Текст книги "Колесом дорога"
Автор книги: Виктор Козько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
– Видно будет.
– Мы же с тобой не на планерке.
– С площадями разделаемся, дадим не полторы, а тысячу двести гектаров, с вашей помощью вырвем и плотины, и дамбы к зиме. Культуртехнику уже надо...
– Подожди с культуртехникой. Дамбам, плотинам нужно время уплотниться. Ты ведь не хуже меня знаешь, все простится, если будут площади, но затопит их, затопит людей...
– Еще бы утрясти с водохранилищем.
Шахрай, казалось, ждал этого. И, быть может, напрасно боялся завести разговор о водохранилище Матвей. Он все еще на что-то надеялся, цеплялся за что-то.
– Проект с собой?
Нет, все же не напрасно на что-то надеялся Матвей. Шахрай знал все с самого начала, знал, что и проект у Матвея с собой. Он спросил о проекте, не глядя на Матвея, покосился на дверь и, не дожидаясь, пока Матвей развернет проект, выхватил из стаканчика красный карандаш и крест-накрест перечеркнул водохранилище.
– Спасибо, площади будут, Олег Викторович.
– Налегай на землю, Матвей. И... коли дырку в пиджаке.
С этой дырки в пиджаке все и поехало. Слова Шахрая поначалу было укололи Матвея, что-то привиделось ему за этими словами. Он дернулся, будто отмежевываясь от Шахрая и его слов. Шахрай заметил это и успокоил:
– Победителей не судят. Не мы с тобой первые, не мы последние.
– Так все, Олег Викторович, но...
– Договаривай свое «но», погоняй. Выходит, что ты честнее меня. Или ты кого-то еще имеешь в виду, на кого-то оглядываешься. Так ведь и слепому ясно. По схеме водохранилище должно строиться в первую очередь. А потом уже водоприемник, мелиоративная сеть. И только в последнюю очередь освоение территории. В последнюю... Но что нужнее? Все видят, что ты только приличия ради занимаешься водохранилищем. Ни людей, ни техники на нем. А молчат, надеются на тебя, что ты дашь хлеб и будешь хлебом этим прощен.
– Прощен хлебом...
– Прощен. Ради хлеба посажен и я тут. И буду сидеть, как проклятый. Мне твой Князьбор, твои семьсот шестьдесят три гектара тьфу в том деле, которому я служу. Но надо мной система планирования, финансирования. Вот в ней-то как раз и находится твой Князьбор, и каждый рубль, отпущенный ему, я должен использовать, чтобы дать два рубля, чтобы мне завтра дали три...
– Что вы меня уговариваете, Олег Викторович. Так много говорите, будто хотите, чтобы я ничего не понял.
– Далеко пойдешь, Ровда.
– Да уж куда пустят.
– Ну-ну, не сбейся только с круга.
– А что, с круга нельзя сбиваться? – Матвей в эту минуту переступил уже и через Шахрая, тот наедине с ним утратил осанистость, выглядел грузно, обрюзгше. Но внутри него таилась все же некая пружина, готовая в любое мгновение распрямиться и отбросить Матвея, поставить его на место.
– Дай бог ни мне, ни тебе не узнать, что такое сойти с круга. Собирай бумаги.
Пружина в Шахрае уже сработала, он все еще продолжал оставаться за столом, но жест его уже был не тот и голос не тот.
– А начальству ты пришелся по душе,– и что-то вроде угрозы было в этих словах Шахрая, но он пресек эту угрозу улыбкой.– Что ж, не уходи, сопроводишь начальство. Не все только мне и мне.– Что стояло за этими словами, Матвей не понял. Да и не важно это было теперь ему. Ему было ясно одно – руки у него сейчас развязаны. Он может делать с Князьбором все что угодно. И будет делать, разобьется в кровь и даст не тысячу двести, а полторы тысячи гектаров, может, и больше. Он покажет, на что способен. Шахрай ему теперь не помеха, и проект всего лишь навсего только клочок бумаги, а не указ и не закон для него, раз ему столько позволено. Ведь все дозволено, все будет прощено, если он даст хлеб, площади под него. А он даст, и будет в Князьборе такая же пшеница, какую он видел вчера в поездке вместе с Шахраем и Сергеем Кузьмичом по мелиорированным хозяйствам Полесья, будут в Князьборе такие же бураки-свекла и картошка, как на тех торфяниках. И эти бураки, картошка не для него и Шахрая. Пусть его полешуки-князьборцы увидят, что может давать их земля. Тут с Шахраем они были заодно!
Они выбрались в те хозяйства уже далеко за вторую половину дня. Чуть поплутав по городу, пд узким и зеленым его улицам, сдавленным многоэтажными каменными домами, вырвались на окраину. Здесь улицы тоже были не шире, но казались просторнее. Это была уже почти деревня, одноэтажная и деревянная. Город переходил, сливался с деревней незаметно, она была как бы его продолжением. Не будь таблички с обозначением этой деревни, Матвей бы и не заметил слияния. Деревня выглядела совсем не по-деревенски, хотя в первую минуту трудно было определить, что же тут не деревенское. Хаты, сараи, огороды, скворечники в огородах, капустные, огуречные, помидорные гряды – все как и положено. И только на выезде из деревни Матвей сообразил, что же здесь неположенного было, чуждого. Парники. Бесконечная протяженность их, во всю деревенскую улицу. Через всю улицу, сквозь все огороды, над каждым кустиком помидоров, над каждым огурцом синтетическая прозрачная пленка, искусственное небо. Оно было не сплошным, а состояло из чередующихся, вытянутых в глубину двора прямоугольников. И в их геометрической правильности, расчетливости было что-то от планировки города, из которого они только что вырвались. Князьборцы еще не дошли до такого неба, до такого массового производства продукции со своего личного огорода, потому что их огороды служили только им, а эти уже работали на поставки. И Матвей посетовал про себя на своих земляков, что они такие не предприимчивые, но одновременно посетовал и на эту предприимчивость.
Улица кончилась, кончились парники. Пошла гладкая, как стол, дорога. И такое же гладкое, как стол, поле, занятое пшеницей, картошкой, травами. Поле было хотя и переменчиво, играло красками, но и убаюкивающе бесконечно. И эта бесконечность сначала поразила Матвея, потом начала клонить в сон.
– Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид Полесья напоминает вид моря... Это Иван Сергеевич Тургенев,– перебил дрему Шахрай.
– И впечатления им возбуждаются те же,– подхватил Сергей Кузьмич.– Та же первобытная нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя... Тоже Иван Сергеевич Тургенев.
– Да, «Поездка по Полесью», Иван Сергеевич Тургенев,– Шахрай выпростал руку в отворенное окно машины, указал на поле, будто сам Тургенев стоял сейчас на том пшеничном поле.– А это разве не море – широко и державно! Так чего же им надо: зыбкая основа... губим природу... воронье плодим... «Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос: «Мне нет до тебя дела,– говорит природа человеку,– я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть...» А эта пшеница, эта картошка, эти овсы – не свидетельство ли того, что ныне царствуем мы?
– Что же остается природе – хлопотать, чтобы не умереть? – невпопад сказал Матвей. Сказал не совсем то, что думал, а думал он примерно так же, как и Шахрай, как и Сергей Кузьмич. Ведь перед ним стояли хлеба, и какие хлеба росли на земле, отвоеванной у болот, с которыми воевал и он, Матвей Ровда. Но что-то предостерегающее исходило от безгоризонтности этих хлебов, витало в их бесконечности. А может, и не было никакого предостережения, может, на Матвея наваливалась уже всегдашняя его тоска.
– Иногда деревья редели, расступались, впереди светлело, тарантас выезжал на расчищенную песчаную поляну, жидкая рожь росла на ней грядами, бесшумно качая свои бледные колоски,– вроде бы специально для него, для Матвея, процитировал все того же Тургенева Шахрай. Но это было просто совпадением. Видел Матвей, для кого старается Шахрай.– Едешь, едешь, не перестает эта вечная лесная молвь, и начинает сердце ныть понемногу, и хочется человеку выйти поскорей на простор, на свет, хочется ему вздохнуть полной грудью...
– И давит его эта пахучая сырость и гниль...– Сергей Кузьмич, тут уже ошибки быть не могло, обращался к нему, к Матвею, хотя на первый взгляд поддерживал вроде бы игру, затеянную Шахраем. Тот демонстрировал ему свою память, а он в ответ свою. Но смотрел при этом Сергей Кузьмич не на Шахрая, а на Матвея, будто будил его, приглашал тоже что-то сказать. И Матвей смотрел на Сергея Кузьмича, в глаза ему. Что-то было в глазах Сергея Кузьмича не соответствующее этой игре. Глаза его смеялись, но странно так, они были расплывчато-смешливыми до зрачка, до какой-то точки в зрачке. До точки, в которой выстуживалась льдинка, прощупывающая его, Матвея, приказывающая ему не отделываться пустыми словами, требующая говорить то, что он думает и о чем думает. И Матвей лихорадочно уже рылся в себе, отыскивая в памяти приличествующую случаю цитату, чтобы тоже показать себя умным и читающим. Но льдинка в глазах секретаря путала его, сбивала и уводила в сторону от тех избитых фраз, что были на языке. До этого с ним так никто не молчал, никто и не говорил, не требовал никто такой простоты и ясности, разве только дед родной, дед Демьян.
– А я читал... Я тоже читал...– ощущая во рту какую-то вязкость и сопротивление произносимых им слов, начал Матвей.– Толстого Льва Николаевича читал...
Шахрай понимающе прищурился. Сергей Кузьмич глазами торопил Матвея продолжать. И он продолжил, понимая, что сейчас сморозит глупость такую, что лучше бы язык отвалился. И это понимание обозлило его, а слова стали еще более путаными и несвязными:
– Не Толстого читал, а кого-то другого, может, и Толстого, не помню. Может, о нем кто-то писал или он о ком-то.– Матвей сам ужасался, адкую чушь он порет, но не мог остановить себя.– Так вот Толстой... Нет, Толстому. Нет, все же Толстой... Принес, подарил детям или еще кому-то репродукции какого-то художника. Очень известного художника и очень красивые. Но дело не в этом. А в том, что принялась маленькая девочка рассматривать эти репродукции. Совсем маленькая деревенская девочка. До этого она не видела никаких художников... картин никаких художников. Рассматривает как чудо и приговаривает: ага, это сено, луг, мельница, а это баба моется, это лошадь, это опять баба моется. И тут баба моется. И еще баба моется... Толстой заинтересовался, отчего это вдруг столько баб вздумало мыться. Взял он у девчушки репродукции, смотрит, никто не моется. Просто голые женщины нарисованы. Натура, так сказать. Но девчушке-то непонятно, что это красота в художественном изображении. Она судит по-своему: для чего бабе раздеваться догола? Чтобы помыться. Вот так...
– Не понял юмора,– усмехнулся Шахрай. Сергей Кузьмич тоже непонимающе смотрел на Матвея.
– А нету юмора,– с облегчением развел руками Матвей, чувствуя, что самое главное он уже проскочил.
– Но все же что-то есть, Матвей Антонович, что-то есть. Дыма без огня не бывает. Давайте огонь,– потребовал секретарь.
– Нет еще и огня,– засмеялся Матвей,– так, искорки только. Сколько уже едем, а смотрите, все голая баба моется. От самого города голая баба. Поле и поле. А ведь Полесье, и нигде обнимающего небосклон бора, леса. Ни деревца. Так Полесье ли это? А ведь вы малину любите собирать, Сергей Кузьмич, и жена ваша любит, и сын.
– Дочь,– сказал Сергей Кузьмич.– Но действительно дело не в этом. Двойственность-то ведь, Матвей Антонович, вот что по-настоящему в нашем деле опасно. А вы говорите, огня еще нет. Есть уже и огонь. Надо приходить к чему-то одному. Иначе действительно голая баба получится. Мужик голый.
– Не так это, он не голый,– бросился на выручку Матвею Шахрай.– Наслушался, а так он твердый орешек.
– В том-то и дело. Твердые орешки хоть и с трудом, но раскалываются. Ни скорлупки, ни ядрышка от них.
Они въехали в деревню. У одного из домиков стоял мужик и гесал жерди. Водитель подрулил к нему и остановился, начал расспрашивать о дороге. Сергей Кузьмич подал знак Матвею с Шахраем, что и им пора бы выйти размяться. И они вышли, поздоровались за руку с мужиком. Тот слегка растерялся от такого здравствования. И вообще был он какой-то растерянный и оробевший, щупленький, невысокий, в черной фуфайке, в маленьких резиновых женских сапогах, то принимался вдруг торопливо и неловко махать топором, то вдруг отставлял топор и с каким-то детским ожиданием вглядывался в лица гостей, решая что-то про себя и не отваживаясь на решение. Испытующе смотрел поочередно на Матвея, Шахрая, секретаря обкома, будто прикидывал, что это за люди, кто из них главный и можно ли довериться им. Секретарь обкома попытался разговорить мужика. Но тот отвечал на все его вопросы односложно: зарабатываем, живем, хватает. Дети есть... Корову держим...
– Ну а что, отец, тебя все же мучает? – так и не разговорив мужика, пошел напрямую секретарь.
– А что мяне, добры чалавек, можа мучить. Кажу ж, усяго хватае, еще и остается.
– Ну так про остатки нам и расскажи.
– А что остатки, что про их говорить,– мужик оглянулся на свою хату, на двор, будто ждал оттуда поддержки. Но поддержки не последовало. На хату, на окна ее взглянули и гости, в окне чуть заметно колыхнулась занавеска, мелькнула старческая рука. И все. И гостям не отозвалась хата. И было им уже в тягость стоять перед этим неразговорчивым мужиком и его молчаливой хатой. Но Сергей Кузьмич, видимо, не привык уходить, не добившись своего, и он пошел в атаку с другой стороны:
– Век, отец, гляжу, прожил ты немалый, всего насмотрелся?
– О-о, добрый человек, чего-чего, а этого хватило.
– И воевал?
– И этого добра хватило. И воевал, и партизанил... И награды есть...
– Ну так вот давай как партизан партизану, что у тебя на душе.
– А ты... а вы что, тоже партизанили? —=· дед оторвал глаза от топора, от сапог, посмотрел на секретаря, и в глазах его Матвей увидел гу же самую точку, что видел в глазах Сергея Кузьмича, которая заставила его говорить. Увидел и понял, что общего между секретарем и дедом Демьяном... и этим дедом. Война. Они прошли одними дорогами, и дороги эти навсегда породнили их, соединили такой связью, такой цепью повязали, какой не знают нынешние дни, какой не знает он. Но эта точка появилась в глазах старика и тут же растаяла. И, по всему, стоила она ему немалого напряжения, потому что глаза сразу же закраснелись и чуть-чуть даже заслезились. Заслезился, поплыл и голос его.
– Ты, видать по всему, большой начальник?
– Большой, отец.
– Это хорошо, что выбился в люди. А я вот бураки сажу.
– Тоже неплохо, отец. Хорошие бураки? '
– Еще какие. Мы вот со старой больше двух и не поднимем. Земля, торф родить начали.
– И это ведь неплохо, отец. Раньше здесь тридцать—сорок пудов хлеба с десятины, больше и не знали.
– Какое тридцать—сорок, семена собирали, А теперь все само с земли лезет.
– И ты все недоволен, все тебе мало.
– Мне не мало. Гектар бураков с бабой взяли доглядать колхозных. По осени соберем, сдадим...
– И заработаете неплохо.
– Заробим добра. Кошелек где б взять.
– Вот видишь, чем же ты недоволен?
– А я и жалюсь тебе.
– Что ж это за жалоба такая?
– Вот видишь, отошел ты от нашей жизни, не понимаешь. Самогонку не из чего выгнать.
– Чего?! – растерялся Сергей Кузьмич.
– Из жита, из жита самогонка.
Матвей не выдержал и рассмеялся, секретарь обкома посмотрел на него и тоже засмеялся. А старик неожиданно расплакался. И, сам, наверное, стыдясь своих слез, сел на жерди, рукавом фуфайки вытер глаза. И, хотя тер беспрерывно, никак не мог их высушить.
Слезы катились и катились, некрупные и блеклые, как глаза, в которых они рождались. Старик прятал эти свои глаза, смотрел больше на небо, чем на людей, будто ждал оттуда помощи или ответа. И смотреть на него Матвею было невыносимо горько. Он, казалось ему, чувствовал во рту, на языке горечь этих мутных и блеклых стариковских слез. И он глазами старика на мгновение оглянулся вокруг, посмотрел на землю, на небо, на солнце и на самого себя. Печаль, все чаще и чаще накатывавшая на него, печаль, с которой он уже начал свыкаться, отхлынула, навалился страх, холодящий и обжигающий одновременно, страх перед этой слезинкой старика, плачущего на Полесье посреди лета. В небе и на солнце тоже что-то тонко дрожало, что-то затаённое крылось в притихшей молчаливой земле, до горизонта засеянной пшеницей, до горизонта, за которым едва– едва угадывался отступивший лес. Страх копился в Матвее еще и потому, что он никак не мог взять в толк, из-за чего это так заплакал старик. Добро бы ребенок, женщина, старуха, а то ведь старик, партизан, солдат, хозяин. Секретарь обкома стал поднимать старика, вытащил из кармана платок, принялся вытирать глаза ему.
– Не надо портить вещь. Пройдет... Сами полились, сами и высохнут... Бригадир меня ударил,– сказал старик и замолчал. Молчал и ждал продолжения секретарь.– Мне бураки эти вывезти надо было. Попросил у бригадира коника, как и не слышит. Второй раз – то же самое. С бутылкой к нему за коником надо идти, а где я той бутылки каждый раз напасусь? Пьянчуга ты, ему говорю... А он меня дубцом.
– Когда же это было? – что-то прикидывая про себя, с удивлением обратился к старику Матвей.– Сейчас же лето, а бураки осенью убирают.
– А вот осенью и было...
– И с той поры?..
– С той поры и, наверно, до смерти.
– Садимся, едем,– бросился вдруг к машине Сергей Кузьмич. Шофер хотел вырулить из деревни, повернул уже, но секретарь распорядился ехать в деревню, к правлению.
Бригадира они так и не нашли. И сейчас, направляясь к своему вагончику, одиноко стоящему на окраине Князьбора, Матвей думал, что, может, и к лучшему, что не нашли. Кто его знает, как поступил бы и поступит с ним секретарь обкома, гот зарок дал, что из-под земли, но достанет бригадира. Он бы, Матвей, поговорил с ним по– своему, так поговорил, что едва ли поднялась бы еще у бригадира рука не только на старика, но и на собственных детей. Сегодня, на расстоянии уже, после вчерашней ночи, этого утра, в преддверии начавшегося хлопотного дня дедок был как бы отодвинут в сторону, заслонен тем, что ему предстояло делать сейчас, сию минуту и месяцы, месяцы, если не годы. И расслабление в этом деле плохой помощник. Надо было держать себя в кулаке, если хочет создать такое же хозяйство, что видел вчера. Не создаст, его тоже никто не пожалеет. Это дали ему понять вчера. Нет, не только в роли сопровождающего ездил он вчера по Полесью. Его взяли в эту поездку, чтобы наглядно показать, чего он может достичь, будущее его Князьбора. Дедок в этой поездке был не по программе. Кое-что тоже было не по программе. Но это кое-что касалось только Матвея, в расчет не принималось. Хотя кто в силах разгадать далекие ходы того же Шахрая, может, именно поэтому ему, Матвею, и дозволялось вчера говорить чуть лишнее про ту же голую бабу и кое-что другое. Надо время от времени спускать пары, чтобы не было взрыва. Вот и дозволялось ему стравливать эти пары, показывая грандиозность того, что свершалось и продолжает свершаться на Полесье.
Они все трое – Матвей, Шахрай и секретарь обкома – уже устали от этой дороги. Путь их лежал в образцово-показательный, построенный на мелиорированных землях совхоз. Водитель Шахрая был новеньким и дорогу знал плохо, все время опасался заблудиться. И немудрено. Дорог много, а ориентиров почти никаких. Все та же нива, все то же поле перед глазами. И казалось, что смотришь на это поле не снизу, не из окна машины, а сверху, из иллюминатора самолета, такое оно было правильное, аккуратно расчерченное на квадратики и прямоугольники сетью мелиоративных канав и каналов, насыпных дорог, дамбами. Среди этого поля струилась речка, некогда большая и полноводная. Топкие берега ее были взяты теперь в бетон, обложены бетонными плитами. К арматуре этих плит, к проволочным штырям кое-где цепями примкнуты черные от древности челны. И челны эти словно понимали свою неуместность и неприкаянность на прямой, как струна, речке, среди белых бетонных плит, жались к плитам, будто стремились выброситься на берег. Под прямым углом, как по команде, сворачивала дорога, под прямым углом сворачивала и речка. А ориентира, который им указали, которого надо было держаться, чтобы повернуть вправо, все не было и не было. Таким ориентиром должно было служить дерево, одно-единственное на этой дороге, как объяснил водителю все тот же старик.
– Голая баба моется,– не выдержал Матвей, повел рукой, указывая на поле, на прямую речку, на беспризорно болтающиеся челны.
– Слушай, Викторович,– не выдержал и Сергей Кузьмич,– здесь же по вашим проектам должны быть заповедные зоны. Где они?
– Есть, Сергей Кузьмич, есть...
– Не вижу их.
– Они в другом месте. И ко всему, я скажу, не оправдывают себя. Оставляем речку в естественном состоянии, отрезок речки, а она заболачивается, загнивает, и вся наша работа впустую. И деревья там сохнут, дубы умирают. Я считаю, ни к чему эти заповедные зоны.
– Ты можешь считать что угодно, но с проектом надо тоже считаться.
– Кроме проекта, Сергей Кузьмич, есть еще и целесообразность. Технике легче без них разворачиваться. А кроме того, я не знаю, конечно, но мне вот это нравится,– Шахрай кивнул на речку,– смотрите, как по шнурку. Здорово ведь, черт возьми, обуздали такую силищу.
– Да, но ведь голо уж очень кругом, словно выбрито. А я вот видел... канал Огинского за Молодечно. Как ты считаешь, тоже ведь в каком-то роде мелиорация?
Шахрай подтвердил, что да, в каком-то роде мелиорация, на примитивном только очень уровне.
– Может быть...– повторил Сергей Кузьмич.– Но пока, я смотрю, какое-то настораживающее однообразие и во взглядах у вас тоже: леса хватит, земли хватит, сегодня всего хватит. А завтра? Завтра наука обеспечит, говядину, свинину прямо в горшочках выращивать будут... Вам волю дай, так вы трактором своим и землю вверх дном, как говорится, перевернете. Думать надо... Канал Огинского, экспедиция Жилинского опять же...
– А что Жилинский,– вроде обиделся даже Шахрай,– сравнения никакого, то помещичья была мелиорация и дедовскими средствами. Помещикам, панам они угодья создавали. У нас другие задачи и размах другой.
– Ты, конечно, прав, у нас другие задачи. Но у меня все же сомнения,– Сергей Кузьмич взглянул на Матвея,– хотя несколько иного плана. За лесом, говорят, деревьев обычно не видать, как бы нам за нашим размахом...
– А вот и дерево,– перебил Сергея Кузьмича Матвей.
Это была ива невысокая, с ветвями до земли. Ветви у земли были желтыми, а верхушка тоже желтая, усыхающая. Подле этого дерева они остановились, обрадовавшись ему, даже растрогавшись.
– Она ведь пропадет, засохнет,– взял в руки ветку Сергей Кузьмич.
– Не пропадет,– обнадежил Шахрай.– Сколько я помню ее, все время такая. Ко всему же кто-то поливает ее. Не знаю только, кто, но из местных.
– Трогательная забота,– сказал Матвей,– не вы ли, Олег Викторович, проявляете ее?
– Хватит, Матвей, надо и меру знать,– остановил его Шахрай.
И Матвей почувствовал, что действительно меру надо знать. И
не надо корчить из себя чистенького. Ведь он делает то же самое. То же самое делает, но хлебом будет прощен. Он давался всегда нелегко полешуку, его Князьбору. И всегда на Полесье знали цену хлебу, всегда пот и кровь. И этот пот и кровь, людей надо уважать и ценить, а не плакать о каком-то дереве...
У вагончика Матвея ждал уже Британ, и ждал, видимо, давно. Обрадованно закричал издали:
– Здорово, начальник!
– Здорово, здорово, Британ.– Матвей отпер дверь, и они вошли в вагончик.– С чего это ты, Вася, как урка заговорил, будто срок уже мотал?
– А наше дело такое, начальник, коли еще не мотал, так буду мотать... Рабсила нужна?
– Хоть сию минуту, Вася,– обрадовался Матвей.– На дренаж, на дамбу, на спрямление речки, на корчевку...
– А, Ровда, начальник, не дело ты говоришь. Что это за работа?
– А ты какую хотел бы?
– Самую грудную, самую грязную.
– Какую же это?
– Уборщиком,– Васька склонился над столом, положил ладонями вверх руки, сжал их в кулак.– Уборщиком, начальник,– и нахально смотрел Матвею в глаза и улыбался. Матвей почувствовал, как в нем просыпаются вчерашняя тоска и злость. На мгновение мелькнул перед глазами и вчерашний дедок. Мелькнул и пропал.
– Слушай, ты, молодой начинающий тунеядец, слушай внимательно.– Матвей, едва не опрокинув стол, держал уже Ваську за ворот рубашки, и тот не дергался в его руках, слушал с вызовом. И этот вызов отрезвил Матвея.– Я прикрыл то дело с кабаном, я его и открою. Ты у меня еще сам захрюкаешь. Это я тебе говорю один на один, чтобы ты знал. Пойдешь у меня работать как миленький, заставлю, понял?
– Понял, гражданин начальник, все сказали?
– Все. Батьку бы своего пожалел. Посмотри, всю жизнь работает, и как работает.
– Так ты меня, Матвей, что, с батьком равняешь? – вызова в глазах у Васьки больше не было, растерянность там металась, непонимание.– Батька мой для тебя золото? Вот какое тебе, выходит, золото надо. А что он тебе эту дренку-хренку вкривь и вкось кладет, знаешь? А ты ему сотенными за это отваливаешь... Все вы, гады, заодно, все вы гады...
– Но-но-но,– попробовал удержать его Матвей.
– Не понукай, начальник, меня ты еще не запряг и не запряжешь. А Надьку чтоб не трогал. На первый раз по-хорошему предупреждаю.
– Стоп-стоп-стоп, Вася,—дошло наконец до Матвея, почему так обозлен Барздыка-младший, что так взвинтило его. И ему стало жалко этого рыжего Британа. Но Васька не принял его жалости и слов никаких не стал выслушивать, ушел, непреклонный и злой, хлопнув дверью так, что зашатался вагончик. А Матвей еще долго метался по вагончику, сам того не желая, впутался в черт знает что. Нужна ему эта Надька со своим Британом. Никого и ничего не надо, а вот впутался, впрягся и везет воз, тянет, как сивый мерин, упирается, но тянет. Нашелся кнут и на него. Хороший кнут, потому и тянет. И будет тянуть и дальше, потому что так заведено: есть хомут, есть и шея. Ни одна еще лошадь не бросила воза посреди дороги и не бросит. Но с Надькой-то действительно зачем? Кто может знать, кто может ответить на все эти «почему» и «зачем». Почему так крутит и вертит судьба, как ту речку, петлять заставляет. А можно ведь и ей не петлять, можно ведь ее пустить и по струнке. Но почему тогда противится этому «по струнке» сердце? Ведь действительно, как сказал Шахрай, красиво даже, и не только красиво, но ясно, четко, по-армейски: на-право, на-лево, через пле-чо кру-гом. И никаких тебе забот, никаких Надек на дороге, дерево одно, и то усыхающее.
В дверь неожиданно кто-то постучал, как будто предостерегая от этого разговора с самим собой.
– Войдите! – крикнул Матвей. Вошли двое, он и она, оба очкарики, в шортах, как на крымском пляже.– Ну, а вам чего? – встретил их Матвей неласково, и не потому, что не понравились, не хотел он сейчас видеть никого.
– На работу пришли проситься.
– И вы на работу? Трактором, бульдозером управлять можете? Землю копать?
Парень смутился, покраснел, вспыхнул обиженно не только лицом, но и губами. Вперед вышла девушка, отстранила его ласково, бережно, положила на плечо ему руку.
– Можем и трактором, и бульдозером управлять и землю копать. И постоять за себя можем. Валерик – боксер-перворазрядник, а я самбо занимаюсь.
– Ну-ну,– Матвей посмотрел на гостей с интересом,– что же вам от меня надо? Стоять за себя будете, учить меня вежливости? Извиняюсь...
Девушка не приняла его тона.
– Врачи вам нужны? – спросила серьезно и строго, как учительница спрашивает.
– Врачи нам пока не нужны,– как учительнице, и ответил ей Матвей.
– Хирург и невропатолог?
– Пока не нужны, говорю.
– А когда нужны будут?
– Приезжайте через год. Строительство больницы запланировано на будущий год.
Переглянулись меж собой, кивнули друг другу.
– Согласны, записывайте.
– Куда же я вас буду записывать, милые вы мальчик и девочка? И с чего это вам взбрело в голову ехать сюда?
– Мы с вами серьезно,– заговорил наконец парень.– И мы не мальчик и девочка, а муж и жена.
– Да я ведь с вами тоже серьезно. Если вам кажется оскорбительным, извините. Честное слово, не хотел вас обидеть. Узнать хочу, что вас привело в наши глухие края?
– Вот эта глухость и привела,– сказал Валерик, боксер-перворазрядник.– В будущем году заканчиваем институт, ищем себе место, чтобы не по назначению, а сами. А у вас тут хорошо, лес, речка и строительство большое.
– Леса и речки я вам на будущий год не обещаю. А строительство будет... И как это сами, почему сами?
– Почему? А разве вы не сами? Мы вот с первых шагов сами. Сами поступили в институт, сами решили и поженились. Сами решили, что уедем в деревню и будет у нас к тому времени сын уже, запланировано так.
Матвей посмотрел на девушку, пробежал взглядом по ее талии. Нет, ничего там еще не было заметно. А девушку не смутил его изучающий взгляд.
– Именно сын? – спросил Матвей, побежденный их уверенностью, их «самостью».– А если дочь?
– Дочери быть не может,– ответила девушка,– все рассчитано.
– А вдруг? – неизвестно почему продолжал настаивать Матвей.
– У нас вдруг не будет,– Произнесли он и она почти хором.
– Ладно,– сказал Матвей, он уже устал от этого короткого и четкого разговора. Он и она были все же сильнее, четче его, хотя и моложе. Каких-то шесть-семь лет разницы, и уже непонятны, так же непонятны, как и Надька с Британом. Лучше или хуже, определить это он тоже не мог, не мог понять, как бы выглядела эта их самость, окажись они на его месте. Но была все же в их глухой обороне, в их круговой защищенности какая-то брешь, он чувствовал ее, но никак не мог нащупать. И нащупал, уже только простившись с ними.– Минутку, минутку,– остановил он их. Валерик, боксер– перворазрядник, и его жена-самбистка посмотрели на него с удивлением. Матвей засмеялся их удивлению.– Слушайте, а как это сами вы решили пожениться? Ведь к этому решению еще надо что-то, ну, хотя бы такую малость, как любить друг друга, надо.
– А мы любим,– отбила и этот его выпад девушка.– Мы из одной школы, из одного класса. В школе, в классе полюбили друг друга, а в институте решили: женимся.
И они ушли. Матвей остался один. Долго и с тщанием складывал ненужные ему бумажки. Развернул проект, откорректированный вчера Шахраем, долго вглядывался в жирный красный крест, перечеркнувший водохранилище. Торопливо свернул проект, засунул в стол подальше, поглубже. Вышел на крыльцо, невидящим взглядом скользнул по старому Князьбору, вековому и неизменному, и по новому, строящемуся, не вышедшему еще из фундаментов, пока еще пребывающему в штрих-пунктире котлованов. Нет, все же эта встреча с очкариками, пусть и непонятными ему, была знаменательной, что– то было в ней и радостное, обнадеживающее. Два-три года назад их появление в этом гибельном болотном краю было невозможно. Дикой была мысль, что Князьбору могут когда-то понадобиться хирург и невропатолог. А сегодня эти четкие мальчик и девочка ничего дикого в этом не видят. И он будет работать для них, пусть не именно, не персонально для них, но похожих на них и где-то все же персонально для них, персонально. Эти его поймут, пусть в чем-то даже и осудят. Должны осудить, потому что он не бог, он ошибается, он ломится в закрытую дверь, ломает эту дверь и воротит много лишнего. Но лишнее это тоже оправдано, пусть даже незнанием, но оправдано. И никтр заранее не может сказать, как надо, хотя все хорошо знают, что больше так нельзя. И он будет ошибаться, наворотит еще кучу нелепостей, исходя хотя бы из того, что так, по-старому больше нельзя. И из его нелепостей и ошибок проявится, должно проявиться, как все же надо.