355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Три жизни » Текст книги (страница 22)
Три жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:57

Текст книги "Три жизни"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)

СВЯТОЙ ПРОКОП

– А не спытать ли нам, Васько, счастье за Согрой под Песками? – обрадовала меня бабушка Лукия Григорьевна, когда мы почти с пустыми корзинками, приунывшие, шли домой по Десятилетской дороге. И Трохалевскую степь опалило жаркое лето. Она сжелтела, и клубничные курешки сухо шуршали травами. Даже кузнечики не разлетались брызгами, как-то нехотя отпрыгивали и невесело поскрипывали на жухлых листьях зопника. «Без ягод останемся нынче», – только что горевал я, и вот бабушка так вовремя вспомнила мамину родину.

– Там по еланкам и пустошкам в лесах не должна глубянка посохнуть. Ну и погремливало над Крутишкой частенько, – продолжала она обнадеживать меня. – Завтра пораньше и тронемся. Один ты теперь ягодник-то!

Бабушка и тут угадала мои мысли: с ней не тоскливо и не боязно уходить куда угодно, однако я постоянно жалел, что нету рядом брата и сестры. Кольшу сманили парни в железнодорожное училище где-то в городе Шадринске, сестра Нюрка уехала в Катайское педучилище. Тятя после войны воротился из госпиталя инвалидом, еле-еле до Большого озера добирается порыбачить. Ему бы хоть к утиной охоте маленько оклематься.

– Вася, вставай! – шепчет отец, наклонившись надо мной с лавки. – Светает, бабушка вон корову подоила и на заулок выпустила!

Мне нечего долго собираться. Мигом вскочил, постель – с пола на полати, оделся и с корзинкой к бабушке.

С ней поели, припивая молоком, теплых травяных лепешек. Попутно вчера кобыляка возле Степахиного ложка по отаве нарвали и, как она молвила, «запаслись хлебушком дня на два». А потом корзинки в руки – и нижней улицей к Далматовскому мосту через речку Крутишку.

За ним свернули вправо и верхом угора стали спрямлять дорогу к Согре. Идем межой возле пашни, и Лукия Григорьевна кивает влево головой на густой-прегустой колок из одного шиповника:

– Своробливкой это место прозвали. А все из-за шипики. Вся-то она в занозах-иголках, как туда только зайцы пролазят!

– А почему, бабушка, колок Своробливый не выпахали тракторами при колхозах? Какая польза от него? – спрашиваю я Лукию Григорьевну.

– Ты што, Васько! – изумляется она. – Да как ето можно! Вековечно шипика растет на угоре, расцветает в начале лета, как платок кашемировый! Красота-то какая! Из нашего заулка видать. Осенью ягоды на чай и лекарство бери не выберешь, а в девках на бусы мы тут собирали. Ягоды продолговатые, нанижешь на льняную нитку – залюбуешься. Птахам всяким Своробливый колок дом родной, опять же зайцам приют. Зимой снег держит, и пашню веснами поит влагой.

Ежели бы толк мужики не знали, колок и раньше могли распахать. Долго ли выпалить огнем и корни повыдрать, много ума не надо!

Взору открывается Макарьевская поскотина с озеринками и болотцами, выше на бугре село Макарьевка, где над тополями и ветлами белой крепостью вознеслась куполами церковь. Давно, давно охота поглядеть, что в церкви, а туда, наверх, даже мужики боялись забраться. Один только хромоногий пьяница Егорка по прозвищу Линтяк залез с веревками кресты срывать, но и то пьяный и за вино. Правда, по словам бабушки, нажрался он опосля вина дармового и уходился в логу за церковью и начальной школой. Верующие старики и старухи, говорят, противились, чтоб его, утопленника, хоронили на сельском кладбище вместе со всеми усопшими. Однако волость настояла на своем. Егорка, мол, не утопленник, пусть пьяница, он совершил геройство против опиума религии.

– Заведу, заведу я тебя в церковь на обратном пути, – догадывается бабушка. – Не только архангелов поглядишь, а и срамоту покажу. Тьфу, прости меня, господи!

…Вокруг Согры мы каждое лето брали черемуху и вишенье, черную смородину и калину. А дальше не доводилось бывать. От студеных ключей, где попили всласть чистой воды, бабушка повела меня узкой дорожкой в огиб березовой Дубравы. Потом дорога раздваивалась – одна прямо на село Пески, другая вниз к речке Крутишке. По ней, влажно-прохладной, мы и стали спускаться, оглядывая высокие черемшины с чуть забуревшими ягодами. Дивно, дивно уродилось черемухи!

За лесом дорога «утонула» в заболоченную ключами низину, и Лукия Григорьевна повернула влево опушкой Дубравы. Здесь травы по пояс бабушке выдурели, и комарье накинулось на нас тучами. Пока не выбрались на обогретый солнцем бугор, перепачкались кровью. А там на пустоши и обдуве комарье враз отстало, и мы одновременно с бабушкой ахнули: ягод, ягод-то сколько! Никем не тронутые клубничные курни багровели спелыми балаболками – до того крупно налилась соком здешняя клубника! Где там, куда там тягаться нынешней, старушечьи усохшей глубяне по выжженным юровским степянкам.

– Не торопись, Васько! – одернула мое нетерпеливое желание тотчас накинуться на ягодник. – Не убегут, не укатятся наши ягодки-то!

Она скинула заплечный мешок с провиантом и кофту на перевитый мышиным горошком лабазник. Оттуда с писком, низко припархивая над пустошью, поднялся выводок сытых тетеревят, засновали рябенькими шариками кургузые перепелята. Тетеря недовольно заквохтала и закачалась на ветке ближней березы, а перепелки даже и не взлетели – скрылись в травах следом за цыпушками.

– Благодать какая, Васько! – развела руками бабушка на окрестности. Перед нами левобережьем закрывала полнеба самая длинная и высокая дубрава, ниже к речке, сокрытой тальниками и черемухой, волновались желтеющие ржаные поля, еще ближе возвышались словно наспевшие за лето зароды сена с ястребами на загривках. А по нашему берегу угорьями колки и рощицы перемежались пустошками, еланками. И неужто по всем столько ягод? Разве выбрать нам двоим, столько добра пропадет?! Не нам ли хвасталась чечевица с талины:

– Вишню вижу, вишню вижу!

– Рано, рано брать вишенье, не приспело еще! – бормотала с улыбкой бабушка, ссыпая в запон горсть за горстью сладостно и пьяно пахнущие ягоды.

В полдни разогнулись мы с бабушкой и не могли не подивиться! Покружали-поползали чуть дальше березовой опушки, а корзины с верхом полны клубникой. В мешки брать жалко: издавятся сочные ягоды, слипнутся в комок. Разве что в запон?

– Раз набрались, то и засветло домой придем. Айда, Васько! В запоне только ягоду зря портить, – угадала, о чем я думал, Лукия Григорьевна. – Ну и этой ноши досыта!

Жаль оставлять ягоды на корню, как жаль, шибко жаль, что Индуса застрелил на собачью ягу Колька по прозвищу Глыза. Он много тогда перевел кобелей, пока бегалась ихняя сучка. А то бы тетеревят погоняли с Индусом – вон их сколько по подгорью на пустошках! Правда, сейчас нужды особой нету сбивать тетеревят палками: тятя дома и настреляет из ружья.

Нам не впервые оставлять ягоды «на опосля», и если не доведется снова прийти, то все равно не пропадут. Может, кто-нибудь из людей наткнется или птицы с барсуками насытятся. «Земля для всех родит, а не кому-то одному», – приговаривает бабушка в таких случаях.

Лукия Григорьевна правит обратную дорогу к речке, где мы напились воды и поели лепешек. Бабушка прищурилась на кусты и вспомнила:

– Давай пересекем течение Крутишки здесь. Давно я собираюсь показать тебе красную смородину, у нас по юровским лесам одна черная. А она во-о-н, у изворота! И ягоды как раз поспели.

Босыми ногами зябко по сырой и зыбкой земле в травах – ключи тоже близко, только не выбились наверх, как в Согре. Лезем камышами и таловыми кустами, а когда они неожиданно кончаются, я вздрагиваю – прямо под ногами внизу темнеет глубью омут. Однако раздумывать некогда: бабушка ставит корзинку и машет мне рукой. За омутом у булькающего ручья-она молча разнимает смородиновые кусты, ветки с пушком на листьях, и я не верю глазам: столько темно-красных ягод, до того прозрачных – все семечки видать!

– Ты отведай, Васько, отведай! – говорит бабушка. – Сегодня не во что брать, а завтра подвернем сюда.

Вкусные ягоды красной смородины, и совсем не кисло-терпкие, как у черной! А ее здесь тоже много, только пока черная не подошла, в тени и вовсе зеленая.

Когда мы продрались сквозь камыши и тальники по пойме речки, когда поднялись на угорину и оглянулись, то расстояние не показалось далеким. Однако торить тропу босиком по студеной, как весной, воде трущобами – маетно. Зато как тепло и уютно на прогретой дорожке вдоль ржи! А впереди Макарьевка и церковь-громадина, куда пообещала утром завести бабушка. Интересно, какой срам в ней она покажет?

Топаем дорожкой, а по ржи то и дело зовут друг дружку перепела: «Выдь сюда, выдь сюда!» Радуются вёдру и ласточки: высоко над нашими головами роятся, щебечут, словно и не мушек ловят, а играют в догонялки. Их у макарьевцев много, и лепят они свои гнездышки под церковным куполом звонницы.

В селе с бабушкой то и дело здороваются, и она поясняет мне: «Сюда выдавали замуж родную сестру Анну за Петра-двоеженника. Свое прозвище он получил за нерусскую дикость – две жены имел. Обе они и замерзли буранной ночью. Ехали с Петром из гостей, отослал их дорогу искать, а сам угнал на лошади домой. Анну нашли по пазухи в снегу. Как взялась правой рукой за березку, да так и окоченела. А Дарья, вторая жена, в кусты забрела, тонула-тонула сугробами и под талины присела, ну и уснула насовсем»…

Я вздрагиваю, как на зимнем ветродуве, и гляжу за Крутишку на увалы. Вот откуда взялись там Дарьины кусты и Аннина береза… Считай, чуть не полвека минуло, а названия сохранились у людей в памяти о загинувших женщинах. От старших к молодым передаются названия, но, не случись сегодняшнего разговора с бабушкой, вряд ли бы я узнал, почему женскими именами окрестили таловые кусты в ложке и березу на угоре.

А вот и церковь, и напротив нее за площадью борок на поповском кладбище. Высокие железные двери под колокольней заперты, стены вокруг закопчены сажей. В этой половине церкви макарьевцы устроили зерносушилку: в топки целиком совали сырые бревна, время от времени подталкивая обгоревшие вершины. Я не видел, как сушили хлеб в церкви макарьевцы, но у нас самодельные зерносушилки топили только таким образом. Разница лишь в том, что дым тянулся к небу, здесь черные несмываемые «языки» зализывали сажей белые стены по самую кровлю.

– Тамо-ка неча глядеть, завернем сюды, тут есть тот срам, Васько! – сказала бабушка, огибая здание. Вторая половина с куполообразным сводом вместо потолка пустовала. Двери раскрыты, стекла в окнах давно выхлестаны. Сюда от жары забились хозяйские телята, овцы и даже поросята. Сквозняки не в силах выдуть из храма запах навоза.

– Конечно, церковь не клуб, токо зачем же изгаляться над ней! – ворчит бабушка, отыскивая глазами то, что собиралась показать мне еще утром. Мне тоже жалко испоганенной и изуродованной церкви. У нас на всю Юровку небольшая каменная часовня, крест с маковки давно свален, но зато в часовне сельмаг, и ее никто не трогает.

– Вот, вот он, срам-то! – восклицает Лукия Григорьевна и тычет пальцем на стену справа. Однако никакого срама я там не вижу: золотистый овал, а в нем нарисован благообразный седой старик – наверное, святой какой-то. Кому же и быть в церкви, эвон на стенах и на круглом потолке сколько всяких архангелов, ангелов и святых. Изображение этого святого, на которого показывает бабушка, скромнее остальных.

– Так тут же написано «Святой Прокоп», а никакой не срам! – недоумеваю я, и бабушка подхватывает:

– Во, во, он и есть срам! Тьфу, прости меня, господи! С той поры, как приезжий богомаз по заказу попа нарисовал этого ворюгу, все люди плевались. Выходят после службы и плюются, а мужики матерились. Прокоп-то ворюга, конокрад на всю губрению, какой же он святой?

– Как он тогда угодил в святые?! – пуще прежнего не понимаю я Лукию Григорьевну.

– За всяко просто, – объясняет она. – Смолоду Прокоп конокрадством занимался. Здешних не трогал, точно как волк, иначе бы мужики его пришибли. Угонял коней на стороне, за сотни верст отселева. Четверо сыновьев на ноги поднял и всех втравил в свое воровское дело. Ох, сколько же семей разорил Прокоп! Он ить не разбирался: у кого много лошадей, а у кого последняя в хозяйстве, подряд угонял табунами. Без лошади-то ране погибель крестьянину, не то что в колхозе. Разбогател Прокоп, сыновей подальше с людских глаз спровадил жить. Опять же с пользой для себя: чуть что, так не у чужих на время припрятать ворованных лошадей.

Когда занемог, то напоследок где-то церковь с сыновьями разграбил. А сам виду не подавал, жил скромненько. Как забросил конокрадство по хворости, до того богомольным стал – все дивовались. Раньше в церкви не видывали, тут же почти на житье основался. Ни одной службы не пропустит, батюшку обхаживать начал. Перед кончиной, сказывали, признался в грехах, а церкви завещал много золота. За дар тот награбленный и возвел его поп в святые, патрет, вишь, нарисовали в божьем храме. Наши-то юровчане и так не больно верили в бога, а после того и вовсе редко ходили в церковь. Кому охота зрить вора среди святых? Может, и остальные архангелы не бассе Прокопа были при живности. Тьфу!

Бабушка снова сплюнула и повела меня от навозной духоты, от лукавого взгляда «святого конокрада» Прокопа. «Видел ли его богомаз – не знаю, однако похожим дьявол получился, иставленный Прокоп!» – сердито бормотала она на ходу.

Когда вышли за Макарьевку и пересекли степь, спустились к мокрому ложку у речки и сделали привал, я не вытерпел и спросил:

– Бабушка, а почему церковь построили в Макарьевке? Юровка-то больше тогда была, да и сейчас наше село важнее. У нас семилетка, сельпо и четыре колхоза на сельсовет, а у макарьевцев один колхоз.

Лукия Григорьевна глядела на родное село вдоль Крутишки, на тополя и ветлы по всей Юровке и долго молчала. Потом кратко обронила:

– Мужики не дали. Собрали сход, чтобы решить, где строить, а юровчане в один голос: «Не надо нам церковь, у нас земли свободной для попа нету, самим наделы дают за десять верст!» Против миру не пошло начальство, церковь построили в Макарьевке, там и волость сделали. И земство школу построило не у нас, а в Макарьевке. В отместку юровчанам. Наших мало там училось. Редко кто из ребят выдюживал: поп на уроках юровских парнишек здорово лупил и обзывал нехристями. Ни за что сгребет за волосы и начнет стучать лбом об стол, стукает да приговаривает: «У, юровские нехристи!»

– Ишшо какую срамоту довелося мне видеть, Васько! – неожиданно рассмеялась бабушка. – Как-то летом заявился архимандрит, ну большое церковное начальство. Так богатые макарьевские мужики решили прокатить его от Юровки до церкви на кошеве. Толсто насыпали соли, а по бокам цветков с полей возами навозили. На наших полях немало покосов испортили, напакостили…

Жара стояла, как вот нынче же. Толсторожий архимандрит по́том обливается, не столько на народ смотрит, а все харю свою утирает. Макарьевцы с попом рады стараться – прокатили гостя в кошевке, как зимой по снегу. У мужика того, что правил жеребцом, чуть глаза не выело солью. Из-под копыт так и летела ему в лицо!

– А куда соль девали? Растаяла?

– Как бы не так! Люди замели ее и домой утащили. Соль-то в лавке дорого стоила. Промыли в воде, и на пищу пошла. Святая соль-то! – словно кого-то передразнивая, опять засмеялась бабушка.

– Мама почему-то молится богу и верит, а ты, бабушка, старше ее и не веришь? – огорчился я за мать.

– В твоем возрасте, Васько, я тоже верила. Молитвенник наизусть знала, хоть и неграмотная. Ну и взяли старушки меня на богомолье в Верхотурье. Пошли мы туда пешком. Помолиться на святые мощи Семена Праведного Верхотурского Чудотворца.

Долго, ох как долго мы шли! Рано утром притопали в Верхотурье, а часовня на замке. Сели старухи ждать, когда ее откроют. У меня что-то с брюхом неладно стало, побежала я за часовню в кусты. Залезла и сижу, а рядом могилы. Одну из них трое пьяных мужиков разрыли, спустились в нее двое и выбрасывают третьему человеческие кости. «Смотри там, Егор, – кричат ему, – чтоб хватило костей Семену Чудотворцу! А то прошлый раз огневили батюшку: на праву руку костей не наклали».

Я так и обмерла, Васько! Мы за столько верст шли помолиться на мощи святого Семена Чудотворца, а тут скелет его собирают из чьих-то костей. Как мужики утащили гроб с костями в часовню, выскочила я из кустов и к старухам. Рассказывать начала им, да где там! Слушать не хотят, зашипели на меня: «Не богохульствуй!» Шибко мне обидно стало, до слез обидно! В часовню однако пошла, а сама реву и на мощи «святые» глаз не подымаю. На том моя вера в бога и кончилась. Не чаяла, как домой поскорее прийти.

– Бабушка, а может, не было на свете Семена Чудотворца? – спрашиваю я. – Может, его выдумали, как Христа и всяких там святых?

– Кто его знает, Васько! Сказывали, будто бы жил в Верхотурье портной Семен. Обшивал всех без платы, рыбу ловил и даром людям раздавал.

– На что же он жил, кормился?

– А кто что принесет из еды, тем и питался. После смерти сделали Семена святым, часовню построили для гроба с его мощами. У вас на божнице есть иконка Семена, помнишь? Стоит у речки с удочкой, рыбу ловит. Мужики начнут ставить ловушки на озерах и молят его: «Семен Праведный Верхотурский Чудотворец, дай нам рыбки!»

– Ага, мама нам тоже всегда наказывала так говорить, когда шли рыбачить.

– Варвара што? – продолжала бабушка. – Она в сиротстве выросла, в твои годы жила у чужих людей в няньках, а подросла – по хозяйству управлялась. И стряпала, и варила, и в доме прибиралась у доктора Словцова. Он хоть и поповский сын, а после духовной семинарии на доктора выучился. Сама Варвара бегала в церковь, никто ее не приневоливал.

Юровчане тоже ходили в церковь, как вон до войны в клуб. Правда, клуб – дело другое: там и кино, и постановки всякие. А в церкви только и разговоров: бог да бог, а где он, кто его видел, кому он помог?! Такие «святые», как Прокоп, по миру пускали людей!

– Ну, пошли с богом! – засмеялась Лукия Григорьевна, поднимая за дужку тяжелую корзину с клубникой. И я рассмеялся ответно, и разом оглянулись мы с бабушкой на Макарьевку. Она поправила платок и положила руку мне на плечо:

– Бога, конешно, нету, токо изгаляться над храмом не надо! Неграмотные мужики сотворили красоту, и средства не чьи-то заморские, а наши, народные потрачены на нее! Так-то, Васько! Матери не сказывай, чо я тебе говорила. Ты уж сам большой, книжек столько прочитал и без меня, старой, все знаешь.

– Бабушка, вот бы кто-то нарисовал всех, кто с войны не пришел домой. Вот кто святые люди! – вырвалось у меня.

– Да, Васько, святые. Только больно много полегло их на поле брани! – печально вздохнула бабушка.

Я нечаянно разбередил у нее незаживающую рану: она вспомнила, конечно, погибшего сына – дядю Андрея. Тятя инвалидом воротился, и дядя Ваня все еще служит в армии. Сколько еще тех, кого я не помню, но кто никогда не увидит родной земли, своей Юровки. И всех нас, за кого они погибли.

ОБИДА

Последней, словно спохватившись, снялась с натрушенной соломы по дороге парочка овсянок. Попискивая на лету, она упорхнула в ближний трущобный колок, где и устроится на ночлег – на длинно-студеную ночь. А снегири откраснели грудками на репейнике по ложбинке еще до холодной зелени запада, угасли вместе с быстро остывающим низким солнцем.

Затемнели густо и бор, и осинники вперемешку с черемуховыми кустами, и снега по увалам. И вытаявшая из морозного морока полная луна не высветила даже санно-накатанный зимник, а по лесам вовсю властвовали и мрак, и тишина. Где-то там, в подгорье, у лесного ракитового болотца осталась гончая Гайда. Осталась обиженная своим хозяином – приятелем Димой. Он время от времени дует в медный рог, и призывно-печальные звуки разносит эхо далеко по округе, а не только ближними лесами. Но нет ответа, как нету и самой выжловки.

– Какая обидчивая, какая обидчивая! – поражается Дима, пытаясь услышать хоть какой-нибудь отголосок или повизгивание собаки.

Я понимаю душевное переживание приятеля, а он не стесняется укорять себя за вспыльчивость и горячность. Конечно, можно в сердцах и поругать Гайду, но… пинок под хвост, пинок здоровенного сильного мужика? Не трудно и представить, как больно было измученной собаке – больно телесно и душевно.

…Необычно приветливый солнечный январский день сулил нам и удачу, и радость свидания с лесом. И не терпелось испытать молодую выжловку на белой тропе, пусть и убродно-надсадной даже для более крупной собаки, чем она. Только свою ошибку мы осознали поздно: Гайда пошла с голосом вовсе не по зайцу, а за табуном козлов. Пошла горячо, порато и вскоре сошла со слуха.

– Ничего, сгоняет их до Смолокурки и вернется, – спокойно заверяет Дима. Но и он и я знали: боровое озерко Смолокурка чуть ли не у самого города, километрах в семи от просеки, где гончая взяла след козлов. А снега… без лыж нам до колен, тонут ноги у нас, каково же собаке? Она же не просто бежит, а гонит с голосом, выкладывая все свои силы, забывая обо всем на свете…

Пока Гайда не вернулась, я ушел на конец бора и наткнулся на свежую жировку зайца. Беляк покрутил кустами совсем немного и залег здесь же, в тальнике, посреди высохшей болотники. Вот с чего нам и нужно бы начинать гон, а не с той злополучной просеки, где у мелкоосинника и бурьяна облюбовали себе «жилье» не шибко-то боязливые ныне козлы.

К моему приходу Гайда оказалась уже с хозяином, мы быстро окружили бор на машине и подъехали увалом поближе к опушке разнолесья. Надо бы гончую довести на поводке до болотники, а мы понадеялись: раз я набродил там, то сшумнул козлов – тех, которые вон покормились на поле и спустились в осинник.

Ан нет, не испугались они меня, и выжловка сразу подняла их из молодых сосновых посадок, погнала за линию железной дороги.

На сей раз гон был коротким. Не успели мы распутать жировку зайца, как собака очутилась возле приятеля.

– Все! Сейчас-то и можно испытать Гайду по зайцу! – обрадовался Дима, и тут же из-за куста вымахнул на тропу матерый белячина. Гончая «ахнула» по зрячему косому и рванулась за ним. Приятель побежал следом, а я – к единственной тропе вглубь соснячка. Только сюда и должен сойти с круга беляк!

Гон окончился быстро, а заяц не показывался. Потом я услыхал визг собаки и крепкую ругань приятеля. В чем дело? Обливаясь по́том, одолел-таки убродину через осинник и наткнулся на Диму. Таким рассерженным мне не доводилось его видеть; он на мой немой вопрос лишь махнул рукой на плотно заросшее ивняком болотце:

– Там она, стерва! Не зайца гонит, а по лыжне за мной приноровилась идти. Ну я и психанул, двинул ей по заднице. Пусть знает и помнит!

– Зря ты, Дима, ее обидел. Выдохлась она за козлами, сами же мы виноваты, – пожалел я Гайду. – Зови ее и айда к машине.

– Сама приползет, нечего ее поважать! – отрезал приятель и стал править лыжню из леса на увал…

Может быть, теперь-то я и понимаю, откуда брались силы у израненного отца, когда приехал он домой после госпиталя на несколько месяцев. А тогда, десятилетний парнишкой, не мог догадаться о причине его неутомимости. Ведь не где-то вблизи Юровки, за десяток верст утянулись мы с ним за табуном козлов. Он на широких осиновых лыжах, я на узких и коротких, наспех загнутых из березовых досок.

Леса пошли незнакомые, и потому боязно стало идти в загон, вокруг дремуче-глухого болота. Ему и название, как сказал тятя, Окаянное. Да и солнышко начали закрывать громадные вершины берез, а я один-одинешенек тороплюсь окружить Окаянное, заныриваю по пояс в сыпучий снег и снова карабкаюсь наверх.

Все-таки выбрался туда, куда указывал отец – за самую высокую осину-сухостоину. Отсюдова и надо поворачивать на болото, покрикивать и стучать палкой по деревьям. С голосом ползти убродиной веселее, ну и знаю, что впереди сидит в засаде тятя с ружьем. Козлы не вышли из болота, стало быть, нагоню их под выстрел отцовой «тулки». Лишь бы, лишь бы не промахнулся он, не промазал!..

По болоту возле тальника и ракитника загривки сугробов затвердели, что тебе пол в избе, и я ходко покатил на своих маломальных лыжах. У меня на виду из ракитника взметнулись козлы и запрыгали как раз на засаду. В нетерпении я так сжался, будто бы не по ним, а в меня кто-то вот-вот бабахнет картечью.

«Трах-ах, трах-ах!» – ударил по ушам дуплет тятиной «тулки», и я завопил: «Готово! Готово!» Да с ликующим воем выскочил кромкой в перешеек, где выбрал засаду мой тятя. Он подавал какой-то знак мохнаткой из собачины, а какой – не понял. И когда у берез-тройни неожиданно поднялся из снега козел, когда отец почему-то не выстрелил ему вдогонку, мне сразу стало ясно: радостным воплем я помешал тяте добить подранка.

– Ты што, ты какого лешего орешь на весь лес?! – еще издали заругался отец и погрозил мне березовой тросткой.

Тятя никогда и пальцем не задевал меня, и словами не обижал, но тут не выдержали нервы: ведь его не раз, а дважды контузило на фронте. «Излупит, за дело излупит…» – мелькнуло в голове, и мои лыжи сами повернули обратно на болото. А отец и не собирался догонять непутевого помощника: он, опираясь на трость, скрылся в березняке по следу подранка.

Сперва от страха стучали зубы, когда я ухоронился в ракитнике, а ближе к сумеркам окрепший мороз заледенил пропотевшую лопотину, и неуемная дрожь заколотила меня в сугробе. Еле-еле выпрямился и побрел наугад меж кустами, а как окончилось болото, очутился в большом нескончаемом лесу. Глухая тишина и темень окружали меня, лишь ознобно выбеливались березы, и в просветах вершин волчьими глазами посверкивали первые звездочки.

В какой-то книжке я читал о таежных ночлегах. Но изладить нодью – надо топор и спички, нет и в помине у нас елового лапника. Разве что в снег зарыться и ждать утра. Утром я и смогу отыскать нашу лыжню и по ней возвратиться в Юровку. Вот только бы волки меня не нашли, от них вся и оборона – лыжи из досок…

Пимешками и лыжей разгреб снег до листьев, получился точно такой же выгребок, как у козлов. Дрожь прошла, и меня потянуло на сон, даже о еде не вспоминал – до того стало тепло и уютно. И вдруг во сне или наяву я услыхал, как кто-то повторяет одно и то же слово:

– Ва-а-ся! Ва-а-ся!

«Блазнит, ночами всегда блазнит», – вяло подумал я и снова сжался телом под лопотиной. Да не успел задремать, как лес охнул ружейными выстрелами. И опять уже близко, не чужой, а отцовский голос: «Ва-а-а-ся, где ты?! Ва-а-а-ся!»

– Тятя! Я здесь! – прокричал я в лес, и он ответил мне тятиными словами:

– Иду, Вася, иду!

Отец сроду не курил, однако без спичек на охоту не отправлялся никогда. И сейчас тятя быстро надрал бересты с какой-то сушины, распалил костер и поставил меня на ноги возле жарко слепящего огня.

– Ну на что, на что ты обиделся? Я ведь с досады тросткой погрозил, не тронул бы тебя из-за проклятого козла, – утирая лицо мохнаткой, твердил отец. – Отогревайся, и домой пойдем. Дорога на Десятилетку близко, выберемся на нее и дотопаем без лыж. Да не куксись: козла того я добил, теперь не замрем. Ага, Вася?

…В промежутки, когда удалялся грохот очередного поезда, приятель подносил к губам рог, и трубно-печальный зов широко множило лесное эхо. Мы съездили на первую стоянку машины и по следам определили, что Гайда побывала там, а вот куда ушла – поди узнай ночью. Дима, как старый гончатник, твердо решил: выжловка вернулась в то болотце, где он «поссорился» с ней, ударил обессилевшую собаку.

– Дурак я, псих несчастный! – отчитывал Дима сам себя. – Ведь знаю ее характер: коли на ласку горячая, то и на обиду чуткая, памятливая. Нельзя ее оставлять, на смену мне завтра с утра.

Снова и снова рог волновал округу, и мы не поверили своим ушам: в том самом болотце жалобно завыла Гайда. Повыла по-волчьи на высокую луну, и опять тишина.

– Подождем, сейчас она пурхается по снегу, и ей не до голоса, – промолвил Дима. И, верно, вскоре от колка отделилось серое пятно. Она, Гайда, осиливала снежную глубь, шла на зов хозяина. Вот гончая уже на дороге, с радостным визгом ластится то к Диме, то ко мне, а потом поперед нас бросается к машине. Облаивает ее тоже радостно, как живое существо.

Обида у Гайды словно вымерзла на снегу, нет злости на нее и у Димы. Мы, веселые и облегченные, садимся в «Ниву», а гончая тянется к нам из багажника и старается понять по нашим глазам: сердимся мы или же простили ее «упрямство»? Ей, Гайде, хорошо: пусть устала крепко, но не пешком, как мы тогда с отцом, а на машине едет после первого в жизни охотничьего поля. Дома ее ждет сытный ужин и уютно-теплая конура. Что-то и кто-то приснится гончей за длинную ночь. А мне сорок лет назад ничего не приснилось на родимых полатях: не помню, как разболокли, как очутился под одеялом. И только теперь, когда давно нет в живых отца, все чаще и чаще слышу во сне тятин голос:

– Сынок, Вася, где ты?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю