355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Три жизни » Текст книги (страница 10)
Три жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:57

Текст книги "Три жизни"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

– А вон Степан Гашев с три короба наврал и медаль получил, сказывали, – вставила Мария. – Люди-то, когда моложе я была, говорили, что он по кустам скрывался, с белыми уходил и только в конце гражданской сдался красным.

– Да на хрена он нам дался, все одно на том же кладбище, где и Василий Филиппович! – оборвал старух Слава. – Споем!

 
Эх, в Песковском-то колхозе
Да цыпушки развелись!
Колхозну кассу расклевали,
До госбанка добрались!
 

– Местное сочинение, – довольный собой объяснил Слава. – Мы же на третий круг специализируемся. Сперва свиней развели, потом на крупный рогатый скот перешли. Свиней сдали всех к лешаку, опять не ладно – пасти скот негде, одни Талы. В чужом районе отказали, своих девать некуда. Кинулись на птицу, денег страсть много извели, ссуду в банке взяли. Не вышло с индюками и цесарками – передохли.

– Нынче как? – поинтересовался Николай.

– Теперь, – ответил за Славу Иван, – снова всего понемногу. Есть свиньи, коровы и птичник. Председатель у нас новый, без орденов и званий, однако башковитый и денежки считать учит каждого.

А то дошарахались, в долгу по горло у государства. Техники навезли – какая и для чего – никто не знал. Так новую и резали сваркой, план по металлолому выполняли. Гречку сеяли – три года не могли сдать зерно. Пытались сами обработать на крупу для детсада, но тут РАПО организовалось и помогло нам очистить склад от гречки.

– Опять двадцать пять! – закричал Слава. – Опять политика, ять твою ять, да ведь праздник!

– Напраздновались на тыщу лет вперед, – хмуро сказал Иван. – Вчера вон видали, как бродят неприкаянные обломки всенародных пьянок и на чем свет стоит кроют новые порядки. У меня в бригаде на агрегат витаминной муки кроме дебилов некого послать, а этим только вино подавай. До охвостья извели сами себя, ни семьи, ни кола ни двора. А за ум взяться им неохота, им вынь да положь коммунизм!

– Черт знает что! Кто-то рвется на запад, а наших паразитов ничем не выжить. Матерят, свое все подряд, но знают – у капиталистов им хана!

 
Не жалею, не зову, не плачу.
Все пройдет, как с белых яблонь дым, —
 

вполголоса оживал молчание Слава, и снова все забылись, отдались песне.

«А ведь кое-кто может подумать, что у Федосьи гулянка. Привыкать стали, раз песня – значит, пьянка», – размышлял Николай, осторожно открывая дверь. Его потянуло домой, и нужен удобный момент, чтобы позвать приятелей на вечерний рейс автобуса. Завтра им не уехать, народ повалит из деревень в города валом. Разманила жизнь деревенских по сторонам, а никак ни единого выходного дня не могут многие жить без родного уголка. Может быть, когда-то снова поедут на вечное поселение туда, где вместо деревень пашни и пастбища? Ну если не нынешняя молодежь, то ихние внуки. И дождется тогда земля своего истинного праздника, незачем будет ее сыновьям и дочерям мотаться между двух берегов, середины все равно нет у жизни. Людям придется выбрать единственный берег – правый или левый.

ТРИ ЖИЗНИ
Повествование в новеллах
Три жизни

Воз на тракторную тележку наложили-натоптали плотно, сено «тяжелое» – пырей и мятлик: голубой «Беларусь» еле-еле стронулся с места, утопая ребристыми колесами в торфяную землю.

– Что тебе свинец, а не сено! – выкрикнул тракторист из кабины леснику, а тот поспевал сбоку и повторял на бегу:

– Ловчее, Петя, ловчее выруливай, не помни деревце!

– Трущоба же! – отчаянно выискивал прогалины тракторист.

И совсем было вырвался на единственную лесную дорогу, если бы не «зарезало» правое колесо тележки. Тяжесть воза мотанула ее на самосевом выросшую здесь сосенку, лесник с женой не успели и ахнуть, как она, толщиной в прослежину, хрустнула и сшумела на крушину к молодым березкам.

– И-и-эх! – простонал лесник. – Я-то ее берег, сердешную, я же, дурень плешатый, и сгубил.

– Да не рыдай ты о какой-то сосенке! – психанул и сам расстроенный донельзя тракторист. – Экая прорва лесу кругом, сколь разов сминал – отросли за милую душу. Не садить же на брюхо трактор с тележкой. Затемнеет – никакая сила, даже нечистая, не вытащит нас отселева. Тут же болото было… Ты бы, Афанасий, хотел и сенца отхватить на корову с одной ляжины, и чтоб вывезти его, как по асфальту.

– Погинула, погинула соснушка, – продолжал твердить лесник и вытирал потное лицо скомканной форменной фуражкой. А жена его лишь провела по расщелинам у комля сосенки, да тут же и уронила с уголков рта капельки слез.

Конечно, сено – прокорм коровы на всю длинную-длинную зиму, и лесин у ее мужа в обходе не пересчитать, и бор спелый по обе стороны ихнего кордона. Однако одним махом не стало веселого по любой погоде деревца, выросшего из слабенькой вихрастой крохи в настоящую сосенку.

…Много лет минуло с того осеннего дня. И сено лесник с женой косили все там же, но стожок метали у самой дороги, а запавшую в крушину сосенку обходили стороной. Похоронили они ее для себя. А она, сосенка, оказывается, жила да здравствовала. Здешний гончатник случайно наткнулся на нее и при первой же встрече с лесником рассказал о необычном явлении. Сбитая с корня, заросшая травой, малинником и крушиной, сосна продолжала свою жизнь. И не просто ветками и сучьями: на посыхающем дереве поднялись выше березок две сосенки – стройные, как свечки. Питала их соками земли поверженная мама-сосенка, так и не достигшая возраста, не выспелившая на себе ни одной шишки.

– Быть того не должно! – не поверил лесник, и по пути в лесхоз ноги сами понесли его влево через бор, в талово-березовую низину Канаша. И лесу, и себе твердил одно и то же:

– Не должна ожить сосенка. Вон лось скусит верхние мутовки – и конец всему деревцу. А коровенки, ежели пастух прозевает, сколь беды натворят в посадках.

Однако не верить Дмитрию Васильеву тоже нельзя, пущай и три десятка лет водит поезда. Все свободное время по лесам бродит, гончих натаскивает, уму-разуму учит. Ну и с тестем на этом же кордоне жил, а Евгений-то Жуков лесником и помер. Не-ет, знает природу и лес Дмитрий, понапрасну не сболтнет, чего ему разыгрывать соседа.

Обогнула тропка озерцо и нырнула в березнячок, где на самой старшей березе подрастает чудный кап, как есть живая белка полезла на лесину. А вон и ляжина по-за тальником, ивами-бердинами распушилась, как снегурками или невестами. Чуть правее – в колею-колдобину угодил раненой ногой – аж в глазах потемнело.

Перевел дух, растер занывшее бедро и сунулся сквозь посохший лабазник к поваленной когда-то сосенке. Всего-то пластиной в треть ствола «кормилась» она у матери-земли. И не себе брала соки, а тем двум веткам, что выправились и потянулись к солнцу прямоствольными сосенками.

– Чудеса да и только! – всплеснул жилистыми руками Афанасий. – Ишь какие красавцы, елкам не уступят.

Присел на корточки возле живой валежины и долго водил по коре ладонью, словно хотел разгладить шершаво-морщинистую кору. И как будто могла сосенка его услышать, просил-выспрашивал:

– Да как, как же ты, родимая, ожила? И помочь тебе нечем, и боязно шевельнуть тебя. А как да ненароком надломишься совсем и открасуются твои детки…

Присел лесник на забытый навильник сена, и война заглянула в память: изуродованные железом леса под Ленинградом, искалеченные бойцы-однополчане воскресли через сорок с лишним лет мирной жизни. И сестру Анисью вспомнил с зятем: три похоронки принесли им на сыновей. Это какую же силу, какое сердце надо иметь, чтобы разум не помутился и руки снова поднялись на работу?!

Сказывали ему соседи сестры, как она причитала и боли не чуяла – русые косы так и остались в сжатых пальцах. На четвертое утро глянули Павел с Анисьей друг на друга и не признали сами себя: добела выстудило горе ихние головы.

Не забыли земляки сыновей Павла и Анисьи, улицу назвали именем братьев Зайковых. И три тополя вознесли к солнцу зеленые кроны, словно богатыри-братья.

Уже не бедро, а левую половину груди до боли растирал жесткой ладонью лесник Афанасий. И вдруг не поверил, что он жив и война отстала на полжизни позади. Не поверил, если бы не густели хвойно сосенки, если б по ним не попархивали звонкие гаечки и большие желтовато-зеленые синицы. Три жизни дерева слились воедино с его человеческим житьем, с жизнью ушедших и живущих на родной земле.

Сосновая пороша

Совсем не из зарных лесовиков мой приятель Венушко. Ему по любой поре навестить леса берегами речки Боровлянки – все равно что молодость свою вспомнить, довоенные гуляния холостяжника. Но и без гостинца для трехлетнего внука не возвращается, недаром тот уважительно называет его:

– Ты, дедо, у меня Во́жак!

Именно не вожак, а во́жак!

Чего же он подарит из леса внуку, что сам найдет для самого себя? На обогревах только-только распустились кремово-пушистые прострелы-первоцветы. Сорвать цветок рука не поднимается – и завянет на глазах, да и мало их, первых подснежников, стало по лесам. Словно Венушкиных одноклассников, двадцать четвертого года рождения.

Из положинки в предгорье, где всегда растут первые белые грибы с особенными шляпками (алеют червонными шлемами русских богатырей, неподатливые на червоточины; из подножья грибов родники бьют, потому и корешки грибов тоже чисты до старости), Венушко вышел на елань под песню зяблика. А уж речкой по осинникам ждал грибную радость.

Присел на бугорок и прислушался – шуршат и шуршат прошлогодние листья. Где-то травка «прострачивает» листья, где-то муравьи по своим делам бегают туда-сюда, но не только они шуршат осинником. Поднимается из земли неистребимым крестьянским родом артель сморчков. Ох, духовиты весенние грибы, духовиты! И умны, эвон сколько извилин, в головках-шляпках! И никакой-то простуды они не боятся, им поскорей надо на апрельское солнце показаться. Вроде бы подгоняет их известная мужицкая забота – пахать, сеять, покудова земля сочна влагой и податлива плугу.

– Ну вот тебе и подарок от Во́жака! – заулыбался Венушко и сам зашуршал листьями, собирая сморчки и строчки. И ничто не отвлекает, лишь одинокая глухая кукушка перелетает вершинами и дудит «ду-ду, ду-ду». Будто бы ему, человеку, грибные места выказывает.

На обратном пути чага дегтярным сгустком выступила на белизне березы – и ее Венушко осторожно срезал ножиком. Лесной чай заварят с внуком и станут пить после жареных сморчков. Пить да нахваливать за густоту заварки, за терпкость вкуса! И уже на увале, где сосны редки и где песочная обочина дороги прогрета глубоко, присел Венушко у комлистой, замшело-седой почему-то не с северной, а с западной стороны березы.

– Жива, жива, Васюня! – провел Венушко раненой, насквозь простреленной правой рукой по коре-морщинам. До того поредела вершиной, «посекли годы русы волосы», что и птица-то теперь поет другим березам. А назвал он ее девичьим именем. Однажды побывал в родном селе и встретил пожилую, но чем-то больно знакомую женщину.

– Не признал, Вено? – вздохнула она.

– Признал, признал, Васюня! Ведь и я тятины сапоги истоптал за тобой, да где мне было тягаться с твоим Федькой. Гармонист, тракторист удалой! А рубаха зелено-атласная, сапоги хромовые – с таким скрипом, будто кряковые селезни из каждого «шавкают-крякают». Поди внуков растишь, Василиса?

– Эх, Вено, Венушко!.. Да и не рожала я робятенок, только и принимала еще в девках роды у новотельных коров. Тюню пока ждала – женихи других невест отыскали. Вот и осталась я одна, как та береза у Боровлянской дороги. Помнишь, гульбой ходили в соседнюю деревню и всегда у той березы на полянке плясали кругом. До травиночки выплясали полянку, песок выступил. Ты еще как-то у меня из туфель вытряхивал, а Федьша на гармони играл и из-под чуба взбуривал на тебя. Опасался, как бы не ушла я с тобой в березнячки-осинники, на бережок Боровлянки.

Жива, жива береза Васюня! Только и она тоже не рассевает семена, по песку и заросли одни сосенки. Да за сорок лет вон какие вымахали – ровные, кругло-сочные смолой, макушки взлохмаченно-хвойные затенили Васюню, каждая ветка тяжело спелеет шишками.

Задумался Венушко под березой, а солнце все жарче и жарче дышит на сосны. И в тишине почудилось ему, словно кто-то крадется к березе. Треск и щелк слышится бором, а низом шишки похрустывают. Аж вздрогнул фронтовик: вот так однажды в разведке спасла его лесовая натура…

Трое суток мотались они отделением по вражескому тылу. Задание выполнили, и осталось одно – в сумерках незаметно к своим переползти. Устали ребята, потому Вениамин и бодрствовал, охранял ихний короткий сон. Сосновый тот лес был чужим, но кто может сшуметь в лесу – с детства знал.

Вроде бы никого не видать и не слыхать, но вдруг… треск-щелк, треск-щелк, хрусть-хрусть. Насторожился Солдатов, впился глазами в межстволье и… заметил крадущихся немцев. Куда шли, кто знает. Может, выслеживали кого и хотели втихую накрыть, а может и сами шли в разведку? Да уж слишком густо солдат. А им вступать с ними в бой ну никак нельзя, приказ!

Под треск и хруст Солдатов легкими толчками поднял своих солдат, и они сумели ускользнуть, как ящерицы, из окружения немцев-егерей. Вот так же глубокой травянистой бороздой, но не к речке, а к болоту. Болото осиливали – одни каски наверху, осокой обвязанные. Из духоты-грязи и комариного ада выползли, а на них свои молчком навалились, и чуть-чуть не сломал тогда левую руку Солдатову верзила солдат.

Вот тебе и щелк да хруст…

Однако, однако чего ему вспомнилась война, да не где-то далеко-далеко, а в любимых Боровлянских лесах, возле Васюни на поляне, засеянной семенами сосен! Но звук, звук точно такой же – еле-еле уловимый щелк и треск, звенящее потрескивание над головой. В чем же дело-то? Поднялся Венушко от березы в сосны.

Ох, палит-палит солнышко! Влево на посадках лиственницы враз мягко зазеленели, а на березах внизу выгнало солнце копеечные листки. А с сосен-то что пылит-рассеивается? Присмотрелся и догадался, откуда доносились щелк и хруст, звенящее, потрескивающее. А золотистое сеево не что иное, как сосновые семена. Солнце докалило шишки до полного созрева, они и давай потрескивать-пощелкивать чешуйками, а из-под них, как из-под материнского крылышка, полетели семечки. Да не сыплются, а медленно кружатся – пороша и есть пороша! И приземляются – одни на мшисто-хвойные прогалинки, другие на песчаные пятачки или прямо на дорогу. И столько семечек – хоть метлой заметай.

Эвон зашелушился сначала носик у шишки, потом ошелушилась и вся шишка, а солнышко печным жаром допекает, и тогда с треском раскрывается, словно перышки распушает, целиком вся шишка. А как семечки выпорхнули все до единого, она и сама падает на землю. Чтоб после новые твердо-зеленые засмолели на ветках сосны.

Вот, Васюня, сама-то пускай не родила ребеночка, война отняла у нее любовь – гармониста Федю. Но ведь под его игру наплясывала на здешней поляне, ее ноги подняли из травы песок, а по нему сосны силу набрали и теперь сами вон сеют и сеют новую жизнь сосновым деткам. А ты, старая, не кори себя, не мучай темными ночами – ни вдова, ни солдатка, а вечная Федина невеста. И береза, вишь, ни с кем не сошлась.

В конце дорожки, сейчас не столь песчаную, сколько семенную, поглядел напоследок Венушко на березу Васюню. Одну-единственную среди ликующей хвойной зелени. А что если внуку рассказать о ней? Поймет ли? Пожалуй, поймет, но зато каждый раз станет расспрашивать у деда Во́жака про Васюнину березу. Ему, мальчонке, невдомек, что такое часто нельзя вспоминать. Не только заноет и оживет оставшееся в теле железо войны, не только запотеют стекла очков, но начнет Венушко шарить по карманам валидол…

А Васюнина береза – это тайна, его юношеская тайна. И не о каждой можно рассказывать внуку ли, жене ли, другу ли. Она как бы рана незаживающая – и не своя, и не чужая.

Родители

Мы с мамой убираем на огороде прошлогоднюю картофельную ботву и сухие подсолнуховые самоворотные дудки. Не усидел в одиночестве и отец: выбрался к нам из дома и, опершись оберуч на клюшку, задумался возле угла конюшни. Задумалось и парное, растеплевшее небо, задумалась и разморенно-разнеженная земля. Солнце не видно с утра, и непонятно: туман ли поднялся и закрыл его, морок ли натянуло из-за березовых увалов.

Отец стоит и не то дремлет, не то чутким к непогоде израненным телом гадает: о чем же обоюдно-согласном решают земля и небо? А мы заняты работой, и только изредка поглядываю я на отца. Гляну с огорода – и хлынет жалость удушливой спазмой. Потому и подгоняю мысленно себя, чтобы поскорей стаскать в кучу ботву и позвать отца на ней передохнуть-посидеть.

Кидаю последний навильник ботвы, втыкаю железные вилы в черноземную мякоть огорода и машу отцу рукой. Нет, вовсе и не дремал старик, а из-под опущенных век озирал огород, смотрел, как я подхватываю пласты буроватого картовника; как мама околачивает землю с косматых корней-дудок и беремя за беремем ставит их в суслон на меже. Летом в самый раз сгодятся они на легкую протопку печи.

Отец тяжело подковылял и плюхнулся на кучу, придавив ботву чуть ли не до земли. И, лишь когда убедился, что не упадет, а сидит крепко, по-ребячьи заулыбался и окликнул маму:

– Мать, иди-ко и ты тоже сюда!

И вот мы все вместе отдыхаем на ботве, оглядываем приятную чистоту огорода, разделенного бороздами на три полосы-лехи. Я доволен, что к моему приезду поспел огород к уборке и мне опять довелось помочь родителям.

А они, свалив с плеч первую заботу, думают о вспашке и посадке. Пахарь найдется, по соседству живут два тракториста – Василий Грачев и Геннадий Овчинников, оба на «Беларусях» ездят. Трактором быстрехонько семь соток «поднять». Мама, бывало, угощенье на стол не успеет собрать, а пахарь уже на крыльце разувается и громко разговаривает с отцом.

– Мягкий, мягкий у вас огород, Иван Васильевич! – доносится до ее слуха. – Хорошо пропахалось, но на низах у колодца сыренько и колеи остались. Ничего не поделаешь.

…Из года в год повторяется одно и то же, а всякий раз переживаешь заново. И стоит завеселевшему пахарю отъехать от ворот, завздыхают мои старики о пахоте. Суть и не в пахаре, а все же трактор не лошадь с плугом. Конным плугом под самое прясло опахивали огород, без единой силизни, и лошадь не перемнет землю на сыром участке. Да только где взять-то лошадь с плугом? Кони не перевелись пока в здешнем совхозе, однако плуги когда еще проворные ребятишки сволокли заготовителю на металлолом…

По лицам угадываю, о чем думают родители, и знаю, о чем они вот-вот заговорят. Но тут у ограды ближнего соседа Левы Майорова, чей домок-одностопок отдаляет от нашего огорода узенький травянистый заулок, слышится голос ветеринара Анастасии Васильевны Брюхановой:

– Верно, верно надумал ты, Лева! Подложим с весны твоих барашков и поросенка. Глядишь, сытее будут и никуда не станут убегать от дома.

Придурковатый Лева впервые обзавелся копытной живностью и поэтому особо польщен похвалой за свою хозяйскую распорядительность. Он обрадованно кричит на весь околоток:

– Правильно! Всех надо сразу подлаживать. А то прошлым годом отпустил я весной селезня и он уплыл по речке за три километра под самую Полозовку. Целую неделю гонялся за ним, еле выманил из воды. Вот што значит – не подложенный!

– Ой-ой, Лева! Будь ты неладный, лешой! – хохочет Анастасия Васильевна. – Хоть под руку не суди, я же токо-токо мошонку у барашка разрезала…

Как уж там терпит Левины разглагольствования ветеринар, а мы дружно валимся на кучу и до икоты смеемся. Втихомолку, конечно, чтобы сосед не услыхал. Лева, хотя и недоумца, а на язык зловредный – и ругаться мастак, и на всяких собраниях без записи-приглашения выступает.

Рассказывал мне мой друг Володя Барыкин, как Лева однажды на собрании речь держал. Работал он до ухода в лесничество скотником. Обсуждали тогда какие-то итоги, и у заведующего фермой в присутствии районного начальства все выходило распрекрасно, а о недостатках выразился так: кое-что недоглядели, кое-что недоучли.

– Как это кое-што?! – первым закричал с передней скамейки Майоров. – А наши телки с Павлом Петровичем разве кое-што? Заморили телок на этой ди-ди-ете, им не до быков, а нас крыть заставляют. Ну мы с Павлом и кроем, кроем…

Знавшие Левин характер слегка прыснули, а новенькая доярка Маруся Клетинова захохотала на весь красный уголок, словно кто-то в пустой подойник сыпанул сухой отборный горох. И собрание пошло насмарку: Майоров с телок и начальства переключился на Марусю, а та возьми и не уступи. Ругались они долго, до хрипу, и никому не удалось их закликнуть. Переругать Марусю не смог Лева даже мужскими непечатными словами – их доярка знала куда больше многих отпетых фермских матерщинников из числа скотников. Впервые Лева потерпел поражение, заревел голосом побежденного ребенка и… насовсем уволился из совхоза.

Может, мама по случаю рассказала бы мне еще о каком-нибудь чудачестве соседа, да вовремя вспомнила про суп в печи и заукоряла саму себя:

– Господи, прости меня, старую дуру! Смеюсь над человеком, а сама не бассее Левы. Перепрел, поди, суп, совсем перепрел…

Мама с оханьем побежала в дом и вскоре весело – суп видать не перепрел – позвала нас с крыльца:

– Отец, Вася, айдате обедать!

Чинно, как в давние времена, сидим втроем за столом, только не в старенькой юровской избенке, а в новом крестовом доме, что выстроен отцом на государственную ссуду. Нету с нами лишь сестры Анны и брата Николая. Они живут здесь же, в Уксянке, бывают у родителей когда вздумается и не считаются за гостей.

На столе не общее эмалированное блюдо – перед каждым глубокая фарфоровая тарелка с куриным супом, а посреди стола на подносе аккуратно порезанные подовые калачи. Надкусываю толсто-мягкий ломоть и радуюсь за маму: не разучилась Варвара Филипповна стряпать, удачливые у нее калачи! Шаньги вон утром какие пышные да вкусные были… Эх, как бы кстати нагрянул кто-нибудь из моих друзей-приятелей, живущих по далеким большим городам, где из-за бензинового чада-угара и самая чуткая русская гончая собака не почует хлебный дух!

Пока хлебали мясной суп – ни разу за окно не поглядели. А как взялись пить чай наверхосытку – к нему и клубничное, и смородиновое, и вишневое варенья, отец посмотрел на березовый угор и в изумлении прошептал:

– Глядите-ко, глядите-ко!

Недаром старый солдат кряхтел ночью и был задумчив с утра: тихое бледно-сиреневое небо стало изрежаться крупными снежинками. Вначале они, белые лепестинки, вольно и плавно кружились вровень с окнами, потом повалили густо-густо, тесня друг дружку и запорашивая парную землю. Снежносев скрыл и огород, и даже конюшню, где давно хозяйничают лишь две овцы с ягушками, давно бесполезные утки-крякухи (весенняя охота закрыта лет десять назад) и пяток кур с развеселым рыжим петухом.

– Какие лепухи, какие лепушины! – дивуется по-ребячьи отец, позабыв любимое блюдо – чай, а мама как-то враз похорошела и с удовольствием вспоминает:

– Бабушка наша всегда приговаривала: не лепухи, а грузди с неба спускаются на земелюшку, груздочки! Во сколько слоев лягут, столько слоев и груздей объявится по лесам.

Я слушаю маму, завороженно смотрю за окно и загадываю, какие же из снежин прорастут груздями: сухими и сырыми; какие обабками-подберезовиками и красно-охристыми подосиновиками поднимут свои шапчонки из разнотравья; какие выглянут по тверди заброшенных дорог прохладно-слизкими валуями (у нас в Юровке их называют слизунами, а на маминой родине в селе Пески, что в шести километрах от Юровки, кулбиками). С трепетом загадываю на белые грибы – самые обожаемые не на столе, а в лесу – в березовом белозерье по угору за родительским домом. А еще должны наспеть, словно крупные земляничины, мухоморы и прочая несметная рать поганок, и детски-пухлые дождевики.

Поостыл чай на столе, поредели и снежинки, и посветлело за окном. Вон и березки на угоре зарозовели ветвями, и ясную погоду завызывали деревенские петухи. Родительский петух полыхнул огненно-золотистым пером на лестнице перед самым окном, и не ку-ка-реку, а зычно прокричал:

– Груз-ди, груз-ди!

А вдруг бабушкина примета – моей прабабушки по маме – верная, и нынче летом опять потеряю я покой и сон в своем городе, снова ринусь сюда, к родителям? Не просплю, но к радости отца буду вставать по его побудке, к общему ликованию стану заваливать просторные сени грибами… Отец и мама забудут про свою старость и свои немощи, начнут вспоминать, где и когда сколько наламывали они груздей – в те-то годы у нас не ходили по грибы с ножами, ибо в хозяйстве всего-то имелось три ножа – квашенник, хлеборез и в углу на нижнем голбце лежал самый тупой нож – им скоблили половицы.

Возле грибного вороха будут они не стариками: отец – Иваном, а мать просто Варей, «поедут» они вдвоем на кобыле Воронухе в дальние березовые бельники, отец рубахой снятой, мама запоном будут таскать грузди в короб на телеге. Постепенно перейдут родители на шепот, дабы не мешать моему отдыху в горенке-боковушке, и я незаметно задремлю с разъединственным желанием: пусть приснится мне молодая супружеская пара – будущий мой тятя и моя мама; без единой снежинки в русых головах, без горя и войны.

Однако чудо не возникает: мне снятся грибы, своя собственная жизнь и чужие люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю