355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Три жизни » Текст книги (страница 19)
Три жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:57

Текст книги "Три жизни"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

ЗАБЕРЕГИ

За полночь подкрался к детски-невинному свежему снежку мелкий дождь, осыпал-облегчил провисные чуть не до земли тучи, а на берегу столь же внезапно схолодало. И все-таки река Исеть ужала-сузила забереги под самые побережные тальники, и рыбаки вразноброд потянулись с Исети через остров к Старице. Здесь и течение куда слабее, и отсюда еще не скатилась на зимовальные ямы летовавшая на чистой воде крупная рыба. Как рыбаки ни сторожились, однако иные поскальзывались, и тогда звон ледорубов и грохот пустых ящиков достигал слуха тех, кто заранее знал цену исетским заберегам, а потому сразу и «осел» на перекатах и задевах смирной Старицы.

– Идут, идут! – с нераскрытой тоской и боязнью озирался деловито-аккуратный мужчина вблизи нас. Юркий и скрытный, с лисьей внешностью. Он и нас долго опасался, прежде чем занырнуть на потаенно удачливое место меж кустов у скелетисто-сухой задевы. Невелик ростом, опенок, а умудрялся скрытно таскать и совать в нутро зеленого самодельного ящика здоровенных окуней. А они по Старице наособицу: с короткой мощной головой, переходящей сразу в толстый загривок. Ни дать, ни взять набычившийся пороз-производитель, какие водились по деревням до войны и являли собой гордость каждого колхоза.

Наш сосед ловко обарывал очередного «бычка» на фунт и более весом, а мои приятели, наблюдавшие за ним краем глаза, ахали и вслух жалели его руки. «Исколется, в кровь исколется!» – всякий раз бормотал добродушный великан Дима, он-то и определил рыбака из породы «прячь-прячь». А я невзначай вспомнил юровского старичка, хромого деда Семена, исполнявшего на колхозной ферме должности конюха, сторожа и кормильца племенного пороза Мячика. Ему одному – на диво не только нам, ребятам, а и всей деревне – грозная красно-светлая глыба на тонну весом подчинялась безропотно, словно теленок. И даже настроение у деда Мячик угадывал с первого взгляда своих вечно кровавых глаз. Когда к деду заглянуло горе похоронкой на сына-танкиста, пороз жалобно и протяжно блажил на весь край Озерки, и в моросливо-осенней ночи страшен был почти человеческий стон быка. А дедушка, сказывали нам матери, оплакивал единственного сына не в избушке: его утром нашли в кормушке Мячика на охапке овсяной соломы, пороз стоял на коленях и облизывал лицо притихшего в полубреду своего кормильца…

– Идут… – выстонал опять сосед, хотя какое там идут! – десятка три мужиков давно скучились за ямой у переката. Они осверлили-одолбили забереги, и никакого дела не было им до «опенка» у задевы. Кое-кто поближе к нам вострил уши на стукоток в ящике у него, но после неудачи на Исети каждый обложился чебаками и ельцами, никто пока и не помышлял всерьез о догляде за уловом усидчивых одиночек. А над стариком в брезентовом дождевике поверх шубы с купоросным оттенком, что на виду у всех окольцевал свои лунки красными тряпичками, продетыми на толстую проволоку, смеялись громко и откровенно:

– Офлажился, старый хрыч, что тебе волк в окладе! Айдате, мужики, на облаву, отхватим премию за бирюка. Правда, шкура у него неважнецкая, молью избитая…

Старик молчком, на коленках что-то колдовал над лунками и вовсе не думал отзываться на грубоватые беззлобные шутки компанейских рыбаков. Не дрогнул он, когда моему сыну вдруг захотелось попытать окуневого счастья и пришлось ему протопать поблизости флажков. Из прирожденной деликатности сын не полез в кусты около «прячь-прячь», а обогнул их, насколько было безопасно идти льдом. Он и достиг одного – пустил по льду воду, из первой же лунки она забила-завыбуривала фонтаном, видать, угодил он на самое бойкое течение с водоворотами и глубью. С вершковым окуньком и вернулся сын снова чебачить к нам, да нечаянно отвлек соседа, и тот впервые за утро ахнул и забормотал далеко не ласкательные выражения. И было из-за чего: настоящий «бык»-окунище оборвал леску и ушел в лунку под лед.

– Серебряная, последняя, сам отпиливал, шлифовал… – причитал «опенок».

– Жалко, жалко окуня! Да ты не горюй, у меня всяких блесенок и мормышек эвон сколь – выбирай любую! – предложил Дима, однако тот и ухом не повел. У него – я не сомневался – имелись в запасе блесны из благородного металла. Стенал он по причине «лопнувших» нервов, а пуще всего досадовал, что окунь сошел на виду и у других рыбаков. А из них кое-кому уже надоели безотказные чебаки и резвые на поклевку черноглазые ельцы. Им захотелось и покрупнее рыбку отведать – ну, того же окуня, к примеру, самая все-таки желанная добыча для рыбака!

Опять загрохотали ящики по-над обрывом, и к нам свалились трое рыбаков. Высокий белобрысый в крытой меховой куртке подсел возле Валерия, второй помоложе тут же отправился за перекат с нашим Анатолием, а третий – тучный, в годах мужчина просто встал, сунул руки в карманы дубленого полушубка.

– Володей меня зовут, – представился первый рыбак. – Родом я тутошний, из Коротковой деревни, а живу давно в Далматово. Те, двое, со мной упросились на мотоцикле. Повези да повези, а то ненароком напьемся, и выходные пропащими днями обернутся. Мне что, мне не жаль места на мотоцикле, мне веселее, и опять же здоровье у мужиков сбережется.

Володя как бы и не замечал «прячь-прячь», умолкшего у себя в «заказнике», где на новую блесну снова начал выманывать отборных речных «бычков»-окуней. Наш знакомец радовался чебакам и все говорил-приговаривал:

– На Исети забереги обмыло, а по заводям ершики берут – одни глаза да сопли! Сразу сюда звал я мужиков, а они – деревня близко, в лавочку потянет.

– Эх! – оглядел окрестности Володя. – Разве эти годы вода? Ране, в войну и после нее, сине-сине разливалось. А птицы-то сколько! В копанях рыбу ловили, мужики сами углубляли копанцы. В Ильмень-озере белая рыба заходила, а с Заборного скатывалась – вода в нем черная, карась и тот черный…

– Ну, ну, не подмигивай, красношарый! – ласково проводил Володя в ящик «пирожкового» чебака. – Так вот, чем ловили мы, пацанье, рыбу-то? Леску плели сами, нитку-«десятку» вдвое, крючок из иголки, а какую дергали! Ниточные не держали – тогда из хвостов у жеребцов драли волос, у них волос крепче, чем у кобыл. Через стойло дотянемся до бригадирова жеребца и – пласть волос!

Бригадир-то, Иван Максимович, уж и гонял нас, и материл, а задевать боялся. Не потому, что отцов наших после войны или матерей боялся обидеть. Боялся он нас обидеть как работников. Тогда мы в десять-двенадцать лет вон что буровили, на все работы шли и управлялись. А нынче иные в двадцать лет все еще баловством развлекаются: одежа, транзисторы да магнитофоны им подавай, пластинки нерусские на уме. Что ни дурнее, на то и тянет их…

За клевом как-то незаметно время к обеду подошло, а по небу – не то рассвет, не то вечер. Оно и не скажешь, что мутное, скорее всего, как в войну наше стираное-перестираное ватное одеяло с верхом из голубых да зеленых лоскутков. И хотя степлело в полдни, солнце не выглядывало: укуталось в рыхлый мягкий морок, как и мы с головой забирались под одеяло на спасительных полатях, радостно попискивали в тепле – точно как сейчас вон синицы стайкой дружно перекликаются:

– Тяни, тяни, тяни!

– Шадринские вы? – попивая крепкий чай из Диминого термоса, переспрашивает Володя. – У нас к старику Осипу в войну ездил из Шадринска на охоту дедушка Абакумов – так вся деревня знала его, и любили всей деревней. С дробовиком восьмого калибра, ухнет из него – в любом конце слыхать. И обязательно кто-то скажет:

– Дедушко Абакумов стрелил!

Весной набьет уток – разноцветно от селезней. Попросишь посмотреть, а он отвяжет селезня красивого и подаст: «На-ко бери, маме отдай, пущай теребит!»

«Прячь-прячь» вдруг отчаянно завозился у себя в кустах, опрокинулся с ящика и сронил с головы старую ондатровую шапку. И тотчас же шлепнулся ему в лоб окунь-«бычище».

– Впору в каске рыбачить! – посочувствовал Дима, а Володя живо подхватил:

– Вот завели правило: раз на мотоцикле – будь в каске. А как, как по холоду в ней ездить, на рыбалку? Мне сегодня пришлось впотьмах ехать, иначе попадешь на инспектора, и штраф, а то и права заберет. Всякие водятся и в милиции-то. Был у нас Коростелев. Экая жердина! Напьется, по нужде легкой не может, всю борчатку опрудит. Допил, опрокинулся на мотоцикле и старика убил.

– Эй, эй, дядя Саша, не ходи середкой! – испуганно вскинулся Володя. Он успел вовремя остеречь того самого пожилого грузного товарища, о котором забыли мы все и даже словоохотливый Володя. Тот неприкаянно бродил среди рыбаков и время от времени зычно покрикивал:

– Глухо, как в танке!

К приглянувшейся ему поговорке, определявшей отсутствие клева, он смачно добавлял непечатные, многоярусные выражения. После окрика дядя Саша повернул к нам и посетовал на Володю:

– Привез вот меня, и болтаюсь я тут, а дома-то я был бы уже пьяный, бабушка моя мне бы давно склянку взяла.

Его никто не слушал, да он и не нуждался в чьем-то участии, дядя Саша беседовал вслух сам с собой.

Неожиданно дядя Саша сделал длинную паузу и прислушался, приоткрыл даже полный железных зубов рот. Из неближнего села Крутиха донеслась гармонь, и кто-то хрипло-надсадно выпел девичью, а не мужскую частушку:

 
До того истосковалась
По родимом пареньке,
Застывает кровь на сердце,
Как закраина в реке.
 

– Гуляют мужики с гармонью, как в старые годы, токо пошто же без девок холостяжник-то? – уважительно вздохнул дядя Саша. И тут же, как бы ему в ответ, женский, еще по-молодому сочный и красивый лукаво выпел:

 
Черная черемуха
Занята воронятами.
Не гульба, а только слава
С нашими ребятами.
 

– Ишь ты! – восхитился дядя Саша. – А ну, ну чего он, ухажер-то, ей скажет, споет? Слабо, слабо, поди, мужику!

 
Бабы судят-пересудят,
Пересудливый народ.
Молодые умирают,
А баб холера не берет! —
 

отразил женскую частушку все тот же надтреснутый голос, и дядя Саша закрякал, и выбил чечетку железными зубами. Однако на этом подслух гармони и частушечной шутливой перебранки закончился: на фасаде сельского дома культуры, – а где же еще! – проснулся репродуктор и покрыл все звуки истошным голосом эстрадной певицы.

– Фу, ведьма, доконала деревню! – сплюнул дядя Саша, отвернулся к рыбакам по соседству и ни с того ни с сего вспомнил:

– Я, когда зубы рвал, сам почти все – за каждый зуб выпил по бутылке. Только плоскогубцы в руке, а она, баушка моя: «Постой, я в магазин, тебе что-то принесу!» Она за порог, а я на балкон. Ага, копотит, и белая головка из сумки торчит. К двери рванул. Слышу, пыхтит, за дверью, а я на кухню – зеркало давно на холодильнике, плоскогубцы в руку и за зуб. Она ох да ах, што не дождался. Я, мол, чтобы в обморок не упала. Полосону во рту водкой, а остальное пью. Заразы чтоб не занести в рот.

Да… Один зуб электролитом прижег.

Уж что-что, а даже слово о зубах нигде, наверное, не обойдется без слушателей. Узколицый сутулый мужчина бросил к ногам удочку с дергающимся кивком и сопереживал рассказу «зубодера», хватаясь поочередно то за одну скулу, то за другую. А когда тот припечатал матерщиной свое повествование, не выдержал:

– Тебе хорошо, ты отчаянный! А у меня на фронте зубы полетели. И что за хреновина такая – не пойму. Как в наступление – так зуб начинает меня корежить. Разумеется, терплю. За трусость там раз-два, и… Ну и подумал: если немец прибьет, какая мне разница – болит зуб или не болит? Если цел останусь – выдеру. И вот хреновина: бой окончился – не болит зуб, то есть не определишь, который мне злости добавлял.

Однако перед новым наступлением все точно так же. Сколько бы я маялся, кто знает. В Польше дело было, ее освобождали. Приехал к нам генерал награды вручать. Построили нас, и заныли мои зубы. Дошла очередь до меня, а причиталось мне два ордена – Славы и Отечественной войны первая степень. Генерал объявил о наградах, и такой это весь счастливый, будто не мне, а ему ордена вручают. Видно, сказали ему заранее, что я ветеран дивизии. Как начинал войну под его командованием, так по сей день жив. Он уже армией командует, а я все в строю.

И мне полагалось бы именинником глядеться, а тут всего корежит, свету белого невзвидел, слезы застлали глаза. Генерал: «Что да почему такой вид, сержант Мурзин?» А я: «Зубы, зубы, товарищ командующий, болят». «И давно?» – спрашивает. «Еще со Сталинграда, перед каждым наступлением…» Генерал все понял: вручил ордена, и мигом я к доктору попал. Веришь, ли, что ни зуб – дупло по кулаку, ну прямо свободно кулак лезет!

– А то как же! – сочувствует дядя Саша, а мы всем гуртом смеемся и зеваем поклевки. Рассказал фронтовик на самом жестоком серьезе, но… какие же надо иметь зубы, если его узкое лицо чуть побольше кулака?

– Глухо, как в танке! – восклицает без огорчения, а как-то даже обрадованно дядя Саша. Он буквально на секунду обмакнул мормышку в лунке и тут же бросил удочку, поднялся на свои крепкие уверенные ноги в полный рост. И молчать ему явно невтерпеж:

– Нет, но какие есть люди! Им подавай коньяк «Тройной одеколон». Вон мой сосед по подъезду обменял у меня флакон одеколона на бутылку водки. А когда был я с машиной в «партизанах» на уборке урожая, лет десять назад, еще задолго до пенсии, знал я одного артиста, поваром у офицеров был. Играл на гитаре, балалайке и баяне. Преподаватель он, как оказалось. В чемодане имел прилично больших флаконов. С утра поддаст и варит, и пляшет-поет. И наш Морозенок тоже полный чемодан запас флаконов поменьше. Хлеб не ел, а котелок каши в палатку – раз флакон, выхлебает полкотелка каши. Еще флакон, доест и спать. Утром штаны сушит.

– Глухо, как в танке! – кричит дядя Саша через реку знакомому старику в белой шубе. – Молчит, зараза! Это тесть далматовского машиниста Кольши Возьмилова. Скряга. Пожалел мне дать штук пятнадцать малинки. Он с ледобуром, а я ему: «Я к тебе не побегу, а ты ко мне, и я тебя вот этой шабалой как въе…» Глухой, глухой, а что не по нему – слышит, зараза!

Не в меру разговорчивый и матерливый дядя Саша в общем-то никому и не мешал, однако из ближней цепочки рыбаков какой-то мужчина, одетый во все новое, как на показ, презрительно, не оборачиваясь к нам, процедил:

– Милицию надо на реку. Чтоб не болтались всякие алкаши и бывшие зеки. Срам один…

Дядя Саша как бы и не слышит: он садится к лунке и впервые начинает рыбачить. Какой он танкист на самом деле, и что мы знаем о нем? Володя вполголоса, только для нас, заступается за напарника:

– Уж сразу и алкаш, и зек! Язык у дяди Саши на мокром месте – это точно! А он войны хватил, дважды в танке горел, кожа вон на груди, как у малого дитенка. И до пенсии на машине доработал. Ни одной аварии. Да что аварии. Ни единой дырочки в техталоне! А по языку что судить о человеке, дядя Саша еще не такое намелет! Он в самом конце войны после контузии оглох и онемел, а как вернулись к нему слух и речь – балабонит без передышку. Ну и шоферская-то жизнь без разговоров немыслима, дядя Саша все по дальним рейсам уходил…

Неловкое затишье с легким покашливанием рыбаков неожиданно вспугнул-всполошил по-ребячьи плаксивый вопль:

– Ай, ай, ай! Спасите, спасите, то-о-о-ну!..

Кажется, враз качнулся под ногами довольно прочный лед – так дружно вскочили рыбаки с обогретых ящиков. Многие мгновенно обернулись к середине реки, где, не выпуская ледобура, барахтался тот самый старик в белой шубе. За те секунды, пока длилось общее смятение, внешне нерасторопный дядя Саша успел не только вскочить и кинуться спасать старика скрягу, а уже тащил его из полыньи за чью-то длинную пешню на деревянном черешке. Лишь тогда и опомнился мужчина в «выставочном» одеянии, с очевидным для всех опозданием, взвыл:

– Тесть, тесть, братцы, тонет, спасите!

Он было сунулся навстречу спасенному тестю, да вовремя обернувшийся дядя Саша рявкнул на зятя:

– Ни с места, мать твою в душу!

– Говорил я ему, наказывал я ему: «Папаша! Ходи вдоль берега, по заберегам сиди возле меня, да не сиделось ему, доползал…» – засуетился зять над мокрым тестем. А дядя Саша шумно выдохнул и взвалил безмолвного старика на спину и потащил его к белым «Жигулям» над обрывом. Зять бросился поперед открывать машину для тестя-бедолаги.

– Во наша, солдатская, фронтовая хватка! – восхитился узколицый рыбак и оголил свои металлические зубы счастливой улыбкой.

– Подь он к шуту! – добродушно загудел дядя Саша. Он вернулся к нам и старательно смахивал мокреть с добротных собачьих унтов и вовсе не хотел слушать похвальные речи по адресу своей молодости. Глянул весело по заберегам и шепеляво присвистнул:

– Фу ты! Вон там же баба рыбачит… И не поматериться даже…

– Крой, чего уж! – откликнулись рыбаки. – Анна столько лет за компанию с нашим братом рыбачит – ее ничем не удивишь. Она на рыбалке уши у шапки подвязывает, противобранное средство.

– Да нет же, что язык распускать, и без того у чебака со стыда глаза красные, – не согласился дядя Саша. – Пойду-ка я на Ракушный омут.

– Забереги, забереги… – задумчиво вздохнул Володя. – По заберегам наперед устанавливается лед, потому как мелко, кусты и задевы и сор всякий. Разве по ним о реке можно судить?

Я понял, к чему клонит Володя, и не случайно же он глянул в сторону «прячь-прячь». Он спиной к нам сидел на своем пузатом ящике и «ворочал» окуней уже в рюкзаке. У меня невольно мелькнуло: этот юркий мужичок наверняка даже головы не повернул на крик тонувшего старика, будто его и не касается. Как он утром посмотрел на нас! Лучше бы не видеть его острозлых глаз на лисьей физиономии… А ведь ни единого скверного слова не вымолвил, сидит себе наособицу.

А если бы оказались мы с ним вдвоем на реке, если бы я угодил в полынью? Если бы…

Забереги, забереги, забереги…

СЕРДЦЕ

Я надсаждался над свилеватым комлевым кругляшом, пытался уж если не расколоть его, то хотя бы до прихода мамы освободить намертво всаженный топор. Чурбан подзапрел, а все равно мне не поддавался – свинец да и только! Проклинал себя распоследними словами: ведь надо было сперва колуном наметить по срезу и клин загнать обухом колуна. А как тот бы забухал в кругляш, там бы по щели можно и деревянными клиньями – брат Кольша вон сколько наделал их из тонких свилеватых же березовых комельков, когда лесинки соковые и особо прочные после сушки.

Ругал, слезы еле-еле сдерживал и вспоминал эвакуированного Абрама Бермана. Он, пока его не взяли на войну, спрямлял путь к отцу на пожарную каланчу через огород и нашу ограду. Абрам и научил нас, как ловко раскалывать чурки с помощью клиньев. Прямослойные поленья бумажной березы лишь торкни топором – разлетаются плашками по ограде. А поленья бородавчатой березы, где бы она ни росла – в густом лесу или на кромке леса – лупишь-лупишь топором, искры сыплются из топора и из глаз, а все без толку. По морозу они только и кололись, но в коре запревали и горели худо, словно мозглые лесины с болотистых низин.

– Васько! – окликнула меня бабушка через прясло огорода. – Я слышу, как ты колотишься, и принесла свой топор с клином. Топор-то еще сам ковал, твой дедушко Василий Алексеевич. Изладил его нарочно таким, чтобы дрова колоть. А ну-ко бери – и делу конец!

Я принял из рук бабушки дедушкин топор и железный клин, тоже скованный дедом, и сразу повеселел. Ну сейчас-то расправлюсь с проклятым комлем! Топором разбил плотные извилины, с трех ударов вогнал клин дедов и… чудеса! – услыхал натужно-утробный треск, а вскоре он вырвался наружу и объявилась извилистая трещина. Тогда пошли в ход братовы клинья, они прямо-таки раздирали чурбак напополам, с плахами же я разделался быстро, и – главное – целым оказался единственный в хозяйстве добрый топор.

Бабушка сидела на бутине возле крылечка, радовалась моей удаче, и видел я по ее лицу: что-то важное не торопится сообщить. Интересно, что? Может быть, дядя Ваня, мой лелько, написал ей опять о новом ордене? Мы вон как бережем фронтовую газетку, где напечатано о награждении старшины Юровских Ивана Васильевича орденом Красной Звезды.

– Васько, – начала бабушка разговор, когда я склал на верх поленницы уродливо-кривые полешки и тоже подсел к Лукии Григорьевне. – Выпало нам с тобой ехать в Далматово. Давеча председатель колхоза Макар Иванович встретил меня у конторы и вот чо бает: из Далматово звонил брюхановский Василий Фалалеев. С нашим Ваньшей вместе воюет, отпуск ему дали после ранения. До Уксянки не смог добиться, вот и просил сообщить в Брюхановку, чтоб за ним приехали. Мол, из Юровки ближе. Макар и порешил: зачем гнать подводу из Брюхановки, а потом ему, Василку, нароком к нам идти или ехать – меня повидать и о Ваньше рассказать. Все равно нужно подарки на фронт везти, а из Далматово их быстрее отправят, там железная дорога.

Стало быть, выделил он две подводы с подарками. На одной мы поедем, а на второй Сано Мальгин. Санко хоть и молодой, а здоровенный парень, весь в старшего брата Афоню, Ваниного друга. С ним не страшно будет, обернемся одним днем!

Дорогу, конечно, распустило после слякиши, да, поди, осилим. Матери, Варваре-то, я сказала, она отпускает тебя, все одно завтра не в школу тебе.

…Подарков фронтовикам насобиралось, что тебе «глухой воз» у богатой невесты. И в мешках, и в узлах, и даже зерна нагрузили. До Песков, маминого села, дорога песчаная, даже не обрызгало нас. А от Серебряковой рощи за Песками густо-слизкая грязь пошла, копыта у лошадей вязли и сплошное чавканье слышалось и ошметки грязи лепились на одежду и на лицо.

Сано Мальгин правил передом и время от времени покрикивал: не столь лошадей подгонял, а давал знать лесам, где могут прятаться бродяги, что обоз ведет мужик.

Вдали у свертка на села Ключи и Першино заметили людей. Две женщины поджидали, видать, именно нас. Мне стало боязно: беглые тюремщики переодевались и в бабью одежду, таких встреч за войну немало на волоку случалось.

Поравнялись с ними, и отлегло: нет, не переодетые бродяги, а уставшие, хворые бабы из Першино шли в Далматово к доктору Словцову. У него, Николая Константиновича, мама с двенадцати лет жила нянькой, а как подросла – всю управу по дому и стряпню на себя добровольно взяла.

Женщины сказали, что могли, и молчали – не просились на подводы. Сами из деревни, видят, и возы какие, и как напрягают силы наши лошаденки. «Сейчас Санко обязательно понужнет кнутом Воронка и мимо проедет», – подумал я, и сердцу стало больно, и стыдно перед незнакомыми бабами. Но нет, Сано кнутом не пошевелил и бабушку опередил:

– Лукия Григорьевна! Пущай одна к вам садится, а вторая ко мне.

– Да куда уж, куда! – застеснялись женщины. – Эвон груз-то какой, дорога тяжелая. Мы как-нибудь доползем, девять верст осталось, да под горку.

– Бабоньки, вы что нас осрамить хотите? – рассердилась бабушка. – Путника не подвезти – все равно что грех на душу взять. И чужих людей у нас в России нету, все свои. Айдате, садитесь и поехали!

…Как там было в Далматово, как обратно ехали и тоже с попутчиками, почти забылось за сорок лет. И дорога теперь из Далматово добротно улажена щебнем – асфальту не уступит, по любой погоде и автобусы, и легковые машины взад-вперед снуют. Никого и не увидишь на конной подводе или пешехода. До моей родины – села Юровки – даже специально один раз в день отправляется из города автобус. И если бываю в гостях у сродного брата Ивана на маминой родине, даже и не пытаюсь голосовать у поворота за околицей села. Правда, однажды продрогли на ветру под слякишей, и я хотел поднять руку, когда со стороны Уксянки лихо катил один себе за рулем хозяин оранжевых «Жигулей», но сын Володька грубо одернул, словно своего сверстника:

– Чего ты унижаешься? Да никакой частник ни за что не посадит!

Я вернулся к сыну и понял, как он прав, называя владельца машины «частником», и что тот – умирай я тут на дороге – проскочил бы мимо, не моргнув глазом.

Частник, он и есть частник, а не какой-то там колхозник на изработанной коняге или на тощем быке в упряжке.

…С жалобой на сердце я побывал у трех докторов. И все, а сговориться-то они никак не могли, сказали одно и то же:

– Выбрось из головы валидол и корвалол. Нервы, нервы надо лечить, а не сердце. И ноги болят на нервной почве, и не работается – тоже нервы. Мы-то поможем, но нужно ежедневно ходить и ходить. И желательно в лес или на рыбалку.

Врачи были уважаемые в городе: Валентин Данилович Долженко – заслуженный врач республики, тоже опытные Екатерина Семеновна Перунова и Леонид Иванович Стельмах. Уж кому-кому, а я им доверял безгранично. Не таких как я возрождали они к жизни, к радости.

Обратился к докторам немного поздно: позади тоскливо-нудное лето, осточертевшие боли ног, вспышки гнева и бешенства по самым сущим пустякам. «Ноги на студень, меня на погост», – мрачно шутил я и хватался за валидол.

Октябрь перемежал заморозки дождем и мокрым снегом, а если и выдавались теплые дни – не везде и всюду проедешь. Более половины сел отрезаны от города бездорожьем. Электрички же в мои излюбленные места идут только днем, на лес или рыбалку почти нет времени, лишь душу травить, опять же взвинчивать себя.

Как-то до Замараевской старицы попутно свозил меня на грузовике рыбак-приятель. Пусть изловил-то я одного чебака, но вдоволь наплавался на резиновой лодке и тащился с ней в село, где меня ожидал приятель, – приличное расстояние. Однако никаких болей в суставах и ступнях не почувствовал. «Затравил» себя неудачной рыбалкой и на другой день рванул пехом за город мыть мотыля-малинку. Раз черви-подлистники не соблазняют рыбу, то малинка неотразима всегда, особенно в глухое для рыбалки время.

Незаметно начал забывать валидол, меньше грубил жене, и работа пошла. И если чувствовал я порой свое сердце, то лишь когда узнавал про чье-то горе или вспоминал ушедших из жизни отца, крестника, племянника и жену родного брата. Да что поделаешь, боль о них неизлечима и вечна, то есть не вечна, а покуда я живу на белом свете.

Снарядился на самую заветную и душевную речку Ольховочку, куда можно рано попасть на автобусе «Икарус» рейсом до Свердловска. Волновался, не спал и даже до трех часов ночи работал. И вздремнул всего-то полтора часа, но свежий и радостный топал пустынными улицами спящего города. Билет, конечно, мне никто бы и не продал до речки, хотя там заводской профилакторий и у обочины асфальта красуется настоящий павильон для пассажиров, а не какая-то захудалая будка. Билет купил до Далматово, а до него от речки и профилактория чуть ли не два десятка километров.

Все пассажиры сразу уткнулись – задремали, но у меня-то на душе был праздник. Шут с ней, с рыбой! Прибыла вода на Исети, по-весеннему располнела и Ольховочка. Вряд ли я набором всяких снастей и насадок выманю окуня или чебака. Зато скоро состоится свидание с речкой: то узкой, то омутнистой и до жалости короткой; свидание с самим собой – молодым, тридцатилетним; с сыном, когда он не стеснялся называть меня папой и не пропускал ни одного моего слова.

Водитель «Икаруса» – мой ровесник, мужчина серьезный и сам рыбак. И если уйду с Ольховочки по лесам, навещу старицу и пошарюсь в трущобах – жена просила набрать калины, то какая забота – засветло на этом же автобусе и возвернусь в город. «Серьезный человек – водитель», – потеплело у меня на душе. И северо-западный ветер не острил остудой, и серое предрассветье не портило настроения. А, скатываясь с насыпи у моста к речке, я даже напевал:

 
Как увижу Ольховочку —
Дрогнет сердце всегда:
Ты, как родина родниковая,
Как живая вода!..
 

Ох, напоили увалы и ручьи из болот мою речонку! Под железнодорожным мостом вода гудела в бетонном желобе, а перед омутом растекалась во всю ширь – говорливо-бойкая среди насыпи бутового камня. Мне в болотных сапогах нипочем и более глубокое разливье, а тут что, тут с удовольствием прошлепал на левый берег и малоезженной дорожкой заспешил к заводи у круглой омутины.

Медленный рассвет высветил пока макушки ольшин с черными шишечками, словно крупными ягодами, и я на ощупь наломал сушин, обрывая еще крепкие сухожилия хмеля. Подсветил берестину – в походном мешке они всегда со мной, – и оранжевое пламя заоблизывало звонкие поленья, трепетно-голубой дымок потянулся навстречу к просыпающемуся солнцу, в домашнюю сторону.

Светло-бурая вода вровень с берегами, иные ольхи по колено мокнут, то коряжины просматриваются, на омуте первый выплеск рыбины. И чуть развиднелось, «заколдовал» я возле берега зимней удочкой и блесной-самотряской; закинул поплавочную, тоже малинку насадил на кроху-крючок, даже две донки забросил.

Прогрохочет тяжелый железнодорожный состав – тишина окрест, ни птиц, ни зверья. Лишь я один шастаю ольховым побережьем, все пытаю-ищу рыбацкое счастье. Нет, не клюет, ни на что не клюет! Эвон и солнце раздвинуло лучами морок, ободняло и запригревало, а надежды – никакой. Но и досады-обиды нету – не с мутной Исетью, а с Ольховочкой, по-девичьи стыдливо-светлой свиделся, и ничего мне больше не надо.

– До свиданья, Ольховочка! Ты, как родина родниковая! – говорю я, забирая удочки и пристраивая удобней заплечный мешок. Пора «лечить» ноги – идти лесами и трущобами, где соком пламенеют кисти калины.

Пашню пересек и в кустах высохшего болотца сразу на калину наткнулся, ниже – полузасохших ягод красной смородины отведал. «Приценился» к ремезковому гнездышку на березе – не полез, вконец истрепалось-износилось, а нынешнего или хотя бы прошлогоднего не видать.

Дорога в бор завела, но меня потянуло идти лесом. Листьями с берез и осин да опавшей хвоей засорило-укрыло места, где летом кипели чрезмерные грибные страсти. Что тебе лосиное токовище – все было изрыто-перерыто. И все-таки отыскал я свежемороженный сухой груздь, а за следующим полем в бору черных груздей полно, только все они, как льдинки. А почему бы их не попробовать?

Набрал груздей и где покосами, где кочкарником достиг озера Подборного. Темно-голубые волны холодят, поблекший камыш-рогозник – и ни живой души. На несколько дней «закрывались» льдом озера, и утка вся перешла в реку. Озерам она уже не доверяет. Эвон и Ильмень-озеро грустит без утиных стаек. Но меня-то тальниково-черемуховое окружение Ильменя наградило калиной, и первыми «известили» о ягодах дрозды. Они дальше в трущобу, а я занялся ягодосбором. И так увлекся – попутно рубиново-продолговатые плоды волчеягодника наобрывал. Дома работы нажил – придется выбирать и выкидывать ядовитые ягоды.

Я беру калину, а по соседству на боярышнике стая снегирей склевывает сладкую мякоть боярки, косточки так и летят-сыплются на траву. Им хорошо, и мне приятно. Однако глянул на часы и… прощай, калина, прощайте, милые снегири, – успеть бы к остановке у Лещево-Замараево на знакомый «Икарус». Пропитал прибрал с аппетитом, но ноша еще тяжелее – калина и грузди. Черемухи бы пособирать, да нет и минуты свободной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю