355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Три жизни » Текст книги (страница 17)
Три жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:57

Текст книги "Три жизни"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

ГАРМОНЬ СЫНА

Никаких гостей Прасковья Ивановна Ильиных не ждала, да и ждать-пождать их неоткудова даже по красным праздникам, а тут что ни на есть будний, рабочий день. Сосед по прозвищу «Сано вечно пьяный» и тот – ни свет ни заря – в спецовке подался куда-то. А куда? Кто знает, еще при райцентре на три круга обошел все организации. Как-то ему библиотекарша Зоя посоветовала:

– Вы бы, Александр Павлович, книги читали, меньше бы времени на всякие там компании оставалось.

– Книги?! – изумился Сано. – Я их еще с первого класса перебрал, вот даже наизусть сейчас помню… «весь базар сошел с ума». Теперь мне свою трудовую книжку читать не перечитать, пять вкладышей, во!

Прасковья Ивановна в глаза не видывала своей трудовой книжки. С тридцатого года, как организовался в деревне Полозовке колхоз, более трех десятков лет знала одно звание – рядовая колхозница. А работа что, она всякая была, как и в любом колхозе – куда пошлет бригадир. И коров доила, и телят выхаживала, и за овцами шесть годков походила, даже в районе хвалили: «Берите пример с овчарки тети Паши»…

Ныне такое слово высмеяли и последние годы, пока овечек не перевели, именовали женщин чабанами. А тогда овчарка, бычник – деда Степана этак окрестили за догляд быков-производителей, хрящник – стало быть, за хряками, а не за свиньями ухаживает человек.

И конюшила, и до пенсии техничкой-уборщицей работала в конторе, но уже не в колхозной, а совхозной. Это когда она перебралась из Полозовки в Уксянку при слиянии колхозов – досталась ей избенка-одностенок от покойной тетки Феклы на веселом угорчике, в тихом травянистом заулочке. С крылечка глянет утром Прасковья – и на весь день радость. Слева село Любимово, и Уксянка вся, как на ладони, справа – деревня Брюхановка. Это названия только разные, а на самом-то деле между Любимовой, Уксянкой и Брюхановкой никакого разрыва. Вот Полозовка – она в трех километрах, однако и ее всю видать было. Сейчас-то Прасковья Ивановна редко глядит в сторону родного угла – нету давно деревушки, тополя да ветлы зеленеют, стареют сами для себя, и если б не кирпичный завод на увале – совсем бы осиротели высокие деревья с грачиными гнездами.

Сидела у стола Прасковья Ивановна, гладила ладонью клеенку с крупными, нездешними вишнями и не слыхала-не видала, как кто-то в сенках очутился и постукал в дверь избенки. Кто бы это мог? Разве что кто-то из старушек знакомых, с кем Прасковья уже которую зиму вяжет из овечьей шерсти теплые носки и отсылает их уксянским ребятам в армию. Прежде всего тем, кто на флоте или на севере служат, где холода лютые.

– Зачем? – удивились сначала не только ее подружки, а и родители парней. – Не война сейчас, на службе теперь не дадут зря мерзнуть – добро одевают.

– Эдак оно, – согласилась Прасковья Ивановна. – Однако разве не в радость получить солдату шерстяные носки с родины? Не всем же старухам ковры ткать, куда нам их! Я вот сынку своему так и не успела на фронт ничего послать, пока собирала-копила шерсти на варежки и носки, он… погиб…

– Можно, можно! – оторвалась она от дум и того пуще удивилась. Порог переступили три девочки-школьницы. В форме, при пионерских галстуках.

– Милости прошу! – обмахнула запоном стулья Прасковья Ивановна и засуетилась на середке избы возле печи. – Чем бы вас мне попотчевать-то, дорогие гостюшки? Самовар-то давно отдала я робяткам, тоже пионерам, состарел, издырявился он. Ну дак электрический включу, и мигом чаек будет готов. Скус, конешно, не тот, что в самоваре, дак привыкли ужо, привыкли!

– Бабушка Прасковья Ивановна! – привстала беленькая девочка, по обличью дочка комбайнера Петра Южакова. – Мы по делу, а не угощаться пришли.

– По какому, внученьки? Ежели что помочь, так нечего. Дрова по весне привезли, твой же папа после работы бензопилой их мигом испилил да исколол, а тимуровцы, дай им бог здоровья, склали в поленницу. По водичку сама еще ползаю, много ли мне надо-то водицы. Животины у меня – овца да пяток курочек с петушком. А кошке Муське молочко покупаю. Нету, нету, девочки, для вас у меня работы!

– Нет, бабушка, дело-то у нас совсем другое, – замялась Света Южакова. С третьего класса она «красным следопытом», сколько уже обошли с подружками и учительницей Анной Ивановной фронтовиков, вдов и матерей солдатских, а всякий раз волнуется и робеет. Война не обошла Южаковых: погибли на фронте Светин дед и два дяди, третий от ран уже дома умер. Папке, когда Гитлер напал на нашу Родину, шел всего-то третий год. Папка помнит голод и холод, нужду и слезы бабушки, а войну – ее все ненавидят, даже и они, школьники.

– Так какое, какое дело-то у вас, девоньки? – ободрила Свету Прасковья Ивановна.

– У нас в школе, бабушка, музей создан.

– Ага, слыхала! Радио районное ишшо хвалило вас за музей-то, а вот сама-то не видала. Токо для музея у меня ничего нету старого, кроме самой себя. От свекрови-покойницы иконка оставалась как-то, так и ее какому-то мужчине из города я отдала. Сказывал, для музея. Сама-то я богу не маливалась, недосуг было – изо дня в день работа и забота. Ну и тятя мой ни икон, ни крестов не держал в избе. С германской пришел с чурбашкой заместо правой ноги, дак и вовсе какой тут боженька. Поминал его мой родитель, ежли спотыкался и оземь стукался.

– Не, бабушка, не собираем мы иконы, у нас школьный музей. Нам бы что-то о вашем сыне… – дрогнул голосок девочки. Она смотрела выше Прасковьи Ивановны, где в переднем углу в самодельной рамке под стеклом висел портрет молодого симпатичного парня. Лицо круглое, курносое, и, кажется, вот-вот рассмеется он и скажет что-то веселое. А плечи, плечи-то какие могучие! Сатиновая рубаха с несметным количеством пуговиц – ни единой складки! Кепка-восьмиклинка так и не смогла удержать кудрявый чуб – разметались волосы, словно живые.

– От Вани, сыночка… – глянула на портрет Прасковья Ивановна и… задумалась. Старушка не заплакала, чего и боялись девочки, от чего и робела Света Южакова. Наверное, за сорок лет со дня гибели единственного сына все она слезоньки выплакала втихомолку.

– А ты сиди, сиди, – спохватилась Прасковья Ивановна. – От Вани-то карточка осталась, с нее и патрет добрый человек изладил, не обманул. И еще…

Прасковья Ивановна выдвинула верхний ящик комода и, не роясь, достала малиновый, аккуратно сложенный платок.

– Еще тут вот волосы Вани, подобрала их, когда стригся наголо после повестки в военкомат.

Старушка развернула чистый, конвертом сложенный лист бумаги, и девочки на цыпочках подошли к столу. Слежались, как бы усохли светло-русые кудри Ивана Павловича Ильиных – будь он жив, ему бы скоро исполнилось шестьдесят лет, а все равно какие волосы мягко-ласковые и теплые…

– А тут вот похоронка, – продолжала бабушка. – Мне кой-кто советовал в собес ее отнести, мол, льготы или пенсию добавят. Да на што мне еще што-то! Мне и своей пенсии хватает, а люди вон помогают и без поклона.

Прасковья Ивановна полностью расстелила старинный платок по столешнице, и в середке его оказалась строго-красная коробочка. Она с дрожью темно-синих вен на сморщенных руках открыла ее, и у девочек расширились синие да карие глаза: перед ними лежал новенький орден Отечественной войны II степени. В тишине слышно было, как на простенке четко тикают белые, полуовальные часы – подарок совхоза в день проводов Ильиных на заслуженный отдых.

– Ванюшкин, здеся военком мне вручил орден-то. Вот и вся, детки, Ванина память… – вздохнула старушка. – Возьмите, раз заслужил он быть у вас в музее. Ваня-то ведь после начальных классов три зимы бегал из Полозовки в Уксянскую школу. Хорошо учился и дома успевал с управой, мои силы для колхозной фермы берег. А каникулы летние все в работе, особо в сенокос и рожь когда молотили. Волокуши возил, зерно на бричке, и косить литовкой рано стал, и на метку ране других его определили. Не курил, не табашничал, шибко рослый да дюжий не по годам. И на трактор сел ране своих одногодков, и все на фронт, на фронт рвался. Зимой сорок третьего и проводила Ваню… Берите внученьки, а я ужо как-нибудь приду и погляжу на ваш музей.

Света Южакова, Валя Задорина и Маша Чеканина с женской аккуратностью уложили в портфель память о Иване Павловиче Ильиных и совсем было попрощались, как их уже у порога ойканьем окликнула Прасковья Ивановна.

– Состарела, совсем я состарела! Гармонью-то забыла, Ванина гармонь ишшо хранится. Вот, в сундучке она. Гармоньщиком тоже славился, песельником был… Заведет в Полозовке, а слыхать в краю Озерки, в Любимово. Голухиной-то ране ее звали. Он и на прощанье-то мне с подводы крикнул: «Не кручинься, мама! Вернусь с победой, мы с тобой еще как споем-сыграем!»

– Да-а-а… – протяжно выдохнула старушка и впервые концом белого ситцевого платка провела по глазам. – Не сыграла боле гармонь Ванина, не слыхала я ее голосу. А уж до чего заливиста – не хочешь да запоешь, не умеешь да запляшешь!

– А много частушек дядя Ваня знал? – осмелилась Маша Чеканина, розовощекая, чернявая, вся в мать – доярку совхоза.

– Ой, много-много! – просияла Прасковья Ивановна. – И все-то пел без «картинок», не ругательские.

– А можно нам записать частушки? Потом, не сейчас, – попросила Валя Задорина.

– Пошто нельзя, можно. Я хоть восьмой десяток доживаю, а помню частушки Ванины, и те, что в девках сама пела. Можно! А гармонь-то я тоже дарю музею, такие теперь не делают, эта довоенная. Ване евонный дядя передал, как на войну ушел. Унесете, не тяжело вам?

– Спасибо, Прасковья Ивановна! Унесем! Мы сильные, мы мамам на ферме тоже помогаем! – наперебой заговорили девочки.

…Накануне Октябрьского праздника снова появилась гостья в чистенькой избенке Прасковьи Ивановны – учительница Анна Ивановна, уже немолодая, сама трижды бабушка. Почаевничали, посудили о том да о сем.

– За тобой я зашла, Прасковья Ивановна. Приглашаем всем классом, всей школой на концерт, заодно и музей посмотрите, все Ванино там хранится.

…В коридорах школы шумно – дети есть дети! – но в музее пусть и людно, а тихо, полушепотом разговаривают и взрослые, и школьники. Глаза разбегаются – столько всего накопили-насобирали ребята с учителями, да чутьем материнским Прасковья Ивановна угадала, где находится все Ванино. Ноги, враз ослабевшие в коленках, сами повели ее туда. Напротив большого светлого окна со стены смотрел на нее сын Ваня, под стеклом лежали Ванины кудри, похоронка и орден, на тумбочке рядом – Ванина гармонь.

Обнесло-окружило голову у Прасковьи Ивановны, и глаза что-то непонятное застлало, и, не окажись под боком Света Южакова, наверное, упала бы старушка возле сыновьей памяти. Да могла б нечаянно и гармонь двухрядку сронить на пол.

– Светочка, а тут-то што написано? – тихо спросила Прасковья Ивановна, когда силы вернулись к ней и усмотрела она крупные буквы над гармонью – строчки на листе ватмана то сливались в сплошные красные ленточки, то как бы дробились на огненные вспышки.

 
К Октябрьской ли, ко дню ли Первомая,
Иль в долгосрочный отпуск по весне —
Который раз домой я приезжаю,
А сын ее все где-то на войне.
 

скорбно и торжественно прочла девочка и добавила: «Это поэт Федор Сухов».

– Спасибо ему материнское, совсем как обо мне и моем Ване сложил! – прошептала Прасковья Ивановна и низко поклонилась словам поэта. Реденькие белые прядки волос выскользнули из-под малинового полушалка и коснулись эмалевого блеска половиц.

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Вот приехал я деда проведать,

А застал самануху пустую.

Вот приехал я к матери в гости,

А застал муравьиное царство.

Алексей Еранцев

Разволновался Алексей и помимо воли надолго задержался на росстани…

А ведь когда собирался навестить родную деревеньку, то казалось ему все проще простого. Доедет на рейсовом автобусе из Далматово до росстани, тотчас же встанет на лыжи и – самое большое через час – докатится до Морозовой, сразу же отыщет свою усадьбу и восстановит в памяти своих односельчан, своих предков и свою молодость…

Но вот попрощался он с водителем, выпрыгнул на дорогу и замер на Росстанном угоре. Двадцать пять лет не бывал здесь, а с первого взгляда признал знакомые и родимые места. Налево среди пашни щерился из сугробов колок Своробливка. Убыло его, изрежен он, но цел и все так же, как давным-давно, розовеет и алеет июньскими днями цветом шиповника. И все так же, как в пору юности, синеет снегами заячья тропа к спасительному колку, откуда беляков ничем не выжить ни охотнику, ни зверю.

Дальше за угором и речкой Крутишкой растянулось угором село Макарьевское, или по-ранешному Новодерганы. Отсюда, с росстани, видно Алексею, как мало осталось жилых домов, только осиротевшие тополя и ветлы сохранили границы когда-то большого селения. Посерела и громадина двуглавой церкви – единственной на всю здешнюю округу. Впрочем, купола на звоннице давно нет в помине. Уцелевший во время решительной борьбы с опиумом народа, он пострадал из-за пчел.

Алексею, когда в сорок седьмом вернулся он домой с войны и службы, земляки-морозовляне, явно сожалея и завидуя макарьевцам, во всех подробностях рассказывали о битве с пчелами. Где-то вскоре после войны полезли ребятишки на верхотуру за голубями да тут же и посыпались обратно. С ревом и шишками вовсе не от ушибов, разъяренные пчелы и на земле преследовали пацанов.

Дело было в междупарки, у колхозников было свободное время. Во главе председателей – колхоза и сельсовета – они и учинили штурм колокольни с медовым кладом. Пожарники маялись от безделья, а тут стали заглавными фигурами. Выкатили свои «машины» с бочками, кишку протащили чуть ли не до купола и давай поливать пчелиные «дивизии».

Несколько дней осаждали макарьевцы звонницу, многих пожалили пчелы, а особо отчаянные мужики и парни неузнаваемо поправились и опухли. Однако одолели они пчел, сняли железный шлем с купола и дорвались до дармовой сласти. Иных с голодухи понос прохватил, а другие долго не могли дотронуться до обычной тогда еды – травяных лепешек.

– Во-о каки морды-то были у них! – раскидывал крючья рук конюх Никифор. – Хлесни по ряшке кирпичом – отскочит!

– Ловко на чужих-то, песковских, пчелах наживаться! – ругалась дородная старуха Дарья Наврушиха. – Сват Анисим не управлялся один с пасекой, пчелы роились и улетали на церковь. Ухайдакали столько пчел и колокольню испохабили. Жадюги!..

«Небось не осталось уже никого из тех, кто воевал с пчелами и кого прозывали сладкими мужиками морозовляне? Поди, померли да разъехались, – улыбнулся Алексей и вздохнул. – Да, пожалуй, и не осталось»…

Он спохватился, мельком глянув на левое запястье с часами: пора на лыжи и спрямлять дорогу Морозовским свертком. Ездят ли старинной дорогой по голу – не узнать, а зимой она уже никому не нужна. Снег ни разу не тронут человеком, и Алексей сам не уверен – дорогой или просто полем пересекает он волок до ближних березняков. Однако ему нужна именно эта дорога, она через леса и два ложка выведет его на бугорок, где высоко забелеет круглая роща. Там Морозовское кладбище, там покоятся земляки и вся его родова, кроме сродного брата Андрюшки. Не пришел он с войны, сложил свою голову в бою за какую-то крохотную польскую деревеньку…

Каким-то странным чутьем угадал Алексей на дорогу и пошел лесами медленно, до ломоты в глазах всматривался в каждое дерево, каждый куст боярки и черемухи. Эвон одинокая коряжистая береза распустила, свесила ветви, будто бы матушка после бани расчесала свои волосы костяным гребнем. Вот расклонится, закинет их за плечи, да так ясно-ласково засинеют ее глаза! И, как в детстве когда-то, нараспев расскажет про старшего сына Ваньшу:

– За вечорки-то ране хозяйке дома парни платили, кто чем. Ну и выпал черед Ваньше плату нести. Выждал он, когда отец-то ушел париться, и шасть в амбар. Нагреб хлебца – и к Лизавете Овдошонковой, где посиделки должны быть. А как сели мы всей семьей чаевничать вокруг самовара, Ваньша и спой за столом:

 
– Тятька в баньке парился,
Я в амбаре шарился.
Тятька голову чесал,
Я мешочек нагребал.
Тятька чашку чая пил,
Я мешочек утащил…
 

Складно и ладно вышло у Ваньши. И сам-то, наш отец, в духе был. Похохотали мы, и все добром кончилось. А то бы ему за самовольство ремнем попало.

…Сколько же, сколько лет ей, березе? Коли с матушкой сравнил, то сколько? Ну, пожалуй, за полсотни или столько, сколько сегодня исполнилось ему, Алексею. Вот не случись береза-ровесница, и когда бы он вспомнил про свой день рождения!

Ленточкой засветлел частый березнячок вдоль бугра. С войны он зарос, пустошку облюбовал, пока не пахали здесь полоски среди лесов. А потом, когда руки дошли у морозовлян, густяком затянули березы землю. «Понятно, пожалели их земляки, и правильно! Лесов у нас и так не больно много», – отметил Алексей.

К самой дороге с обеих сторон подступила расколючая боярка, она как бы усмехалась над конными и пешими: «А ну, продерись-ка! Ежели сумеете – быть вам тутошними жителями!» Помнит Алексей: когда сено возили – всегда обдирала возы боярка. Вроде бы, затыкали кусты свои дыры пучками растового сенца, чтоб не сквозили боярку ветры, не донимала ее стужа. И тут в проходе всегда пахло лесными еланями, веселило сенокосом. Даже когда зайцы начисто съедали подкорм – дух летний долго не выветривался возле боярки. Теперь, наверное, забыли сюда беляки тропки зимние?

– Бегают, навещают косоглазые! – вырвалось у Алексея. Он приостановился и подивился живучей привычке зайцев. Сколько же поколений сменило друг друга, а вот неистребима память даже у беляков – тропа ихних предков.

В ложке, покуда веснами скатываются с увалов талые воды в Крутишку, должна стоять красноталина, чуть выше – куст черемухи. Под красноталиной в тени был копанец-колодчик, тут в покос устраивали морозовляне свой стан. Собирались сюда пообедать, в холодке полежать и окатиться водой из копанца. Холостежь баловалась, а пожилые отдыхали и о житье-бытье вели речь, прикидывали виды на урожай. Рожь ли, пшеница ли – так и катилась, катилась волнами по увалам к речке!

Ага, все еще кустится красноталина, а черемуха захирела, сухостойнику черно, и очень уж низкая она из сугробов. Чего же матушка обмерла, когда Алешка сорвался с черемшины? Тут и ребятенку не зашибиться, а ему тогда лет десять было. Разорвал он рубаху из маминого сарафана, брюхо чуть не распорол о старый пенек-срубыш, но не заревел. Буткнулся Алешка подходяще. А рубаху жалко и сейчас. Лясина на брюхе быстро зажила, но такой рубахи больше он никогда не нашивал…

Опять задержался Алексей. Ну разве можно от детства вторично убежать? Сколько лет минуло, а ведь почти все таким же осталось. Леса на угоре на много рядов рубили – они все равно отрастают. Сорока вон над гладко-зеленым осинником крутится, «шшокчет белобока» – сказала бы матушка, и чего-то высматривает. Не ее ли прапрапрабабушку Алеха с ребятами зорили? Яичек страсть много в гнезде находили, и все на особинку длинные и рябые-рябые, совсем как нос у Миньки Голяя!

– Ну и прозвище же дали парню! – рассмеялся Алексей. – Голяй да Голяй… С чего бы? Если по одежке, так все они, морозовские парнишки, не хаживали в нарядах, а трясли ремками.

Минька… Михаил Макарович Грачев… не пришлось тебе похолостовать в костюме! В ушитой отцовской одеже ушел ты на фронт и недолго целым поносил солдатское обмундирование. Трижды пластали Миньку осколки и пули, дырявили гимнастерку, тело, штаны и сапоги. Минька… При стольких-то ранах и забыл ты, как взвыл на покосе, когда лопатил оселком литовку и нечаянно расчеркнул брюшко большого пальца на правой руке?..

Попроведал Алексей в первый же день Минькину мать Прасковью. И она без слез и всхлипа достала из сундука последнее письмо про своего сына. Алексей, не читая его, понял: нет и никогда не будет на свете дружка Миньки… А скольких еще сверстников, да и старше себя, не дождался он в своей небольшой деревеньке! Как только выдюжила она в войну, жила почти два десятилетия после нее и… сгинула в мирные дни как бесперспективная. Сперва ликвидировали колхоз «Красный пахарь», потом не захотели электрифицировать, затем «пожалели» держать школу и магазин…

Из ложка Алексей наугад выбрался увалом к старой березовой роще. Взъем не ахти какой, а заколотилось сердце и на глаза нагнало слезу. Отдышался на кромке, снял шапку и простоволосым шагнул в березы. Ни единого следа… Неужто и правда не осталось на земле морозовлян? Глянул в левый востряк рощи и приметил низко осевший черный крест, за ним еле-еле угадывались продолговатые холмики. Почудилось, уклали здесь спать ребятишек под белочистые одеялки, а не морозовские жители – люди рослые и крепкие – полегли тут на вечный покой.

Отоптал Алексей снег вокруг креста, обмахнул поперечинку и долго стоял над безымянной могилой. Кто же из земляков лежит тут? Может быть, дед Максим Вояка? Прозвали так отставного солдата в деревне за долгую службу. Мало кто помнил тогда, когда ушел в солдаты Максим Овчинников, чтобы служить Отечеству до самой старости. С какими только ворогами за Русь-матушку не сражался он, с кем только не сходился Максим на штыковую, рукопашную?! И сам был штыком колот, пулей дырявлен и палашом рублен… Вкось и в крест шрамы да швы багровели на нем, когда, нахлеставшись веником, вылазил дед в предбанник на свежую солому.

Задолго до начальной школы Алеша и остальные парнишки знали историю войн России с «басурманами». И как сейчас слышал твердое слово Максима Вояки:

– Я-то, робятушки, сроду не нападал, сроду не завоевывал. Русскую землю я оборонял!

И при этом он бережно расправлял гимнастерку с полным бантом крестов Егориев и медалей. А золотой крест – орден, врученный ему за подвиги на Шипке генералом Скобелевым, награда с груди самого полководца – нацеплял Максим редко. Только тогда, когда отправлялся в город Шадринск с ходатайством за своих земляков. Говорят, он и в гражданскую отличился – геройски партизанил, изгонял белочехов и колчаковцев.

…А где, где лежат прадед, дед Алексей и отец Василий, где покой его матушки Лукии Григорьевны? Вот он, островок его родни возле берез-тройни и куста черемухи…

Большая синица подлетела на березы, проворно покрутилась по веткам, заглянула в морщины коры, чего-то склюнула и негромко спела Алексею:

– Стынь, стынь, тар-ра-рах!..

Чистая она в лесу, щечки вон какие белые! А в городе за зиму прокоптится до того, что от воробья не отличишь. Как-то сынишка его Вовка изловил синицу и заликовал: новый де вид птицы открыл для науки! Пока сидел в школе на уроках, сестричка Зина вымыла птаху, и оказалась она самой обыкновенной большой синицей, а по-деревенски жуланчиком. Слез-то было у Вовки – еле уговорили-успокоили. Посмеялись с женой Ниной, а ночью Алексею не по себе стало. Не только сынишка, а ведь и он сам не помнит, когда видел синицу в лесу…

И вот выбрался-таки Алексей сюда, где веками жили его предки, кормили себя и Русь, отстаивали ее от супостатов и мечтали о лучшей доле. Такой ли, как нынче, виделась она им, но во всяком случае только свободной и светлой…

Простоволосым покинул Алексей рощу, а напоследок оглянулся на покой земляков и родных, прошептал:

– Вы уж того, не гневайтесь, родимые, на нас, грешных… Мы то помним, помним вас! Не будь бы вас – на ком бы земля наша держалась, чего бы мы без вас значили!

Засвежела лыжня к трем тополям на взгорке – через снежные заструги на жнивье, через пустую поскотину. И остановилась, споткнулась она на уклоне к речке. По бурьяну из репья, конопли и крапивы обозревал Алексей свою деревеньку. Враз отяжелел рюкзак с гостинцами, никому здесь ненужными. Всем, чем нагрузила его жена, некого угощать. Ни колбаса, ни сыр, ни конфеты, ни печенье – ничего не надо пустырю на месте деревни.

Нет Морозовой и никогда больше не будет. Вон полынь и та стала переводиться, лишь репейник и крапива с лебедой пока напоминают случайным проезжим, что тут когда-то жили люди. Слыхал Алексей: после исчезновения Морозовой в соседнее село не прибыло ни одной семьей из морозовлян. Все разъехались по городам, да так далеко, что и кладбище предков забыли. И хранит погост от распашки не закон, а березовая роща. Законы блюдут люди с корнями в земле, а не современные кочевники-руководители. Видал из автобуса давеча Алексей, как обкорнали песковцы свои увалы, выдрали-выкорчевали все черемуховые колки в полях, свели ради клочков пахоты не только красоту, а и память.

Осторожно, чтобы не засорить глаза репьем, Алексей пошел по дикороснику. В снегу что-то нарушилось, он глухо охнул, к утробный стон прокатился далеко и стих где-то за бурьяном. Да… Мала, кажется, деревенька, сто с лишним дворов раньше насчитывалось, но дружно жили предки, по-теплому, плотно селились они. Земли жалели? Да нет же! Вон поскотины на пять сел бы хватило, а сколько простора берегами Крутишки…

Локоть к локтю жили морозовляне.

Алексей раздвигал толстые дудки репейника, собирал на ватную куртку шишобарки. Осилил одни заросли, пошла конопля – жаль, давно она семечки растрясла, и воробьи повыклевали. А как захотелось Алексею втянуть в себя хмелевый дух конопли, куснуть зернышек и ощутить во рту горчинку.

Сухая конопля, а с чего-то напахнула она теплом, и сразу вспомнилось, как играли в ней, делали тайные шалаши и таскали туда морковь, огурцы и мак. До чего же покойно и сладко было Алешке в коноплянике! А в голодные годы стряпала матушка лепешки из толченых семечек – вкуснее их с молоком, кажется, ничего на свете нету! В добрые годы гороховый кисель ели с постным маслом из конопли…

Размял Алексей пальцами вершинку конопли – не пахнет. Летом надо приехать, обязательно приехать! Или весной, когда зазеленеют и расцветут родные кустики сирени и черемухи. А растерялся было он зря: вон ключик в зеленовато-желтой оправе наледи. Зачерпнул пригоршни – зубы заныли, а он все пил и пил, капли стекали и леденели на валенках и брюках.

Из ложбинки до заулка, где стоял отцовский дом, рукой подать. Чуть правее жили дедушка с бабушкой. Лыжа уперлась во что-то твердое, Алексей живо наклонился и разгреб снег. Пень… Уцелел пень тополины за избой! «Наш, наш!» – чуть не закричал он. Поднимался тополь высоко над крышей и упирался, казалось, в самое небо. На нем Алешка нашел однажды проволочную петлю, вросшую глубоко в ствол дерева Отец долго вспоминал, когда он хотел изловить зайца у тополинки. Забыл ее снять, да так и осталась петля, и очутилась эвон на какой вышине!

Любили тополя в Морозовой, густо росло их по деревне, и видны были из соседнего села, где учился Алешка в семилетке. Вроде бы совсем близко до деревни, если смотреть по тополям, но на самом деле три километра волок. Бежит он домой, а юровские ребята дразнят:

– Морозовлята, ознобленные!

Или частушку обидную споют:

 
– Морозова на яме,
Огорожена соплями!
 

Охота им задеть Алешку, а он будто и не слышит, смеется и топает да топает домой. Пусть поносят деревню, чего они понимают! Для него-то красивее Морозовой нет и не будет на всем белом свете!

…Смел снег с пенька Алексей и не успел еще что-нибудь вспомнить, как заспорили на репейнике и конопле воробьишки, тараторят:

– Чем почем? Чем почем?

– Почем в Ключах глубяны чашечка! – отозвался весело он, и снова на него повеяло жильем, деревней. Ишь, сколько лет нет Морозовой, а воробьи не покидают ее, не то что голуби и галки. Где вот только они воробьят выводят и зимние ночи коротают?

Снял Алексей рюкзак, положил на пень теплые рукавицы и сел. Не здесь бы ему гостить, а на лавке за столом в родной избе. Да чашку бы штей горячих, да калач с пода!..

– Эко чего захотел! – одернул себя он и достал еду, термос с кофе. Пора перекусить, заодно помянуть родню и земляков, отметить свое пятидесятилетие. Не было в деревне и у них в роду пьяниц, по большим праздникам только угощались, и кофе горячий – теперь самый подходящий напиток.

Пока ел и, зажмурившись, вспоминал, какой была деревня до войны, не заметил наступления вечера. Солнце ушло за песковские глухие леса Талы, запад позеленел, и таинственно потемнели вокруг него заросли. Не заметил он, как куда-то запропали воробьи. Галдели, галдели и враз исчезли.

Алексей посмотрел в сторону речки… Весеннюю ночь проводили они с братом Иваном за течением Рассоха. Поставили морды между омутами и ждали у костра утро. Алешка жался к огнищу, следил за искрами-«хахалами». Они вспархивали в темень, долго вились и краснели, а после незаметно тухли. А может, и не гасли, долетали до звезд и посвечивали над костром?

С запада наплыл морок, скрыл звезды-мигалки, но земля радовалась куликами и утками, в тальнике рядом не спала варакушка-синегрудка, а где-то на луговине коростель, словно холостой парень, все шел и шел куда-то в хромовых сапогах со скрипом… И еще вспомнил, как узкий месяц тонким языком пытался слизать тучку, а она все заполняла и заполняла небо, и вскоре не стало ни звезд, ни самого месяца. Только костер жарко дышал и пускал в небо искры.

«Неужто все происходило со мной, неужто тем парнишкой был я?» – тряхнул головой Алексей.

Вот он прошел войну, возвратился домой, но после кончины матери его, офицера, снова призвали на службу и пришлось остаться навсегда в большом городе. Он жив, а деревни нету, и чья в том вина – некого и спросить. Бесконечные реорганизации растрясли по белому свету жителей не таких деревушек, как Морозова. И никто не спрашивал на то согласия у людей, где им жить лучше и чем заниматься: кормить себя и страну или надеяться всем на гастрономы?

…В той стороне, где край неба желтел огнями соседнего села и куда Алексей должен идти ночевать к единственному товарищу юности, вызорилась спело-оранжевая луна. Ему вдруг, ни с того ни с сего захотелось, чтобы на поскотине завыли волки. Серые звери почему-то зимними ночами всегда выходили на степь и выли. Их слышали в избах, и мать обычно говорила:

– Они своему богу молятся. Чуешь, чо они поют? «Егорий храбрый, дай нам исть!»…

– А он услышит? – спрашивал Алешка.

– Может, и услышит, кто его знает! – улыбалась она, зевала и крестила рот.

…Луна всплывала все выше, но волки не отзывались. Вместо них Алексей услыхал песню. Кто-то ехал зимником к бывшей деревне и посылал ее в тишину ночи:

 
– Ой, мороз, мороз,
Не морозь меня
Не морозь меня,
Моево-о коня-яя…
 

«Да он же в Юровку правит, как раз мне с ним по пути!» – догадался Алексей и заторопился на песню, на человеческий голос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю