он застыдился, закутался с головой в одеяло.

И сейчас ему так же неловко в челне среди воды, как и утром в собственной хате. Челн его скользит по былой дубраве, по той самой, от которой остались только пеньки. Луга сейчас здесь на месте дубравы, князьборские покосы, потому и не выкорчеваны пни. Раскорчуй, отойдут луга колхозу, можно будет запускать на них сенокосилку, а среди пней только мужик с литовкой пройти может.

Скользит по воде челн, тонко, как птица, скворчит, отбегающая разломанная вода, и однообразное шелестение, свист ее успокаивают Махахея. Вот почему он и любит челн; плоскодонки, душегубки – те шипят по-змеиному, если поднажать на весло, а челн летит сам, как бобр на воде. И Махахей уже думает о том, как поставит он в ложбинке среди дубков своих два жака. Знает он рыбьи, ходы. И обязательно будут у него в жаках красноперые, ярые от несвободы язи. Ложбинкой, к. которой он правит, язи ходят на нерест, идут ранней весной так, что, кажется, куст калины плывет. Махахей не мешает им идти в озеро, а вот после нереста они уже нужны ему, можно и взять их. Махахей останавливает челн, но не торопится ставить жаки. Перед ним деревня вся, будто кто-то специально расставил хатки среди воды, и кажется, что подплывают к нему эти хатки, плывут и далекие уцелевшие дубы, качает головой удивленное небо, колышется в нем солнце, и верится, что земля круглая, все в ней по кругу идет. Стронулось с места сию минуту, завертелось, закружилось и двинулось, чтобы принять его в этот свой круговорот и не выпустить до последней минуты. Если есть на свете рай, нет для него лучше места, чем вот это, где стоит на берегу речки Бобрик деревня Князьбор, где все неподалеку, и лес, и вода, озеро Княжье – Князь– озеро, большое, серое сейчас от камышей и древности. Ледник, говорят, как плугом, выпахал ему ложе, и озеро улеглось в это ложе и не хочет другого. Речка, та еще металась, злобилась на свои берега, не хотела признавать, рвала их, обваливала, восемнадцать раз только здесь, под Князьбором, изменяла своему руслу. И сейчас восемнадцать стариц рассказывают об этих изменах небу и через небо знойным полднем переговариваются друг с другом. Только небо и солнце пробиваются сквозь толщу усмиренных вод, добираются до дна ям и омутов, где едва-едва пошевеливаются матерые сомы, где лежат, ждут своего часа укрытые песком мореные дубы, где, может быть, живет до сего времени и водяной. Все может быть.

В старице, что под самыми хатами Князьбора, в двадцатисаженной яме, на которую и сегодня смотрит сарай Махахея, завелось какое-то чудище. Ни утке, ни гусю не удавалось проплыть над той ямой. До середины доплывала еще птица, а там мах-мах крылом, будто кто ее за ноги ухватил. Лишь круги на том месте расходятся да перо вертлявое мечется. А однажды не птица, а кабанчик начал рваться из воды, свечкой встал над водой, взревел диким голосом и захлебнулся. Обозленные князьборцы отковали в кузнице крюк, дед Тимоха Махахей не пожалел молочного кабанчика. Зажарила его баба целиком на вертеле и на крюк, а крюк на веревчину и в яму вместе с поросенком. Свободный конец веревки привязали мужики к дубу и стали ждать. И долго ль, коротко ли ждали, то уже забылось, просто так ждали или не тратили мужики времени зря, этого уже нет в памяти. А вот что передрался он, Тимоша, с друзьями – кому достанется чудище болотное – это хорошо помнится. Но раздел, ры кончились, затрясся горькой осиной дуб, за который веревка была привязана, ухватились мужики за веревку, видят, не стянуть им. Махахей-дед гармонику в сторону, пару волов подогнал. Волы в первую минуту вроде бы взяли, но два шага ступили, на третий их силы не хватило, повело волов из стороны в сторону.

– Цоб-цоб-цоб,—закричали мужики, а волы, кажется, и не слышат, шатаются уже.

– Нечистая сила,– заголосили бабы. Тимох с хлопцами, что белки, по деревьям сиганули. А волы уже на коленях.

– Ой, пропали волы, ой, нема уже воликов наших,– схватилась за голову старая Махахеиха. – Грало старое, дурань сивы.

– Режь, руби, секи оверевку! – поддал жару Барздыка.

– Я тебе секану, я тебе рубану,– это Махахей. И воликов ему жалко, и веревку тоже жалко, и порося стравил – за все быть битому ему. Старая уже за палку взялась.

– А вот тебе волики, а вот тебе кабанчики... И кабанчика нема, И гармонь – грало твое чертово утоплю.

Озеро колыхнулось и пошло на берег, раздалась вода над ямой, поднялась вверх и выплеснулась на людей, на волов. Махахей схватился за веревку, спасая скотину, имущество свое, и в ту же минуту был в старице. Барздыка не вытерпел, полоснул ножом по веревке.

– Туда тебе, старому дурню, и дорога,—сказала Махахеиха. Но Махахея вытащили из воды, сам он, помогая матерком, злостью своей держась на воде, выплыл. А черт, нечистая сила ушла.

– Ты хоть видел ее? – обступили его мужики. – На кого похожа?

– Видел... На бабу мою она похожа, потому и не приняла меня,

Неизвестно кого видел дед, а вот сам он, Тимох Махахей, посмотрел все же на то чудище. Корчевщики в выходной приехали на Бобрик порыбачить. И, сколько шашек, толу бросили в эту яму, трудно сказать, но шандарахнуло так, что Махахей полуголый из дома во двор выбежал. Корчевщики уже подтягивали к берегу здоровенного сома, пудов на десять. Положили на телегу, а он не помещается, хвост до земли достает.

Вот что таят в себе князьборские старицы. Живут они своей, потайной жизнью, может, и хаты там, на дне, поставлены. Живут озера, речки и старицы, как люди, дышат, детей, наверное, как люди, производят на свет, может, те же самые бобры и есть их дети. Жутко и морозно глазам становится, когда смотришь на бобров и бобренят. Их тут великое множество, больше, чем мужиков в Князьборе, и как они работают. Только-только оторвался от реки теплый предутренний туман – уже в хлопотах. Как из преисподней, выплывают из хаток и черными челнами, не различишь на темной, еще ночной воде, ускальзывают по течению, ладят плотины, валят деревья. Не успело дерево воды коснуться, а они уже на нем со всех сторон и как пилами его раскряжевывают, пильщики речные. А обозлятся или зачуют кого, будто цепом, молотнет по воде старый седой бобер. И тишина, и нет никого. Только вода, оплавленные уже солнцем берега, лозы, дубы, ясени, их отражение плещется на притихшей воде. И, кажется, дубы, ясени, ольха и (береза растут не только на берегу, но и со дна стариц и озер, а сквозь их ветви и стволы горящим жаром пробиваются кувшинки, белой прохладой остужают день водяные лилии. Радуют глаз, a руки не даются. Лилию эту, кувшинку в руки ты молодой взял, а глянул на нее, она уже и состарилась. И все это хотением своим, привычкой до всего, до красоты и безобразия рукой дотронуться. А Князьбор надо принимать, видеть его душой. Не зря князьборские мужики и бабы сплели сказку о том, какое знамение им вышло перед тем, как срубить хаты на берегу Бобрика.

Шел по Припяти самоходом из славного древнего Турова каменный крест. Плыл себе по течению, покачивался в волнах, тихо-мирно доплыл до устья Бобрика, развернулся, вошел в него и опять же самоходом, но уже против течения начал подниматься вверх, у песчаного крутого берега, возле освеченной березами земляничной поляны остановился, причалил и пропал. Там, где он пропал, и срубили себе князьборцы избы. Махахей утверждают, будто они были первоосновщиками. Барздыки тоже доказывают, что первыми пришли сюда. А Ровды говорят, будто все совсем наоборот было. Будто они сами были тем крестом. Приплыли сюда, и только летом объявились всякие там Махахей и Барздыки, горе лыковое. Спорить с Ровдами трудно. Они Демьяны. А дед Демьян еще и сегодня, минувшим летом, с Демьянятами на покос свой в бывшую дубраву поехал сгребать сено. Убрали сено, сметали в стог, нагрузили воз, хватились, а ужать нечем, забыл дома, в сенях оставил Демьян веревку. И так ему горько стало, что скоком взлетел в минуту какую на стог, завопил «Степане, веревку!», и племянник мигом в зубах ту веревку принес. А от Демьянова покоса до села ни много ни мало – три километра. Вот какая глотка у этих Ровд-Демьянов. Кому под силу перекричать их. Но кричали в деревне все же больше Барздыки да бабы Махахеев, Отстаивали первенство, главенство свое. Надо было только Махахеевой курице Барздыков огород перепороть, как начиналась война. Дурели бабы от тишины, красоты, покоя, от просторов, вод, дубрав, не брал их мир и в раю. А рай земной, несомненно, если мог где быть, так только в Князьборе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю