Текст книги "Три жизни"
Автор книги: Василий Юровских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
И НЕ ВСЕ ПРАЗДНИКИ
IДня за два до праздника земля подстыла, «закарабанило», по выражению деда Славы, а потом ночью незаметно для людей закрыл ее застенчиво легкий и пухлый снежок. Он заровнял извилистые Славины следы, когда тот бегал за полночь проведать свой дом, и теперь ни птичницы Дарья с Валентиной, ни сам сторож не могли догадаться: топтал ли кто перенову уставшей за лето и осень земли.
Втроем они стояли на кромке березового колка, где намеренно на отдали от села находилась новая птицеферма. Стояли и дивились на чистые, враз похорошевшие дома и пристройки, на нежно-розовое курево печных труб. Женщины блаженно жмурились, а сторож, так и оставшись до седьмого десятка Славой, сдернул шапчонку с головы и освежал лысину мягким снегом. Побаливала голова не столь из-за бессонной ночи, сколько от тревоги за жену Настасью.
– Для вас, окаянных охотников, расстаралась погода! – дурашливо подтолкнула в бок Славу молодая птичница Валентина. – Ишь, какая пороша выпала, все зайцы ваши! Иди, иди, кум, а то уберутся мужики в лес без тебя!
Дородная Дарья – как она только натягивала поверх телогрейки стандартный черный халат – всем телом заколыхалась и неожиданно шлепнула сторожа мясистой ладонью по сухой спине:
– Отсадили вашего брата от вина, как от титьки. Небось тоскливо?!
– Ну ты, конь с… зашибешь еще ненароком! – ощерился беззлобно Слава и напрямик зашагал к своей избенке на краю села. О празднике в Песках напоминали кумачовые флаги, музыка из репродуктора у конторы правления колхоза и непривычно малолюдные улицы. Давно ли, года три назад, даже в будни пьяным-пьяно бывало по селу, а в праздники и вовсе дым коромыслом. И ни свет ни заря хрипло блажил возле магазина заезжий забулдыга Костя Пономаренко:
– Мы к коммунизму держим путь, у нас ежедневно праздник!
Незадолго до всеобщего отрезвления «завернуло» от какой-то «химии» вечно празднующего Костю, успели погубить себя на тракторах и машинах еще несколько мужиков. Последних-то жаль, могли бы сколько пользы дать и колхозу, и семьям своим.
– Эх, да чего мне чужих осуждать, своя пьяница не дает покоя! – вслух простонал Слава, перепрыгивая через глубокие, словно рвы, колеи трактора «Кировца».
Песковцы отмечали Октябрьскую нынче не пьяными компаниями и завеселевшими накануне одиночками. Кому положено, тот справлял свою обычную работу на ферме или в гараже, а вообще-то всем хватало и управы по хозяйству. Вон тракторист Василий Попов – прозванный за рост Вася Долгий – уже возвращался из леса, тащил трактором осиновые хлысты для новой конюшни.
Шофер-пожарник Николай Борисюк, в прошлом самый безотказный и работящий механизатор, успел аккуратно подмести двор и улицу перед своим кирпичным домом. Выкатил из гаража оранжевые «Жигули» и старательно слушает «движок» автомобиля. Иные теперь до того развязали языки, что любого с наградами или коммуниста готовы завинить во всех немыслимых грехах. Но вот о нем в селе никто не заикнулся недобрым словом. У скольких поколений на глазах Николай Богданович тридцать лет проработал трактористом и комбайнером. Изнашивалась техника, а Николаю, казалось, веку не будет. И когда у Борисюка к медалям прибавился орден Ленина – радовались его награде в колхозе от мала до велика. Однако осталось здоровье у Николая на полях и возле железа, но и по сей день не сидит без дела, не в стороне от посевной и уборки.
– Нету, нету у Коли праздников, – с материнской лаской в голосе сама себе воркует Федосья Попиха. В селе чуть ли не сплошь Поповы по фамилии, у старушки Федосьи фамилий по замужеству еще две – Старикова и Завьялова, да вот нет же, зовут Попиха!
Она с кривобокого крылечка глядит в улицу, где возится с машиной сосед Борисюк, время от времени посматривает выше завозни на пятистенник подружки Марии. Чего, чего она не торопится в гости к старой Попихе? Тишина праздничная по нраву Федосье: нет, ныне не молвишь, что, кто празднику рад, тот накануне пьян. По теперешним временам не вспыхнет драка, никто никого не изувечит и беда не сотворится. Хотя ей не в диковинку, на ее-то памяти многие годы деревенской жизни без пьянок прожиты. И умели, умели тогда люди веселиться без вина!
Однако чего-то Мария задерживается, не идет. Видно, старается угодить стряпней своему Тольке – сыну-поздышу. Принесла она его, к удивлению всего села, на пятом десятке. Теперь вот Мария на пенсии, а парню едва семнадцать исполнилось.
Первый сын у нее от первого мужа, убитого на последней войне, умер двух лет от роду. И вот на старости родила еще парня! От второго мужа Федора Гармонщика, что был старше Марии на пятнадцать лет. Он и не дождался, когда дите подрастет, внезапно скончался на свадьбе в соседней деревне Першино. Скончался не с вина – Федор лишь пригубливал рюмку, за что его и ценили да наперебой приглашали на гулянья. Вдруг «ожил» у него осколок. Засела германская железка с войны где-то близко к сердцу и не давала о себе знать почти двадцать годков. Кралась, кралась она и добралась-таки до Федорова сердца. Ткнулась в него, и… ойкнуть не успел мужик, застонала за хозяина растянутая гармонь, соскользнула с коленок на половицы под ядреную дробь женских и мужских ног.
Люди не сразу и поняли, почему замолчала гармонь, и какое-то время плясали и ухали, пока не настиг их пронзительно-леденящий вопль Марии. Она трясла за плечи сникшее тело мужа и от страшной догадки теряла разум. Как, как же может так сразу на глазах умереть человек, ее муж, ее Федор?!.
Однажды Федосья в Далматово, куда ездила погостить к сестре Александре, слыхала разговор незнакомых мужчин на вокзале. Один с каким-то раздражением говорил другому, здешнему: «И чего вы здесь постоянно твердите о войне? Фронт от вас эвон где, за тысячи километров был!»
– Эх ты, Никита! – не спорил, а укоризненно качал головой тот, здешний. – Да ведь там за тыщи километров наших отцов и братьев убивали, а нам здесь каково доставалось? Разве можно забывать?
Да, рад бы забыть о войне, а она вон через сколько годов нашла Федора, осиротила Марининого поздыша. Вся неистраченная ласка ушла на Тольшу, и парнишка рос не по-деревенски избалованный, самодовольный и отчаянный. Марию при народе звал кратко «мать», а за глаза – старухой, бабушкой и пенсионеркой. От колхозной работы не отлынивал, зато учителя местной восьмилетней школы не чаяли, как избавиться от неисправимого лоботряса.
Конечно, терпеливо «тянули» Тольку из класса в класс: попробуй не перевести – затаскают в район и в сельсовете разговоров не оберешься. Наверное, мысленно каждый из них перекрестился, когда под жидкие хлопки и хохот в зале вручили здоровенному парню свидетельство об окончании школы. Толька, красный и потный, вразвалку спустился со сцены, не глядя на восторженную мать, вышел в коридор. Через незакрытую дверь и Федосья, и многие видели, как он прикурил сигарету, пыхнул дымом и застучал туфлями на выход. Трудно было понять стороннему человеку, кто же больше всего намаялся в стенах школы – учителя, обязанные дать восьмилетнее образование Тольке, или он? А Мария долго таскала в кармане запона Толькин аттестат, где по всем предметам красовались неуверенные тройки, пока тот не отвез его вместе с корявым заявлением в училище механизации.
– Прибыл, как бы не так, поздыш! – ворчала Федосья, суча ногами от нетерпения. – Лежит себе, лбина, на перине, а Мария трясется над ем, как парунья. И то не хочу, и ето не хочу! – передразнила она Тольку, сплюнула в сердцах и хлопнула избяной дверью. Оно хотя и не студено на улице, но и не лето красное.
Федосья опнулась у порога и придирчиво осмотрела жилую половину избы. Горницу, светелку, на зиму она не отапливает, а отводит ее под соленья, варенья, хранение муки и зерна. Только мясо и сало выносит в чулан. Осела изба, сгорбилась, снизился потолок, и о брус да полатницы зять всегда задевал головой. А она нет, она сама осунулась к земле ближе.
Но, как и в молодые годы, чистенько у Федосьи, все прибрано. Половики выкладные по крашеному полу, у порога поверх клетчатая клеенка. Не на голове же человеку зайти! Если наследит чего обутками, так клеенку мокрым вехтем шоркни – опять чисто!
Стол накрыт скатертью льняной, по ней красной ниткой узоры вышиты. И ее по столешнице клеенкой застелила: пусть гости не опасаются чем-то закапать, упятнать. Стены Федосья оклеила картинками цветными из журнала «Огонек» – внук Вовка натаскал от отца. А в простенке поместила облигации и единственную Почетную грамоту из колхоза.
За облигации досталось Федосье и от зятя с дочерью, и от Марии с кумом Славой.
– Дура! – отчитывала ее дочь Валентина. – Последнее все шло на заем, от нас все отымала, и нате-ко – прилепила крахмальным клейстером на стены! Да их же все равно станут когда-то погашать!
Федосья и не одернула дочь, одно оправданье нашла:
– Дак, поди-ко, не доживу до тех пор, не второй век мне вековать.
Как-то заковылял к ней хромой Семен Кузьмич, в войну и первые послевоенные годы самый грозный человек – налоговый агент. Он по старинной привычке припер было к стене Федосью:
– Издеваешься? А над чем, подумала? А чем кончиться может – подумала? Это же госзаем, государственные знаки! Политическая статья!
Федосья сперва оробела, но вовремя опомнилась и указала перстом на портреты мужа и сына:
– А это ты видишь, крыса тыловая? Василий-то и Степша за што свои головы сложили, ето ты знаешь?! Нашелся политический! Да мои-то облигации дороже грамоты, пущай видят люди, чем еще Федосья помогла победе!
Затряслись синие губы Семена Кузьмича, однако ничего больше не вымолвил. Прошла его власть над забитыми обездоленными солдатскими вдовами, канули навсегда политические «статьи» и «враги народа». Заспешил он на улицу, боясь самого смертельного для него вопроса: за что, за какие заслуги отобрали у него «красные корочки» – партбилет?
Молодой Василий ласково смотрел с портрета на старуху и, казалось, узнавал и не узнавал в ней веселуху Феню. А она помнила его именно таким и досадовала на фотографа из города: зазря нарядил он мужа в пиджак, белую рубаху с галстуком.
Рядом с мужем сын Степша. Как подавала увеличивать фронтовую карточку, строго-настрого наказывала ничего не подрисовывать. Послушались. Вот и сидит Степа в солдатском, с медалью на левой стороне груди и с орденом Красной Звезды справа. Там же и нашивка за ранения. После госпиталя снимался, больше не довелось…
Да… Рядышком на стене муж и сын. Перед ними Федосья облегчала слезами душу, если бывало горько и невмоготу. И сегодня, чуть свет, подошла она к ним и прошептала:
– С праздником, с Октябрьскими, мои мужики!
Ниже портретов в рамке под стеклом дочь Валя – одна, с подружками, с мужем и с ребятишками. Каким-то испуганным снялся внук – покормыш Володьша. Вроде бы вызвала тогда учительница к доске, а он урок не выучил.
– Чего-то и Володьша сегодня долго не бежит. Должен еще вчера из своего техникума приехать, где ему утерпеть! – вздохнула Федосья и села на лавку в передний угол. Отсюда видать улицу к Марииному дому и заулок, откудова может показаться внук.
Вон открылись воротца у Марии, и объявился ее Толька. Фу ты, вырядился-то как он! Ондатровая шапка спелым ворсом переливается, черная хромовая куртка с молниями, темно-зеленые брюки в клеш и вишневые ботинки на толстущей подошве. Не парень, а загляденье! Если бы волос поубавить, ну на что ему их ниже плеч? Как-то отвыкли от длинных волос, усов и бород, а раньше ведь никто не стригся под всякие там «боксы» и «польки».
Сыто пожмурился Толька и оживился: из заулка выскочила модная Нинка Гашева. В Шадринске портнихой на фабрике девка устроилась, мастерица – чего скажешь! Всю родню обшивает, а уж себе что придумает – руками разведешь! Обратно бы ее заманить домой насовсем, пустует ведь пункт бытовых услуг. Вся надежда на Тольку. Интересно, о чем они будут говорить?
Федосья на слух и глаза не жалуется. Остановились парень с девкой напротив ее избы, и все слышно.
– Привет, графиня! – это Толька.
– Салют, боярин! – это Нинка.
И чего они по-книжному здороваются? С чего Нинку-то на одну ногу с графиней ставить? Их, графинь-то, лишь по телевизору и видят сейчас, а ране и вовсе знать не знали. Покраситься, конечно, постаралась девка, но не перестаралась. Мастерица! Тольша пусть и туго учился в школе, зато по технике удалец. С троек в училище на одни пятерки перешел, вот-вот окончит учебу, и любую машину ему доверят. Да и уже доверяют, и землю, и хлеб доверяют, а еще и в солдатах не служил. Старым, опытным механизаторам за ним не угнаться – работник!
Марию-то бабы сперва как донимали: мол, в городе жульничать, хулиганить и пить научится, немало когда-то, дескать, ФЗО робят испортило. Да ведь что раньше было, то сплыло. Попробуй Тольку свернуть на худую дорогу. Парень постоит за себя – сильный, курево забросил и боксом занимается. Говорит, какой-то разряд большой имеет.
Пошли Толька с Нинкой рядышком, запечатали ботинками и сапожками нетронутый снежок. Прошли, и о чем станут рассуждать – Федосье знать не дано. А что и услыхала – приятно старухе. Не о вине, не о «балдеже» под дикий визг басурманских пластинок, рассуждали о работе, учебе и книжке какой-то.
Отца нет, мать старуха, и ему ли бы не изварначиться на питье – ан нет! У иных при живых и добрых родителях парни одно смекают: где бы чего выпить и девку облапить. «А и те, кобылы, охотницы до вина и дозволяют себе то, на чего раньше расстриги не всякие решались», – нахмурилась Федосья и отвернулась от окошка.
Печная заслонка плотно придвинута, а жаркое такой дух пускает – впору слюнки глотать у стола. Ну куда, куда гости подевались? У Федосьи в избе и без вина всегда весело: чай заварен – пей да радуйся, и квасок, квасок-то какой забористый! И гармонь кум Слава загодя принес, на спевку когда еще уговорились. Новенькая заведующая клубом Тамара Курочкина обошла всех, кто когда-то пел в хоре ветеранов.
Выступали они на сцене у себя в Песках и в районе, грамот сколько навезли и баян впридачу. Только попивать кое-кто тогда начал, ну и в зале пьяно случалось. А теперь-то отчего бы и не петь? И моложе женщины да мужчины согласие дают, с ними песня сильнее и поплясать есть кому. Пущай молодежь смотрит, слушает и учится. Надоест, поди, им магнитофонами да транзисторами оглушать себя и людей, не должна красота народная умереть вместе с ними, старухами и стариками. Не должна!
IIПолетели из Настиного сундука всякие там отрезы ситцевые, сатиновые, штапельные и полусуконные, полетели прямо под ноги на половики, на засохшие кокорки назьма. Сама же она и наследила, прямо в чунях и топала после конюшни и хлева. Все, все бесило и злило Славу, во всем виновата Настя – Анастасия Александровна, дочь покойного Сана Горшка. Настроение у него упало еще вчера, когда собирался на дежурство и жена вернулась с улицы оживленная, с краснотой на лице, и суетливо загремела посудой на кухне.
«Ага, выпила, точно, выпила!» – догадался он и тревожно начал определять в уме: где, когда и чего? В сельской лавке вином давным-давно не пахнет, с тех пор, как отменили талоны и открыли всего один винный магазин на весь район. К подружкам-собутыльницам не отлучалась, а стало быть, причастилась браги собственного изготовления. Но где, где же зелье у Насти? В малухе, конечно, у скотины негде спрятать даже самую малую посудину.
Славе грешить, портить праздник не хотелось ни себе, ни Насте. Он, будто бы повязать сеть, пошел в малуху и наметанным глазом вмиг обнаружил тайник. Под связками поплавух и режевок, сложенных в углу подле верстака, и стояла корчага с брагой. Недели три, как рыба отловилась в сети. Слава собрал с озера их, просушил, повытряс зелень и склал сюда на пустой бочонок.
Как усыпила жена Славину бдительность? Бочонок убрала, заместо него сунула корчагу. Трезвая-то она сети ложила нормально, а сегодня вон они брошены как попадя. «Мать ее перемать! – нервно ругнулся Слава и сбросил сети на верстак. Все ясно, вот она, сволочь-брага! Длинные сильные руки у него затряслись, словно сам был после тяжкого запоя, но он совладал с собой. Одним махом выхватил корчагу, водворил из-под нар бочонок на прежнее место и уклал сети. Выглянул в притвор дверей – нету Настюхи, корчагу в руки и широко шагнул под сарай. А там нырнул в проем дверей хлева, пнул корыто из угла, вскружнул корчагу и резко опрокинул.
Вся бражно-зловонная жидкость быстро ушла сквозь щели пола в землю. Только и успел Слава хватануть носом кисловато-крепкий запах. Корыто – на место мокрого пятна, корчагу закатил на потолок хлева, а сам вернулся в малуху и закурил у верстака. Еле-еле унял дрожь тела и стукоток сердца. М-да, когда-то сам искал у Насти брагу, чтобы пить, потом она перестала прятать – пили вместе. А теперь вот борется с брагой, борется за Настину трезвость.
Покуда не приняла Славу, нажилась она со всяким дерьмом из бригад Сельэлектростроя, «дикой» бригады механизации трудоемких процессов на животноводстве, с шабашниками и просто бродягами. Законно в замужестве до него ни с кем не состояла. Из парней-одногодков Насти уцелело на войне всего-то двое: летчик со звездой Героя, оставшийся жить после отставки где-то на Волге, да красавец Николай Попов.
Впрочем, его задолго до приезда Славы похоронили, контузия унесла мужика на тот свет. Некому было сватать Настю, как и ее подруг, вот и не видывала она семейного счастья, не узнала, что такое дети и внуки.
Когда-то Настя до того извыкла прятать бражку и вино – собак пускай по следам и не найдешь. Даже когда вместе начали пить – долго не попускалась привычке прятать. Но как-то сама после себя не могла найти вино, заревела от бессилия, и лишь Слава выручил смекалкой фронтового разведчика и охотника. С того дня перестала совать бутылки по кустам, бурьяну и в поленницы дров, а брагу скрывала только от чужих глаз. В те-то далекие годы боролись не столь с пьянством, сколько с брагой и самогоном. По злу иные песковцы выдавали друг друга, участковому милиционеру и крепко «нажигали» штрафами и позором.
Сама собой укатилась куда-то волна борьбы с пьянством, снова в открытую люди пили и брагу, и самогон, а магазины прямо-таки ломились от всякого дешевого вина, прозванного в народе «гамырой». Грузовиками перли в села и деревни не продукты и промтовары, а водку и «гамыру». Порожние бутылки – мужики звали их «пушниной» – не принимали, и не только по селу – по лесам, полям, вдоль дорог, берегами озера и речки – всюду было «светло и зелено» пустых склянок.
На памяти у Славы, когда кочегарил он на молочнотоварной ферме, мужики «дикой» бригады без гроша в кармане угодили в запой. Занялись они не установкой автопоилок коровам, а прямо на автомашине с обнадеживающей надписью на будке «Техпомощь» целый день собирали бутылки. По селу, по дворам, по берегу озера и даже в делянки съездили, где весной колхозники рубили дрова. Две машины «заготовили пушнины», в бочках с горячей водой и стиральным порошком отмыли наклейки, убрали сургуч и свезли в город. Вина взамен навезли море! Три дня гудела ферма вместе с бригадой, заведующим Федором Дюрягиным и остальным персоналом. Кум Иван настрелял прямо здесь же голубей, и пошла «дичь» на закуску.
Господи, сколько же десятилетий бесились люди с вином! Да что они-то, колхозники и работяги! Начальство не мыслило никаких мероприятий без выпивки! На глазах у Славы сколько колхозных денег утекло с коньяками, водкой и закусками – пропасть! Один из череды председателей колхоза возлюбил Славу: во-первых, не из местных он, а во-вторых, Слава на банкете и пикнике необходимый человек. Врет здорово и на гармошке шпарит все, что душе угодно.
Славу устраивала роль «придворного шута», бог с ним, самолюбием, зато дармовое питье и закуска не магазинная. Ну и на «Волге» тебя везут, и ты с начальством на короткой ноге. Оно, начальство, тебя: Слава да Слава, а ты его по-братски: Петрович, Федосеич, Алексеич, в разгуле и того проще. «Эх, жили не тужили, пол-Россеюшки пропили», – вопили в те годы мужики по канавам и под пряслом огородов.
А ведь очень просто оказалось забросить пьянку… После больницы (отлежал тогда Слава почти месяц с желудком) так же в какой-то праздник выплыл он на озеро. Удивительная тишина стояла, озеро огромным овальным зеркалом отражало все дома с тополями вдоль берега, даже дальние леса, охваченные жаром осени. Стайки уток – буроголовиков, лысух, чернеди и крякв – казались совсем-совсем рядом. Какой-то очередной календарный праздник числился, к селу он отношения не имел, а все Пески гудели и бурлили. Одни, наверное, комбайнеры и водители машин не гуляли – страда же велась, остатки хлебов домолачивали.
Сидел Слава в лодке, наблюдал за всплесками карасей и гольянов, озирался на округу так, будто бы впервые в жизни увидел озеро, поскотину, леса и село. И до того резко да больно резанула мысль: эдак можно в пьяном угаре ничего не заметить и помереть не по-людски. А столько, столько в жизни хорошего, интересного и радостного! Взять те же книги – совсем ведь Слава забросил читать, словно и не он до войны девятилетку окончил на «хорошо», баянистом лесозаводского клуба работал, пол районной библиотеки перечитал. На войне не расставался с книжками, там ухитрялся читать. Работы Ленина многие сам читал и вникал в суть, а ныне, как и очень многие, слышит из чужих уст одни ленинские цитаты. Да и те для докладов начальству выписывают из книг всякие помощники.
– Да человек ли ты, Слава? – обозлился он на себя. – Ежели человек, то почему сам себя до скотины сводишь, почему своим умом не живешь и сам не читаешь великие книги, позволяешь потчевать себя рационом из цитат? А их все на свой лад можно в угоду чему-то повернуть… Все, баста, сам не пью и Настю заставлю в рюмочку нас…
«Как, как бросишь винцо, коли житья без него нету, – стонут некоторые мужики. Если б вылечил кто-то»… Чепуха эти разговоры! Никакие доктора и никакие лекарства не помогут, если сам себя в руки не возьмешь. Сколько их, леченых, знал и видел Слава… Ежели до лечения мужик просто пил, то после лечения в черные запои уходит. С озлоблением и жадностью звериной жрут не только вино, а все, что горит. Эвон Андрюха Плешков побывал на лечении, целый месяц лес рубил, трудотерапией занимался. По выписке денег ему подходяще выдали, и куда же он с ними? В промтовары за подарками жене и деткам? Хрен брат, за вином! Все карманы отоварил и еще полную сумку набрал, а пока ждал автобус до Песков – три склянки из горлышка вылил в нутро. Как сам он сказывал: именно вылил, а не выпил. Раньше из горлышка не пробовал, с одной был пьян. Чуть жив Андрюха вывалился из автобуса на остановке; страшнее чем когда после пьянки в больницу увезли его.
Не пьет же Андрей давным-давно, сам бросил, товарищи, глядя на него, поутихли с вином, а потом и тоже за ум взялись. У всех сыновья не балуются питьем. Человек все может, все в его силах, и никто не оборет пьянство без самого человека. Конечно, трудно, конечно, не всем сразу под силу, есть и слабые. И в старину на каждую деревню был свой пьяница, и нынче не все же пьют. Вот поездят, поездят на автобусах за вином, подавят в очередях друг дружку, и все равно схлынет алкогольная жажда. Коль сверху трезвость пошла, трезвость и в народе оживет.
Слава проверял в сундуке не вещи: какая ему забота до Настиных отрезов и ее одежды. Вчера украдкой сунул он в глубь сундука все наличные деньги. Пить жена дома допьяну не будет и к собутыльницам не побежит. Ежели попадет шлея под хвост, то сорвется к сродной сестре в город. Та «княжна Мери», как за глаза именовал родственницу Слава, допивает последние дни своей жизни. Как по амнистии вернулась из заключения (а посадили Марию в войну за горшок гороха), так и по сей день не отрезвела. По пьянке произвела на свет, а от кого – ей самой неведомо, дочь и сына, их отняли у нее и в детские дома устроили. Дочка-то хоть нормальная, а парень дурак дураком, дебил, и тяга у него к алкоголю наследственная.
Не стал грешить, вдруг да остановится Настя, коли брагу-то он выплеснул. Стращать ее участковым инспектором бесполезно, штраф все равно не из чужого, а из общего кармана. Думал, что хоть деньги уцелеют. Однако спрятать можно от кого угодно, только не от Насти. Выудила полусотенную, холера!
С надтреснутым звоном сыграла крышка сундука, обитая в клеточку цветными полосками жести. Вытер Слава лицо и плешину Настюхиным платьем, стоял и соображал. Да ведь не случайно жена наследила коровьим говном, она же пьяная бегала, перехитрила Славу, точно, перехитрила! Отлила брагу в посудину, а корчагу дополнила водой. Ополоски, а не брагу выплеснул он в хлеву. Ночью прибегал с фермы проверить, так Настя-то и не спала, а притворялась. Ей в окошко по снегу далеко было видать мужа. И чуть свет убралась на попутной в город.
Что делать? На охоту с мужиками опоздал, остается одно – переодеться и шагать до кумы Федосьи на спевки. Там-то хоть развеет свое горе. А то как обидно, ять твою ять! Чего он, Слава, временная примета в доме или хозяин?
По лицу Славы (а он нередко внушал песковцам о своей внешности – «с меня в профиль хошь монеты чекань, хоть медали отливай») пробежали нервные морщинки. Он случайно глянул на божницу, где стыдливо жалась в угол Варвара Великомученица и спокойным крестьянским взглядом взирал на беспорядок в комнате Николай Угодник. Слава прищурил левый глаз и… свистнул. Свиста не получилось, зубов у него во рту раз-два – и обчелся. Вместо удалого посвиста сшипело, точно на остывающую плиту попала вода:
– Эге, ять твою ять! Ты чего же, пресвятая Богородица, заодно с Настюхой? Да я тя к свиньенку Борьке в хлев законопачу…
Слава стремительно сунул руку за икону и выхватил из-за старушечьей деревянной спины Варвары пустой флакон тройного одеколона. Ему почудилось – подслеповатая, пересиженная мухами Великомученица печально и грустно потупила надтреснутые глаза. Эвон оно как, жена и его парфюмерию, и его же лекарство для натирания ног выхлестнула! Он с отвращением поднес к носу зеленую эмалированную кружку. Разит, еще как разит, к чертям ее на мусор! Туда же на помойку пустобрюхие соленые огурцы, облитые одеколоном.
– Побрилась, надушилась, курва! – взревел Слава, обращаясь к иконе. И передразнил Настюху: – Свя-свя-та-а-ии… Ять твою ять! Выкину тебя к поросенку… О, нет, ребята из города приехали, когда-то просили иконы для музея. Пущай забирают, нечего святым лицам зрить на покаяния пьяницы!
Слава ринулся к тумбочке, где хранились боеприпасы, открыл замок и достал амбарную книгу. Он давно не запыживает заряды бумагой, перешел исключительно на заводские патроны, а книгу хранит. Она не лежит без надобности, туда Слава время от времени записывает всю правду о себе и Настюхе. Из нагрудного кармана фланелевого пиджака выловил шариковую авторучку и сел за стол в горнице. Размашисто и четко вывел: «Наше местожительство с А. А.» Далее вышла неувязка, напрочь вылетела из головы девичья фамилия жены. Небось у хорошей бабы не потерялась бы фамилия. Ах да, Попова, Попова!
– Ну-с, женушка, я тя разрисую перед потомками, ять твою ять! – неожиданно повеселел Слава. И тут же сник, вспомнилась некстати первая жена. По милости ее братца, шурина Гришки Безносова, бесплатно укатали Славу к якутам. Дело прошлое и не перед кем скрывать, кивая на культ личности. Но ведь, честное слово, не знал и не видал, когда Гришка с завбазой закатили в кузов его «ЗИСа» бочку масла! Подвернул он к ограде дома, а там уже и встречают. Целый наряд милиции, как опасного рецидивиста.
– Бери, Вячеслав, все на себя, – твердила ему на свидании жена. – Одному меньше дадут, а Гриша с Пугиным не оставят меня с ребятами.
Послушался блудницу, суку, припечатали ему червонец. Зубы выкрошил на Севере, оплешивел. На родину под Ялуторовск из-за позора не поехал, хотя в лагере ох как зуделись кулаки на шуряка и толстозадого завбазой! Здорово они не забыли его и семью… Баба скурвилась, с тем завбазой стакнулась и кинула сына с дочерью, променяла все на хахаля. Видно, уговор у них заранее был, как избавиться от Славы. Поискал он детей по детдомам – не нашел.
Сюда в Пески приехал лишь потому, что воевал вместе с Иваном Гашевым. Здесь и сошелся он с Настюхой, обзавелся второй родиной. Там, дома, знали Вячеслава Николаевича Упорова – баяниста, старшину с наградами во всю грудь, машиниста паровоза и шофера. Знали и забыли, напоминать нечего о себе. А тут к нему отнеслись хорошо, приняли в колхоз, и кажется, будто бы век он живет и на фронт уходил отсюда… Все бы добро, да пьянка, будь она проклята! Бабе, женщине, расстаться с вином иль куревом во много раз труднее, и куда страшнее, ежели хозяйка дома спивается. Ладно, хоть детей нету.
Слава закурил и отринул себя от прошлого. Восстановить надо справедливость более близких лет. И он продолжил:
«Когда я пришел к Настюхе, изба была под пластами у нее. Я одел крышу. Вся деревня видела. О моем колхозном заработке и не поминаю, все у счетоводов в конторе записано. Солому кто возил? Я, Слава. Конюшню, баню и малуху кто, срубил и скатал? Я, Слава. Вся деревня видела. Кто каменку склал? Я, Слава».
– А ну ее, писанину! – опять повеселел Слава. – К хренам ее собачьим! Только Настюху припугнуть надо.
И крупно дописал:
«Потому как все возможности исчерпаны в борьбе за трезвость, наше местожительство прекращаю».
Последние слова подчеркнул и оставил амбарную книгу раскрытой. Заявится домой – пущай почитает!
– Пойду до кумы Федосьи. Ясно! – сказал Слава иконам и стал переодеваться в чистое. Иконы снял с божницы и завернул в льняное полотенце, а заместо них пристроил два своих портрета. Племянник кума Ивана еще прошлой зимой нарисовал Славу с натуры – карандашом и акварелью. Здорово вышло, как живой он на бумаге, с баяном и песню поет на слова Сергея Есенина.
– Вот тебе, шаромыга, иконы! Святой Слава! Если бы не Север, отдыхал бы сейчас на заслуженном отдыхе, ходил к пионерам с рассказами о войне, внуков бы водил на рыбалку, – молвил Слава, перешагивая через порог. Закрыл сенки на висячий замок, ключ заткнул в пустоту паза у зауголка. Его ждали старушки, ждали гармониста и песельника.