355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » Колесом дорога » Текст книги (страница 21)
Колесом дорога
  • Текст добавлен: 22 сентября 2017, 21:00

Текст книги "Колесом дорога"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)

– Что, к травам опять отношение меняется? – как всегда, проигрывая, Матвей все-таки полез на рожон, не мог, не хотел остановиться.

– У нас ничего не меняется, запомни это, Матвей. Ничего не меняется.– В глазах у секретаря было осуждение.– Как только уяснишь себе эту истину, тебе сразу же станет легче работать.

– А вы сами где раньше работали, Дмитрий Родионович?

– Я историк, когда-то был директором школы, преподавал историю.

– Точная наука,– Матвей вспомнил наконец, кого напоминал ему секретарь райкома. Удельными князьями прозвал князьборцев учитель, и тоже истории, в том маленьком городке за речкой, где Матвей заканчивал десятилетку, его классный руководитель. Так величал он их обычно по понедельникам, когда они, князьборцы, проведя воскресенье дома, вместо школы уходили в понедельник в лес, в «партизаны»: «Партизаните, удельные князья». И внешне секретарь райкома напоминал Матвею его учителя – профессия все же накладывает отпечаток на человека.

Матвей не к месту, хотя и сдерживая себя, засмеялся.

– Кто же из нас удельный князь, Дмитрий Родионович?

– Это мы еще выясним, Матвей Антонович. Выясним, не сомневайся. Поступили сигналы, что ты потворствуешь, разбазариваешь колхозную землю.

– Кто сигналит? – Матвей понял, что начался их главный разговор. Начался только сейчас.

– Кому надо, тот и сигналит. Землю, что могла дать зерно, пустил под травы. А гектары, на которых могли расти те же травы, отдал на откуп всяким захватчикам, словечко-то какое меткое... Фронтовиков, инвалидов зажимаешь.

– Каких фронтовиков, Дмитрий Родионович? Фронтовик, который вам сигналит, жалуется, Цуприк, после войны на мину наскочил. Ликвидировали мы его корчму, сотки не обрезали, хотя ни он, ни жена колхозниками не числятся^ лишили самовольно захваченных им на колхозной земле наделов, вот он и строчит вам. Цуприк это, Цуприк...

– Мне все равно, кто это, тут не личность, а суть главное. Есть факты самовольного захвата колхозной земли?

– Есть,– вынужден был признать Матвей.– И всегда об этом знали, хотя из года в год грозились наказать «захватчиков».

– На этом мы с тобой разговор заканчиваем. Твои «захватчики» у меня на особом контроле.

– Дмитрий Родионович,– Матвей все еще на что-то надеялся, уж очень ему не хотелось заниматься этими «захватчиками», хотя он и понимал, что рано или поздно придется.– Может, предупредим в последний раз, дадим в этом году убрать, что посеяли?

– Никаких предупреждений, никаких «дадим».

– Да поймите, в Князьборе не те традиции, в Князьборе никто никого не гонял никогда ни за вязанку соломы, ни за колоски, ни за копну сена.

– А шлюзы в Князьборе твоем когда-нибудь взрывали, а дамбу рвали? Моли бога, что прокуратура не спрашивает, где взрывчатку доставал.

– Пусть спросит, я отвечу.

– А мне ответишь за другое, лично доложишь: в Князьборе есть колхоз и есть Советская власть...

Матвей твердо решил про себя, что никакими «захватчиками» заниматься он не будет, претит ему гонять с луга и поля людей, отбирать у них выкопанную уже картошку, заскирдованную солому и застогованное сено. У Щура он, правда, забрал стожок, но только один из трех. Щур зарвался, заготовил этого сена не только для своей коровы, но и на продажу, наверное. Эта деревенская болезнь «хап-хап» зашла у него уж очень далеко. Щур прибежал тогда в контору, выпил где-то для храбрости.

– Меняемся портфелями, председатель,– бросил на стол Матвею кнут.

– А потянешь, Сидор? – спросил Матвей.

– Твой портфель, Матвей, я завсегда потяну, карман для печатки есть. А вот мой ты потянешь? – Сидор схватил со стола кнут и оглушительно щелкнул им. Выскочил из кабинета и, пьянея на глазах, стал пощелкивать этим кнутом в коридоре, перепоясал им Матвея, досталось и участковому. Участковый отвез его в город, сдал в милицию, там он притворился больным, и из больницы Щура отправили в психлечебницу. В психлечебнице пробыл около недели, пока его не заставили, как сам рассказывал, наполнять водой какую-то бочку. Он быстро заполнил ее до половины, а дальше дело застопорилось, сколько ни лил он в ту бочку, воды все до половины. Сидор осмотрел бочку со всех сторон, была она вроде без подвоха, нигде ни дырочки. Он принес еще пару ведер, вылил и быстренько склонился над бочкой – воды в ней не прибавилось. Тогда Сидор поставил ведра, сел на песок и стал думать. За этими раздумьями его и застал санитар.

– Почему не работаешь?

– Что я, в самом деле псих? – сказал Сидор.—Что я, не вижу – эту бочку не налить.

На следующий день он был уже в Князьборе, сидел на песочке подле своей избы и продолжал думать, что же за секрет таился в той бочке. В деревне уже смеялись над Сидором: правильное место определили ему в городе, только вот выпустили зря. «Бочка та – што сам Сидор, сколько ему ни вливай, все мало. Лесом наторговался, луг колхозный захватил – все мало». И Матвей, слушая эти разговоры, надеялся, что на будущий год «захватчиков» у него не будет, пусть уж они в этом году втихомолку соберут и уберут, что посеяли и накосили. Не хотелось ему ни драк, ни скандалов. Последнее дело отбирать у мужика то, во что он вложил свой труд. Что все же заставило его выйти в ту ночь на самовольно захваченные наделы, он так и не понял этого никогда. Не только вышел, а и вооружился перед выходом, снял со стены двустволку деда Демьяна, за последние четыре-пять лет так ни разу и не выстрелившую, служившую скорее украшением в доме, напоминанием о том, что был некогда дед Демьян охотником и было на кого охотиться ему возле Князьбора. Выгнал из обоих стволов по пауку, вычистил паутину,

– На охоту? – спросил еще дед Демьян.

– На охоту.

– Пройди до Вескового,– посоветовал дед,– к Чертовой прорве. Там обязательно утка будет, а то и две. Все далеко ходят, а ты близенько, к Чертовой прорве,– тут Матвей промолчал, не сказал, что Чертовой прорвы давно нет. Сдавать начал дед после смерти Махахеихи и переезда в новую квартиру. Часто, особенно вечерами, пропадал из дома, и находил его Матвей все у той же Чертовой прорвы. От нее и знака уже не осталось, а глаза у деда ослабли. Но он ни разу не ошибся, точнехонько выходил к бывшей прорве, слышал, как уверял, ее голос.

– Булькает, чуешь, Матвей, булькает. То сын мой с невесткой голос подають. И Махахеиха там, мяне чакает. Тольки я железны, Матвей.

– Железный,– поддакивал он деду, осторожно брал за руку и вел домой.

Дед Демьян хотел было увязаться за ним и в тот вечер. Но Матвей не пустил его. А пошел он совсем в другую сторону. Пошагал старой князьборской дорогой, той самой, по которой въехал на «газике» в село пять лет назад вместе с Шахраем, вспоминал этот свой первый приезд, радость встречи, даже чем-то схожую с радостью канадских белорусов, увидевших землю, на которой так же, как и у них, прошло его детство. А чем еще кроме этого детства и памяти повязала его с собой родная земля и что это такое – родная земля, неужели память и тоска по детству, по невозвратному? Неужели только у детства есть родная земля, когда ты на ней, как у материнской груди, и тебе еще не надо ничего, кроме этого материнского молока, дыхания и света, и ты уверен в вечности матерей, в вечности неба над головой, пока еще все заботы о тебе возложены на это небо, на других. Но стоит их принять от других на свои плечи, как ты уже сам другой. Мир, жизнь, по крайней мере, его, Матвея, жизнь, вообще стала объяснима, объяснимо все, что бы он ни совершил, что бы ни сделал. Любой поступок свой можно прикрыть объяснением и не трепыхаться, не терзаться, даже разложить себя по полочкам и самому себе втолковать, что и откуда идет. Прошлое, наивное, смешное, хотя и трогательное. Но почему тогда так болит и сжимается сердце, когда он идет по этому прошлому, по бывшей Барздыкиной гати, по Махахеевым мосткам, Щуровым бродам, почему так тянет его разуться и пролететь, пробежать босиком всеми этими гатями и мостками, как бегал когда-то, не ощущая дороги, не чувствуя ног под собой, кожа на пятках в лохмотья снашивалась. Но потом какое это наслаждение и мука молодой кожей попробовать землю, будто вовсе не ногой ступить на нее, а сердцем, ступить и истаять, осязая это истаивание, ощущая незагрубевшей кожей самую малую песчинку, и медленно-медленно, заходясь от сладкого щекота в груди, утекать в эту песчинку.

Матвей уже поравнялся со старыми князьборскими наделами, вышел на ту самую делянку, где когда-то вместе с Шахраем встретился с Барздыкой, когда тот запахивал ее на своих воликах. И дальше идти ему не захотелось, хотя сейчас пройти можно было куда угодно – нигде ни кустов, ни болота, одно сплошное поле. И в это колхозное поле были вкраплены полоски земли князьборцев. Они еще до мелиорации расчистили эти полянки, выкорчевали и выжгли лес, потому, наверно, навсегда уже считали их своими. Полоски выбивались из общего массива, лежали они больше на буграх, с осушением бугры эти особенно выпятились, вода от них ушла, земля уже явно устала тут рожать, истощилась, на высоких местах серел в темени и белый песочек. Может, из-за этого песочка он, Матвей, и не стремился присоединять к основному массиву личные полоски: почва скудная, только мужик способен что-нибудь вырастить на них. Матвей решил, что дальше этих бугров он не пойдет, ляжет в солому. Кому надо, кто приедет за этой соломой или выкопанной наспех' и прикрытой ботвой картошкой, найдет его сам. Тогда и будет видно, что делать. Он снял ружье, положил его рядом, зарылся в солому, подумал, что неплохо было бы сейчас затеплить костерок, прогреть землю, нажечь соломы, накопать чужой картошки, зарыть ее в золу, лежать и ждать печеников. Умащиваясь, шурша соломой, он вспомнил, как пахнут эти печеники на свежем воздухе, на полевом ветру, какие сопкие они с пылу с жару, именно из костра, а не из кастрюли, румянобокие. Было очень тихо, и падали в прохладной тишине звезды, зелено срывались с неба и, разгораясь, по скользящей кривой неслись на землю, раскалялись до белизны, цеплялись уже за горизонт этой своей раскаленной белизной. И замирало сердце, казалось, вот-вот горящая земля обрушится на землю, испепелит все живое. Но всякий раз к горизонту подходила уже не сама звезда, а только красная точечка, оставшаяся от нее, она тут же затухала, и лишь одна светлая полоска дыма, растекающаяся по небу, свидетельствовала, что одной звездой во вселенной стало меньше. В Князьборе верили, что это померла не звезда, а человек, душа его отлетела. И Матвей дивился, сколько же людей ушло из жизни этой ночью. А все равно звезд на небе множество, где-то среди них затерялась и его звезда, и она так же скользнет с неба, в последнем отчаянном броске пытаясь уцепиться за землю и уже сгорев, точечным красным огарком царапнет чьи-то глаза. Звезды все продолжали падать, и это падение их заколыхивало, навевало сон. И Матвей уснул, прижима-ясь щекой к прохладному и надежному ложу ружья, видя и во сне сквозь закрытые глаза, как падают и горят в небе августовские звезды. Свет, но уже совсем не звездный, пробудил его, спросонья он не сразу и разобрался, кто это нашел и высветил его в ржаной соломе. По неровной полевой дороге шла машина, подмаргивала фарами на ухабах. Матвей нащупал ружье, выполз из соломы и вышел на дорогу. Машина медленно всплыла из-за поворота, фары ее били в темноту, в сторону от Матвея, но вот свет их уперся и в него, Матвей зажмурился, замахал рукой. Машина, казалось, приостановилась, он уже ощупью двинулся навстречу ей, как вновь неистово взревел мотор и грузовик начал быстро вырастать из темноты, надвигаться на него. Времени для раздумий не было. И все же в сознании успело вспыхнуть: он не уступит. И еще: неужели это все? А может, это и хорошо, что именно так. Опять сорвалась с неба звезда. «Моя»,– сказал он себе, увидев не свет ее, а тень от этого света, скользнувшую по его лицу. Грузовик приближался как-то скачками, мотор то взвывал, набирая обороты, то обрывисто терял их. И сквозь стекло кабины он уже видел лица, правда, распознать, кто же это, не смог, не успел, а может, не захотел. Скорее не захотел, ни к чему ему было это последнее знание. Но что его удивило и потрясло – там, в кабине, шла борьба, и кровь уже была на лбу у того, кто сидел не на шоферском месте, а рядом с водителем. По всему, эта кровь была пролита за него. Звезда не успела еще долететь до горизонта, уцепиться за него и сгореть, как Матвей отпрыгнул в сторону. Отпрыгнул в самую последнюю минуту, втянув уже в себя горячий масляный выдох двигателя. Упал, машина проскочила, едва не задев его спаренными задними колесами. Он поднял ружье, прицелился в эти колеса, привычно нащупал пальцами захолодевшие курки. И курки вязко поддались его пальцу, пошли. Он сердцем почувствовал: сейчас, сейчас. И Матвею уже показалось, что это «сейчас» свершилось, боек проклюнул капсюль. Но только показалось. Это сердце его застучало, забилось в пальце, как когда-то стучалось, билось о дуб. Дуб тогда заплакал так и не пролившимися Матвеевыми слезами. А теперь слеза упала. И заголосила, заплакала женщина. Голоска, мать, Алена? Он оторвал скрюченный, занемевший палец от курка, отбросил ружье, приник лицом к земле и почувствовал, как гудит она, как бьется напряженное сердце земли, как полнится этим неумолчным и щекотливым гудом его собственное тело.

Зачем он брал это ружье, зачем он шел в это поле, будто нанялся в сторожа? Иначе что ему делать здесь. Пошел, нехотя, через себя, а пришел почти туда, откуда уже не возвращаются. Но разве можно устеречь ночь, землю. Вот ночь и кончается, приспело время, и сам по себе наступает рассвет. Рассветно гудит, просыпаясь, земля.

И летела над землею звезда. И пахло печениками, подгоревшей в золе картошкой.

***

Бусел, может, тот самый, отбившийся от стаи, пришел на коровник, по-старому, или на комплекс, по-новому, неизвестно когда. Он вроде бы жил там вечно. Доярки, скотники уходили вечером, никого не было, а пришли утром – хозяин уже на ногах, ходит между стойлами коров, присматривается то к одной, то к другой, и коровы вроде бы признают в нем хозяина,, будто он всегда был над ними и всегда у них с этим буслом были любовь да дружба, а с Ягодкой, бывшей телкой Ненене, и вообще одно милование. Он и спал возле Милки и любил смотреть сверху, забравшись Милке на спину, и та стояла, не шелохнувшись, когда он, упершись недреманым оком то ли в даль, ограниченную стеной комплекса, то ли обратив взор в себя, думал свою извечную думу. Доярки посмеивались и над Ягодкой, и над буслом:

– Надоело, Ягодка, кормят тебя веточкой, доят «елочкой», в поле просишься, пастуха уже антона завела;

Ягодка к насмешкам была равнодушна, антон же издевки не терпел. И как-то даже поскандалил с дояркой, женой Андрея Выростака.

– Во, глядите, глядите, во диво,– завела свою обычную песню жена Выростака, остановившись подле Ягодки и бусла, которые вроде о чем-то говорили меж собой. Бусел тянул к корове красный свой клюв и тихо пощелкивал им, что-то внушал ей, а Ягодка, то ли не соглашаясь, чмыхада, то ли, наоборот, радовалась и одобряла.– Глядите, во, девки, сейчас уговорить,– всплеснула руками доярка. Буслу не понравилось это всплескивание, и он со всех своих длинных ног бросился к ней. Длинноногой оказалась и доярка, словно ветром под смех товарок вымело ее из комплекса, выбежала за ворота. А бусел постоял, посторожил ее у входа и снова направился к Ягодке, навсегда отбив уже охоту насмехаться над ним и Ягодкой. Понемногу он отходил, набирался сил, научился отличать доярок по голосам, шел на их голоса, сохраняя достоинство, брал то, что приносили ему доярки, узнавал по голосу уже и Ягодку. Стоило подруге его замычать, как он со всех ног бежал к ней. Он отлучался, уходил из коровника, бродил по полям, тоскуя или что-то выискивая на этих полях. И в тот день тоже ушел, и не куда-нибудь, а к тем самым торфяникам, где некогда росла малина, где Матвей собирал эту малину вместе с Сергеем Кузьмичом и Шахраем, а бусел еще раньше, до них собирал там лягушек и змей. Быть может, за лягушками и змеями пришел он туда и сейчас, быть может, надеясь еще набрать силы и догнать стаю. Но там, где было болото, сейчас росла картошка, последняя, неубранная в Князьборе в этом году картошка. И князьборцы торопились убрать ее. Бусел остановился на краю поля, не решаясь подойти к людям, но те приметили его, хотя и сытого, но неухоженного, серонавозного, остановились, собираясь перекусить, возле вагончика, который остался тут еще со времен осушения. Достали бутылки с молоком, нарезали сала, хлеба, стали приглашать к столу и бусла. Но тот не пошел, то ли стеснялся, то ли не по вкусу была ему такая еда, хотя от доярок он не брезговал принимать ее.

– Ой, ему б жабу,– вздохнула Махахеиха.– Это его еда... На этом его болоте и картошка не наша будет, не смачная она на торфе.

– Зато родить як,– не соглашалась с ней Барздычиха.– Три бульбины на чугун.

– У меня чугунок маленьки,– говорила Ненене,– мне великой той кардопли не надо. Три маленьких, да сопких, разваристых.

Матвей посмотрел на часы.

– Что там Барздыка с шофером копаются, уже давно должны быть здесь.

– Подъедут, никуда не денутся.

– Работа стоит.

– Ой, хлопча, нашел работу... Машины все робять. Да я, старая, с вашей работой за пояс десятерых бы заткнула. Поглядел бы на меня молодую, как я с твоей маткой жито жала. Пот – солнца не видно. Матка табе суне цыцку да за серп скорей, жанки оглядываются: что это она присела? А ты кричишь – петь добра будешь. А как лен брали, коноплю мочили. Мороз уже, лед за руки хватается, а мы, жанки, на озере свои юбки подоткнем и в воду. Ноги, что у буслих, красные. Во работа была, а сейчас гарбузики вы грызете, а не робите,– и Ненене вздохнула. И поле, что лежало перед ними, словно тоже вздохнуло, закружил, загулял по нему ветерок.

Показалась наконец машина.

– Кончай перекур,– бросил Матвей и пошел навстречу. Ветер усиливался, был он ровный, как на большой воде. И, как на воде волны, по земле, по торфянику поскакали сначала комочки торфа с горошину, терлись друг о друга, словно передавали, рассказывали друг другу что-то торопливо, будто, иссыхая все долгое лето, ждали этого ветра, дня этого, дождались и теперь торопились выговориться, рассказать все о себе, как они жили, кем были до того, как стали торфом, легли в землю и смешались с землей, как бегали они под солнцем и под луной, как плавали по морям и рекам и как не хочется им растекаться, рассеиваться пылью по свету. Пыль эта забудет все о себе, и все забудут о том, кем и чем она была до этого, потому что не взойдет и не вырастет на ней ничего, она заметна будет только в лунную ночь, восстанет призраком на лунной дорожке, в причудливой игре лунного света будут гоняться друг за другом пылинки, напрасно стараясь вновь опуститься на землю и укрепиться на земле, обрести себя вновь, не дано им этого будет, как не дано человеку родиться дважды. И машина в этом взвихренном торфяном море была подобна лодке, как лодка, подплыла к вагончику, остановилась. Из кузова, прикрывая лицо рукой, выпрыгнул Аркадь Барздыка и сразу же:

– Что-то мне ветер, Матвей, не нравится, как бы снег не пошел.

Матвей удивленно огляделся, ветра он не чувствовал.

– Туда глянь,– Барздыка указал на небо. Небо темнело, солнце на глазах наливалось горячечной краснотой. Смотрело на землю, на людей, на трактора воспаленным, больным своим глазом. А поле уже гудело, разговаривало, шуршали, прыгали по нему, как резвые кузнечики, испеченные, с лесной орех комочки торфа. Все усиливающийся ветер изгонял уже землю из земли, черные и радужные комочки торфа торопливо разбегались, как разбегаются, разбрызгиваются веером во все стороны малые, только-только вышедшие из головастиков лягушата. Принял ли эти прыгающие шарики земли бусел за лягушат, за нечто живое, кинулся вдруг ловить этот разбегающийся торф, черную иссушенную память земли, ловить и глотать, и давиться ею, и сдавленно клекотать.

– Вой-ё-ёй,– зачарованно зачастила Барздычиха,– бусел землю есь. Бусел, что человек, с ума тронулся..,

– Черный смерч, вихура на нас насоввается,– сказал Барздыка.

И мгновенно и он, Матвей, и Барздыка, и машина, возле которой

они стояли, и бусел потонули в черном смерче. Матвей с Барздыкой бросились к людям и тут же потерялись в черной мгле. Преодолевая ветер, плача от пыли, глядя вдаль слезящимися глазами, Матвей брел по полю ощупью. И так же брели неведомо куда другие.

Ветер разбросал людей по полю. На Матвея наскочил Тимох Махахей.

– Ганна...

Ощупал его, понял, что обознался.

Свистела буря, кругами крутили смерчи, и по кругу в этих смерчах, будто вели некий хоровод, ходили люди, ходил бусел. Ходили, натыкались на Матвея и выкрикивали что-то неслышное, яростное.

Матвей бросился прочь от этих голосов, от людей. И, казалось, улетел, оторвался от них. Наскочил на бусла, споткнулся, упал рядом с ним. Бусел лежал в борозде, спрятав под крыло красный клюв, жил одним только глазом. Но глаз этот был пугающе равнодушен. И ничто не отразилось и не шелохнулось в нем, когда Матвей поднялся, взял бусла на руки.

– Я же говорил, что приду к тебе. Я ведь пришел, пришел...

Внезапно, как и начался, стих ветер. Матвей, к его удивлению,

был рядом с людьми. Они стояли плотной кучкой возле вагончика. Махахеиха склонилась, стала собирать разметанные ветром, черные от торфа куски хлеба, поднимала бутылки опрокинутые, с черным, только на донышке молоком.

...Наделала буря делов и в Князьборе, подняла, понесла и неведомо где опустила сенажную башню, быть может, унесла на самую луну. Ни в Князьборе, ни за Князьбором ее так и не нашли, посрывала крыши с коровников, а один разрушила до фундамента. Но старого Князьбора не тронула, только попробовала, крепко ли стоит на земле хата Матвея и деда Демьяна. Дед Демьян как раз был в хате и рассказывал вечером Матвею:

– Минуту все было, счернело все в минуту, будто палкой кто барабанил по окнам. Я думал, это смерть моя пришла за мной, вместе с хатой и меня забирае. Выскочил во двор поглядеть на нее, липы на землю укладываются. Три липы и три яблони легло. И гляди, как аккуратно. Ни одного улья не разбило. Не напрасно люди говорят: пчелы святые. Святые й есть...

Сразу же после черной бури установилось затишье, будто земля не верила самой себе, не верила, что может так разойтись, разбушеваться, слушала саму себя. И на эту тишину и задумчивость вдруг повалил снег. Матвей опустил бусла на землю. Тот застыл на мгновение, потом расправил крылья, взмахнул ими, пробуя силу и воз: дух, побежал, побежал прочь от Матвея. Матвей стоял и смотрел, как убегает бусел. Но тот вдруг подал голос, заклекотал. Он совсем не собирался улетать, он, наверное, только хотел поиграть с ним, побегать наперегонки. Матвей не стал с ним играть, бусел обиделся, стоял, поджав ногу, и смотрел в сторону.

– Пошли, антон, пошли, лелько,– позвал он. И бусел пошел рядом с ним, оставляя на снегу четкий след. Это были первые следы на снегу в тот вечер – птицы и его.

Впереди была долгая зима, но Матвей думал о весне, выстоит ли его Князьбор, не начнется ли весна вот такой же черной бурей, не родится ли зимой новое болотце, что таит в себе полесская земля и как сохранить ее для Барздык, Махахеев и Ровд, которым жить на ней и, значит, беречь. Беречь землю, птицу, каждый кустик. И себя сберечь.

А Князьбор принимал на себя первый снег. Земля, затаившись в ночи, слушала только себя и шелест падающих снежинок. Она готовилась ко сну, она устала, ей нужна была тишина, чтобы в этой спеленатой снегами тишине разобраться с самой собой, накопить, сил, зализать раны и по весне воспрянуть вновь, разрешиться колосом и листом на дереве, криничкой, грибом и ягодой, чтобы всего хватило не только людям, но и птицам, тем же буслам, чтобы она, земля, могла не только принять их весной, но и осенью кинуть всех в небо и крикнуть им на прощание:

– Колесом дорога!

Перевод с белорусского автора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю