355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Три жизни » Текст книги (страница 13)
Три жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:57

Текст книги "Три жизни"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Оборванец

Большеглазый и долгоносый сорочонок-слетыш смахивал на своих взрослых родичей лишь белой рубахой с оборванными рукавами, да и она была испачкана грязью и коровьим навозом. А хвостом пока не вышел, и вместо многоступенчатых, с золотисто-зеленым отливом, у него торчало ниже крыльев несколько обтрепанных перьев. Он напомнил мне деревенского парнишку, оставленного без родительского догляда.

Жить-то стали мы куда лучше, даже сравнивать неудобно наше военное детство с детством нынешних ребят, но не переводятся в селах неряшливо одетые пацаны. Худые, всегда чем-то отвоженные, с космами грязных волос, они неприкаянно шатаются у клуба и на фермах, шныряют у машин и комбайнов, отираются возле мужиков, где перепадают им на конфеты пустые склянки. Обычно они – дети матерей-одиночек или родителей, потребляющих внутрь себя все, начиная с политуры, универсального клея и кончая тормозной жидкостью…

Сорочонок подлетел на сухую черемшину к омуту и уставил на меня мокрые навыкате глаза. Неловко ссутулившись, он бесцеремонно рассматривал человека под кустом, косился на ведерко, где тыкались о стенки и судорожно зевали чебаки. Его интересовало все, чем располагал рыболов, чем он занимался у речки. А вернее всего – ему хотелось ухватить что-нибудь съестное и натузить пустой зоб.

– Чем же ты, груздок, занимался сегодня? – отвлекаюсь я от удочек и щурюсь на сорочонка. – Ночевал небось во-о-он там, в чернотале на берегу лесного Васильева озерка. Рассвело, и ты потряс башкой, попытался склюнуть рыжеватого комара, но промахнулся и чуть не свалился с ветки. Тут бы тебе худо пришлось, напурхался бы в ряске, измок бы до каждого перышка. Добро, если бы не захлебнулся и не попал на глаза лисе. Она там шляется всегда, поди, всех зайчат собрала на клеверище…

Ну, а дальше…

Запрыгал ты с ветки на ветку, отряхивая росу с листьев, и она обессиленной дробью зачастила-посыпалась на воду. И вот выбрался из комариного зуда и залупал глазами на малиновую с испариной макушку солнца. Тебе показалось, будто над березовой дубравой правобережья Крутишки распрямляется большой яснолицый человек. И когда он встанет во весь рост и поднимет веки – будет светло и жарко до самого вечера.

Приятное утро… Но ведь хочется есть, и ты зажмурился, вспоминая мамино гнездо на расколюге-боярке. Тесно было семерым в гнезде, дождины выцеливали просветы на крыше и долбили по голове, а если и уставало брызгать небо, ветер с соседней березы добавлял в гнездо воды с отяжелевших листьев. Драки случались, пихали вы друг друга, когда мать с отцом совали в лазейку толстых червяков. А все же дома лучше: гнездо теплое, с травой-старичником и птичьим пухом, с коровьим волосом и клочками мягкой шерсти линявших зайцев…

С родителями спокойней, да крылья отросли и зазуделись, поманило на волю. И, пужаясь всего: синиц и бабочек, тени и трепета листьев, – один за другим выбрались на боярку, верещали со страху и все равно скакали с сучка на сучок, подлетывали, и незаметно отдалялось от вас мамино гнездо. И опомнился ты, когда очутился один на один с гущиной травы, где копошились, ползали и бегали муравьи и жучки, крапленые божьи коровки, с треском выстреливали зеленые и серые кузнечики…

Ты наловчился править крыльями, лазить кустами и моститься на березы, на ночь выбираешь любой сучок по тальникам над водой. Тут никакой зверек тебя не тронет, и кустами плавают только водяные крысы и табунки чирков. Все таятся, и ты затаиваешься и не подаешь голоса, если вдруг ночью осторожно подойдут на водопой козлы или с согры донесется суматошная стрекотня взрослых сорок. Верно, какая-то животина лесная разбудила их или рыбаки начали выворачивать сушняк на засыпающий костер.

А есть охота, и не утолишь голод ключевой водой. Это сытого тянет на питье, а пустозобого мутит от ключей и омутов. И ты слетел на елань, где чего-то торопливо срывали тетеревята. Закрасневшая клубника досталась им, а ты еле-еле проглотил побелевшую ягоду, и она долго шершавила горло.

Посмел прыгнуть на початый тетеревятами курешок клубники, но тетерка сердито заквохтала на тебя, и ты бочком-бочком, увязая по вязилю, отпрыгал на лысый взгорок. Тут разрытую лисой норку заметил и сунулся туда, а навстречу желтым выхлопом зароились осы. И хоть, как показалось, ты вовремя присел – они с железным звоном оскалились на тебя.

Залетел на толстую осину под горой, а там гнездо коршуна и оттуда с угрозой сгорбатились бурые коршунята. Кто их знает, может, оба оставят гнездо и начнут тебя долбить, эвон какие крючья у коршунят, не чета твоему долгому облупившемуся носу. Да и больно им клевать, пробовал ты мохнатого червяка схватить, а попал по коре осины – и голова закружилась.

А кто же пищит вразнобой из темной дыры той вон осины? Спорхнул на нее, и опять худо: крупные пестрые дятлы завопили-закрутились вокруг тебя, и один от сушины такую щепку отколол, как тот старик, что топором вчера валил сухостоины…

Сунулся в березник на болоте, и оттуда прогнали дрозды-рябинники. Шум подняли – оглохнешь. Шум еще вполбеды: дрозды не клевали, а с лету обрызгивали незваного гостя жидким пометом. Вонь поднялась, как в колке на угоре, куда из деревни падаль привозят…

Ну, чем же еще ты занимался, любопытный санитар-оборванец? Побывал на опустевших загонах, куда на все лето пригоняют пасти коров, и поковырялся в навозе. Нос зазеленил и рубашонку испятнал, а зоб, видать, не набил. Зерном дробленым, брат, теперь коровушек не кормят, дают болтушку мучную, и скотина насухо колоды отлизывает.

Чего тебе посоветовать? Вон у берега греется в лопушках щучина – такая же носатая и пучеглазая. Мяса на семерых хватит. Трахни ее по темечку, хватай лапами и волоки к ручью. Трусишь?

По-над ближним оврагом вильнула старая сорока, и слетыш сразу встрепенулся, подобрал лапки и сорвался с черемшины. Своя или чужая, а все-таки сорока. У нее можно ума-разума набраться или наглости и хитрости, или просто даже пожаловаться. Хотя откуда мне знать, каким ты станешь, когда отрастет твой хвост и залоснятся черные перья? Мало ли чему научат темный лес и людные дороги…

Прилечу – поколочу

Другу-писателю Ивану Ягану

Исетская курья опушилась опавшими вербочками точь-в-точь, как гусенятами луговина неподалеку от села Коврига, и рыбалка у нас с другом отменная. В садках густо чебаков и окуней, даже подъязков, а у меня цапнула на червя килограммовая щука. Другу Ване после скупого на улов Тобола так и кажется – угодили мы на первозданную реку, не измученную заводскими стоками крупных и малых городов с верховьев Урала. И я до блаженства доволен: не зря, не зря сманил его из Кургана за полутораста километров! Ему, уроженцу омских степей, где средь необозримых хлебных полей с редкими колками в диковинку и рыбье буйство, и неуемное птичье разноголосье.

Ляжинами выкрякивают «драть, драть» коростели, ягодно-клубничные релки озабоченно живят перепела одним и тем же вопросом:

– Плыть – не плыть, плыть – не плыть?

Пожалуй, всех бесшабашнее поет наш сосед – петушок чечевицы. Он розовеет на вершинке козьей ивы, освистывает побережье на правах хозяина тутошних кустарников. Ваня просит подзадорить-подразнить свистуна, и я охотно уступаю другу. Пернатый «мужичок» ненадолго смолкает, а затем начинает угрожать:

– Прилечу – поколочу, прилечу – поколочу!

И не просто пугает: вскоре неслышно возникает над самой головой у меня, выглядывает соперника и готов на драку:

– Прилетел – поколочу!

– Что ж, начинай! – смеется друг. – За мелкое хулиганство эвон сокол-чеглок привлечет тебя к ответу не хуже милиционера!

Я снова подзадориваю ревнивого петушка, он взъерошивает красные перышки на голове и грудке и… обнаруживает нас. Порх – и нету чечевицы! Однако оттуда, где сидит на гнезде видимая ему подружка, бесстрашно петушится:

– Прилечу – поколочу!

– Хорошо тебе, – обарывая сильного окуня, вздыхает друг. – С малолетства ты запросто «поешь» под птиц и обводишь их за нос! А я ни одной не могу подманить, даже с вороной не найду общего языка. Над родной моей Байдановкой только и радовались жаворонки и жалобились коршуны. Где уж мне научиться подозвать к себе самую простецкую птаху…

– Так-то оно, Ваня, да не шибко честно обманывать птиц. Занятно, конечно, да не от безделья сторожит свои кусты петушок чечевицы. И соколу если достанется в когти, то скорее всего ротозей – полевой воробышек. Эти затеют свару – все им нипочем.

И неожиданно я расхохотался, а петушок тут же замолк. Припомнилось мне, как в войну подвел я вредного соседского парнишку Ваньку по прозвищу Фып. Да и не зазря, он не раз и не два своим длинным языком выбалтывал о наших проказах своей матери Антониде. А уж она-то непременно рассказывала моей маме, и под горячую руку крепко доставалось и мне, и брату Кольше.

– Ага, белой моркови надергали у Александры Федоровны?! – не спрашивала, а утверждала мама. – Вам мало своей карательки, своего огорода? Срамота! Как я пойду топить баню у нее?

Тогда давай деру к бабушке под ее защиту или, жмурясь до слез, сноси сыромятную плетку. За редкую в Юровке белую, безвкусно-твердую морковь принимали мы парилку пострашнее банного угара…

Фыпа после очередного доноса мы ловили на Подгорновской улице и учили держать язык за раскровавленными зубами. Но тут же забывали злость и прощали, снова принимали к себе в ватагу.

Однажды втроем – брат Кольша, верный дружок Осяга да я – прохлаждались мы в шалаше из конопли на заброшенном овечьем загоне как раз напротив избы Фыпа. И не молчком, а галдели о найденном ордене за Крымскую войну в пустом доме отцова сродного брата Николая Мастеровых. Медный крест за оторванной набровкой окна был желанной наградой в сражениях с фашистами.

– Ванька, иди счас же домой! – позвала сына Антонида.

– Не, не пойду! – нечаянно вылетело у меня.

– Как это «не», иди счас же! – начиная сердиться, закричала мать Фыпа.

– Не! – повторил я из бурьяна.

– Ну я тебе, лодырина, покажу вечером! – пообещала Антонида и заторопилась на ферму.

Мы посмеялись над ней и Фыпом, наломали из дудок конопли стрел для луков и подались на Крутишку ловить пескарей. Да там до вечера и загоняли их на мелководье в детыш старой манишки.

Мама уехала с ночевой на детдомовский покос, и ухой нас накормила бабушка Лукия Григорьевна. Сытые и довольные удачной рыбалкой, мы забрались на теплую соломенную крышу сарая и стали договариваться, куда идти завтра. Осяга первым и увидал Фыпа. Он наяривал в свистульку из ивы и важно топал домой. Антонида стояла на крылечке, и нам было видно, что в правой руке у нее за спиной приготовлена черемуховая вица. Фып вытащил свистульку, вытер ее подолом рубахи и хотел зайти в сенки, но мать левой рукой схватила его за шиворот, сдернула штаны, и вица опоясала его задницу.

– Мама, за чо, за чо?! – взвыл Фып, а тетка Антонида взъярилась:

– Гляди-ко, он ишшо и притворяется, он ишшо и не знает, за чо! А кого это я давеча звала домой и кто это мне отвечал «не» да «не»!?

Фып ревел и выл на разные голоса, но вица охаживала его ягодицы все чаще и крепче. Тогда Фып покаянно признался:

– Мамонька, больше не буду! Ради бога не стегай, не буду больше!

– Так тебе, Фыпина болтливая! – ликовали мы всей троицей. А потом нам стало его жалко. Ни в чем не виноватый перед матерью, он расквитался собственной задницей, а мать не переставала лупцевать неслуха-сына, да еще и приговаривала:

– Будешь знать, окаянный, как издеваться над матерью! Отец вон в госпитале раны заживляет, правая рука плеть-плетью, и на тебя надеется, а ты… Погоди, он и с левой рукой найдет на тебя управу…

Бежать и выручать Фыпа небезопасно, и вряд ли Антонида поверит в наши оправдания: для нее из конопли отнекивался не кто-то, а только он, Фып, ее сын…

После того случая мы не дразнили больше Фыпа, и он по-прежнему ходил с нами всюду, куда нам хотелось. И вообще никого я много-много лет не передразнивал. Да вот не сдержался и подсвистнул петушку. Он до того поверил – все еще грозится с талинки:

– Прилечу – поколочу!..

Фыпа давно некому звать домой – погибла при аварии на грузовике его мать, а инвалид-отец, дружок моего отца, тоже покоится на юровском кладбище. А чечевице я больше не откликался: умение подражать кому-то, как там ни суди, все равно обман. И не важно кого – чечевицы или Фыпа в дальнем-дальнем беззаботно-голодном детстве.

Синица

И не снежком, а скорее всего мельничным бусом освежило, к утру морошное небо стылую землю. Зато окрепший лед Старицы в крутых ивняковых берегах белел праздничной порошей, манил к себе неизведанной чистотой. Стало быть, мы первые из вездесущих рыбаков, а потому невольно заспешили расчехлить ледобуры, занять сухостойные задевы – верные окуневые места.

Приятель Олег и мой сын Володьша сразу же угодили на рыбу, и началась у них серьезная работа, а я отправился серединой реки выше по течению. Там еще с лета запомнились добычливые рыбалки, не всегда доступные на резиновой лодке. Теперь же проще простого искать окуня по затопленным кустам-коряжинам.

Иду, поглядываю по сторонам и наслаждаюсь тишиной-покоем. Вдруг вправо у высоких талин замечаю, что снежок кем-то весь перетоптан и лежит там что-то серое под кустами. Сворачиваю туда и недоумеваю: откуда свалилось это что-то серое и кто же вокруг наследил? С каждым шагом я все ближе и ближе, пересекаю косую стежку звериного следа через реку. Ага, колонок здесь промышлял! А серенькая вещь на льду – старое ремезковое гнездо.

Встал у талин и представил, как рыскал кустами рыжий охотник. Среди голых ветвей он сразу заприметил гнездышко и учуял, что в нем устроилась ночевать большая синица. Ох, как осторожно, наверное, взбирался зверек по талине! Потревожь он синицу, и долго ли той упорхнуть подальше от беды. Вот колонок достиг высоты гнезда, прыгнул на него и… вместе с обломанной веткой шлепнулся на лед. Нет, не промахнулся дерзкий хищник, остались у гнездышка крупные перья синицы, только ни единой капельки крови и ни пушинки. Неужели колонок целиком проглотил бедную синицу?

С одной стороны, я понимаю умом смышленого охотника: раз не попалась мышь или еще какой грызун, то голод, как говорится, не тетка. И все-таки жалко мне синицу, а не утробу колонка. Слов нет, красив зверек! Когда-то на Старице же он чуть не вплотную подбежал ко мне, да разглядел-таки рыбака в кусту и замер столбиком на льду. Сколько бы времени пламенел колонок и прощупывал меня черными глазками – не знаю, но тут хватанул мормышку здоровенный окунь и пришлось резко подсечь его да на лед выбросить. И не молча, а с восхищенным возгласом:

– Эх, раскрасавец-то какой!

Что тут произошло! Колонок, как мяч, взлетел вверх, по воздуху перемахнул реку и огненной вспышкой мелькнул на сугробе противоположного берега. Напугался бедняга еще и оттого, что сугроб под ним шумной лавиной обрушился на реку. Да, хорош, хорош зверюшка живьем на белизне снега! Только за синицу-то нет ему прощения, ежели он действительно ее слопал. Она мне дороже соловья. Тот, конечно, зальется по майскому заречью – душа обмирает! Но недолго он поет-удивляет: замолчит в разгаре лета, а потом и улетит незаметно. Как будто приснился, был да и не был! Синица же круглый год рядышком с человеком, по любой непогоде взвеселит.

– Ну, паршивец! – мысленно кляну я колонка. – Угодишь ты в капкан здешнему зверолову Василию Григорьевичу Мурзину, и названия иного, как пушнина, не будет для тебя!

В плохом настроении легко просверлил лунку у задевы, без обычного ликования выволок и первого окуня. Насаживаю на крючок мормыша, и вдруг сверху уважительный голосок:

– Ловим, ловим, ловите!

Задираю голову и вижу – рукой достать! – висит на ветке большая синица, щурится на мой улов и радуется за меня окуню. Не враз, но прозрел я и заволновался. Так ведь это же та самая бедолага! Вырвалась она из цепких лап колонка и оставила ему хвостик. Стала теперь круглым шариком, но живая, живая!

– Слава богу, слава богу! – шепчу я первые попавшие слова, и ко мне возвращается прелесть рыбалки, а все вокруг оживает вместе с синицей.

Самый сладкий сон нарушил у нее колонок, страху сколько она натерпелась, а вот и оправилась, и с доверчивостью радуется возле меня началу нового дня, продолжению жизни – трудной и опасной для нее, этакой крохи огромного мира. Покрутилась синичка, пожелала мне доброго улова и неумело, неловко запорхала через реку. Конечно, плохо без хвоста, да отрастет новый, и тогда ее не отличишь от других.

Отлегло у меня от сердца, увлекаюсь клевом окуней и неожиданно вспоминаю рассказ отца. В госпитале, в Казани, лежал с ним вместе красноармеец Павло Синица. Осколками немецкой мины раздробило ему левую ногу ниже колена и еще в санбате хирург отрезал ее, и остался молодой парень на всю жизнь одноногим. Тут бы в пору белый свет невзлюбить, на жизнь ожесточиться.

«– А Паша, Синица-то, вида не подавал о своих переживаниях, – удивлялся отец. – Каждое утро слышим сто бодрый голос:

– Красноармеец Синица, подъем! На зарядку становись!

А там пошли шутки-прибаутки, рассказы потешные, как он с бахчи удрал от сторожа или как до войны в футбол играл.

– Мяч, – говорит, – за Полтаву я не погоняю, а вот если протез хороший дадут, то Гитлера до Берлина догоню и там за все с ним рассчитаюсь…

– Понятное дело, на фронт Паша больше не попал, остался в Казани ждать, когда с Украины прогонят фашистов. И не видел я его после госпиталя. Но что точно, так точно: не загинул и с чистой дороги не свернул. До чего веселый и компанейский парень был, о ранах возле него мы забывали!»

– Ничего, – утешаю я синицу, – отрастет хвост и у тебя.

А в мыслях пытаюсь представить отцова дружка Павло Синицу. Поди, жив и по сей день, дедом стал и по праздникам любимый гопак пляшет. Возле такого человека людям всегда радостно и приятно жить. Слышишь, Синица?

Гусиное

И сродный брат Иван, и сын Володьша спали так безмятежно, словно и не было вчерашнего уговора – идти на берег озера, где загодя мы вполне искусно изладили скрадки из пластов дернины. Может быть, убаюкала их вечерняя гроза, увенчавшая конец солнечного «бабьего лета» молниями во все небо и бездонным грохотом низкого грома? Может быть, им показалось, что до холодов и мутного ненастья далеко-далеко?

«А ведь они правы! – подняла меня с постели горькая догадка. – У них все-все впереди. Моя жизнь пошла на убыль, с каждым днем ближе и ближе к вечному сну…» И, не тревожа ребят, я живо и неслышно собрался и быстро пошагал через клубную площадь к озеру. Оно за последние годы скатывалось на дно огромного «блюда», и сейчас в предрассветие напоминало льняную скатерть, аккуратно разостланную сохнуть после стирки прямо на вновь засвежевшую траву.

Присел я на обломки рыбацкой лодки, смотрел, как дымится-обсыхает скатерть-озеро и как южный ветер из-за бугристого побережья болота Гармино относит туман в село Пески – мамину родину. И мысли неотступные о маме, о той поре, когда она черноволосой девочкой бегала за озеро по осенние грузди. Босоногая Варя Попова заходила в светлую воду с плотным песчаным дном, черпала ладошкой ее и пила с таким же вкусом, как пила дома парное молоко из глиняной кружки. А вода была чистая: в озере жили и окуни, и чебаки, и пескари. В темной зелени круглого камыша по западному краю выводили своих деток лебеди.

…Время, неумолимое время…

И вдруг над бором появилась гусиная стая. Она снизилась туда, где почти сто лет назад плескалось тоже озеро и называлось оно не как-то, а именно Гусиное. Только что, что делать там даже одному дикому гусю, а тут не менее сорока пар? За мою жизнь, как я запомнил Гусиное, его всегда считали болотом, хотя в разговорах именовали озером. Пожалуй, годков десять минуло, когда последний раз приезжали к нему с братом и сыном. Они крались с ружьями к махонькой чистинке в тени краснотала, я собирал поздние грузди. На том пятнышке воды тогда еще затаивались днями самые крупные и самые хитрые утки-кряквы.

Гусиная стая то взмывала выше бора, то снижалась за сосны. И кажется, что птицы не гагали, а пытали друг дружку: «Да? Да! Да? Да!» Наверное, вожак и отвечал утвердительно «Да!» на взволнованный вопрос «Да?» Неужели… Неужели кто-то из них вспомнил давнее гнездовье предков, круглое и веселое озеро?

Я знаю, как выглядит теперь умершее озеро, и мне стало не по себе. Ну кто, кто откликнется гусям оттуда, коли давно оглохшее озеро сплошь загустело черноталом, ивами-бердинами и даже березовой молодью? Того и гляди, не останется на Гусином редкого тростника и жидкой осоки…

Все громче и тревожнее кричат гуси, словно будят свою память о бывшем гнездовье и тех, кто поднялся отсюда и водил стаи на зимовку в теплые заморские края, уводил с печалью, а возвращал домой с радостью, кто учил стойкости и верности родине, мужеству и мудрости на дальних перелетах. Однако молчит озеро, где березами и кустами хозяйничает осень синицами и дятлами. Ветерок с увалов свежит седые челки тростника и обрывает бледно-желтые язычки листьев с красноталин. Гусиное «откупается» от приближающейся зимы последними золотинками березовой листвы и… не подает голоса тем, кто давным-давно поднимается в небо на чужих озерах.

Постороннему для здешних мест человеку и в голову не придет, будто бы гуси кричат перед расставанием с родиной. Ему подумается, что оставили они здесь своего товарища. Но я-то знаю со слов мамы и дяди Василия с теткой Афанасьей: вовсе не случайно впадина с крутыми берегами получила из уст первопоселенцев с Русского Севера имя – Гусиное озеро, как не ради красивого слова названо недальнее болото Лебяжьим озером. Не застали мама с отцом на нем лебедей, однако Песковское озеро долго удивляло людей лебедиными семьями.

Мне без бинокля видно, как низко кружат над лесом осторожные птицы. И морозно-страшно при мысли, что им не опуститься на Гусиное – помешают не только деревья, там для них не найдется и глотка болотной влаги. Уже не стаю гусей и вечный сон озера вижу я сейчас, а родное село Юровку. Вчера дважды проезжали с братом и сыном безлюдными улицами моего гнездовья. В четыре раза «усохла» Юровка в послевоенные годы, много лет как закрыта школа и некому взвеселить белокаменный новый клуб – ни трезвому, ни пьяному гармонисту. Полному отступлению села на юг пока преградили путь кирпичные корпуса ферм, горы навоза и дурно пахнущие за версту котлованы навозной жижи. Вот-вот она вспучится и зловонным нашествием устремится в боязливо затаившуюся по ивнякам речушку Крутиху.

На плотине Мавриного пруда в усталых женщинах признал я вдов: жену покойного друга Осяги и жену тоже недавно умершего брата его – фронтовика Ивана. Одного унес на тот свет тяжкий, с юности труд на тракторах; у другого жизнь укоротила война. Паня и Любава шли из леса – несли топор и пилу. Вдовья доля заставила их взяться за мужскую работу – заготовку дров в позднее время. Промелькнули знакомые лица – смуглое Пани и бело-розовое Любавы и… нет, не опознали они меня в поседевшем человеке.

Родина моя, моя до боли в сердце родимая Юровка, и прозрачная, как слеза ребенка, Крутишка!.. Неужто доживет ваш сын до скорбного дня, когда на юру-угоре останутся лишь состарившиеся тополя и ветлы, как сейчас на Одине. Только мне ведь не взлететь над бывшим селом подобно гусям… Упаду я в бурьян-дикоростник и стану пытать землю, куда она подевала мое село, куда и чем заманила моих односельчан? Только ведь и мне тоже не дозваться до Юровки, до тысяч тех, кто спит беспробудно на смертных полях войн и на кладбище за Одиной, до тех, кто ради детей расселился по большим и малым городам.

В бурьяне зверовато зашуршит ветер, и горечь чернобыла повеет на меня упреком: «Чего же ты дознаешься у родимой земли, если сам осиротил родительское гнездовье-избу, сам векуешь в далеком городе?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю