Текст книги "Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Глава пятая.
ПРЕДВЕСТЬЕ
ВПРОЧЕМ, было бы неправдой сказать, что книги зимой и развлечения летом на даче составляют всю его духовную жизнь. Уже червь в душе завёлся и точит его. Если при этом отметить, что заводится ещё и театральная страсть, то это значит почти ничего не сказать. Сам по себе театр ничего особенного не представляет в этой семье и в других семьях, дружески расположенных к ней. Афанасий Иванович и Варвара Михайловна время от времени посещают премьеры. В доме подрастают братья и сёстры, по нескольку лет живут двоюродные братья и двоюродная сестра Илария Михайловна, в просторечии Лиля, и все они тоже любят и тоже посещают театр. Однако ни в ком из них страсти особенной нет, ни в ком червь не сидит и не требует, ненасытный, пищи себе.
Червь сидит и заводится страсть лишь в одном старшем сыне. Старший сын ни с того ни с сего принимается устраивать в доме любительские спектакли, сочинять для них пьесы и самолично разыгрывать в них, разумеется, главные роли. Известно, что одной из первых из-под неопытного пера внезапного драматурга выходит детская сказочка “Царевна Горошина”, часть которой бережно сохранилась в архиве семьи, переписанная явно детской рукой, возможно, рукой сестры драматурга Надежды.
“Царевна Горошина” ставится в сезон 1903—1904 года на квартире друзей семьи Сынгаевских, причём спектакль даётся благотворительный, в пользу старушек из богадельного дома. Режиссура принадлежит Варваре Михайловне. Сам драматург, дерзкий, склонный к верховодству подросток двенадцати лет, играет в сказочке своего сочинения сразу две роли: Лешего и Атамана разбойников. Позднее сестра Надя, возможно, переписавшая сказку, свидетельствует:
“Миша играет роль Лешего, играет с таким мастерством, что при его появлении на сцене зрители испытывают жуткое чувство...”
Я думаю, младшая сестра, которой ко времени постановки исполняется едва десять лет, может быть не совсем объективной, однако никакого сомнения нет, что очень рано, вместе с дарованием драматурга, пробуждается и актёрский талант. Дурной знак! Обладателям одновременно двух дарований никогда счастливо не живётся на свете.
Эти два дарования скверны особенно тем, что делают их невольного обладателя чересчур впечатлительным, чутким, легко возбудимым, а оттого ещё легче ранимым. К тому же, он перевоплощается в каждого, кого видит, и хорошо, когда удаётся на миг ощутить душевное состояние весёлого, благополучного, счастливого человека, да не все же веселы, благополучны и счастливы, и когда душе внезапно раскрывается другая душа, полная мрака, боли, страдания, отчаяния, слёз, тогда слёзы наворачиваются у него на глаза, и душу, полную мрака, сотрясают чужие страдания. Жить становится нелегко.
В самом деле, представьте на миг, поздний вечер, топятся печи, шаркает подшитыми подошвами валенок истопник, в гостиной белым светом полыхают парадные спиртовые лампы, свет падает в детскую через полураскрытую дверь, в гостиной, освещённой этим праздничным светом, папины и мамины знакомые гости, папа в вист играет за раскрытым столом, ласково, уютно, тепло, подросток склоняется над романом Купера или Майн Рида и, уже воплотившись в индейцев, бесшумно ступает под густыми кронами могучих деревьев, вдруг смех в гостиной будит его, одним духом возвращается он в действительный мир, и невольный вопрос обжигает его: неужели и он, когда вырастет взрослым, украсится перьями, наденет настоящие мокасины, станет в вист играть с вождём краснокожих или как ни в чём не бывало поедет в театр? Каково с такими вопросами жить?
А действительный мир уже подкрадывается к нему с другой стороны и готовит не такие простые вопросы. Ему идёт всего-навсего тринадцатый год, когда разражается война на Дальнем Востоке, на которую уходит Иван Павлович Воскресенский, врач, друг семьи. Порт-Артур осаждён, приходит невероятная весть о гибели адмирала Макарова, неудачи преследуют русскую армию, которую мы чуть не с пелёнок научаемся видеть непобедимой. Иван-то Павлович что? Упаси Бог от беды!
Правда, кровопролитные сражения ведутся чересчур далеко, и до города Киева русско-японская война докатывается главным образом письмами с фронта, статьями газет и вальсом “На сопках Маньчжурии”, который каждый вечер на освещённом огнями катке исполняет военный оркестр, словно публично оплакивая уходящую славу России. Для чего льётся русская кровь в неизвестных краях? Для чего эта грусть? Как отыскать разумный ответ, когда тебе идёт всего тринадцатый год? Отыскать разумный ответ невозможно никак и в более зрелые лета, и тем беспросветнее в душе эта щемящая грусть.
Год спустя, в одно морозное воскресенье, когда туманная дымка окружает купол Софии, в Санкт-Петербурге, перед Зимним дворцом, солдаты стреляют пулями в мирных людей, пришедших поклониться царю и просить царской милости к ним. Начинается революция, идут забастовки, возникают Советы. Уже в феврале в коридорах Первой гимназии появляются прокламации:
“Товарищи! Рабочие требуют себе куска хлеба насущного, а мы будем, следуя им, требовать хлеба духовного. Будем требовать назначения преподавателей по призванию, а не ремесленников...”
Бастуют рабочие заводов и типографий, служащие, даже аптекари, которым, казалось бы, не положено бастовать. В течение недели отказывается работать управление железных дорог, около четырёхэтажного здания управления, занятого рабочими, толпятся студенты, так что по Театральной улице, ведущей в гимназию, невозможно пройти, полиция силой разгоняет толпу.
Впрочем, летом в город приходит успокоение. Студенты разъезжаются на каникулы, обнажается истина, что не столько рабочие, сколько студенты вселяют беспокойство в умы.
По своему обыкновению, Булгаковы выезжают на дачу, теперь по железной дороге, до станции Ворзель, а там пешком две версты. Однако в то лето отдых едва ли удаётся на славу, как прежде удавался всегда, с весёлым гамом и шумом целой толпы непостижимо растущих детей: всё лето в окрестностях пылают усадьбы, что ещё как-то можно понять, а вместе с ними на корню пылают хлеба, что уже невозможно понять.
Осенью приходится возвращаться, а лучше бы на даче сидеть. Студенты, видимо, прекрасно отдохнувши за лето, даже не приступают к исполнению своих непременных обязанностей, то есть к учебным занятиям. В актовом зале, набитом битком, не прекращаются митинги, на которые приходят также рабочие. Десятитысячная толпа почти не отходит от прекрасного здания на Владимирской. Разносятся всевозможные слухи. Гимназисты бьют стёкла, швыряют чернильницы, баррикадируются в классах и не впускают на уроки учителей. Выбирают какой-то совет, назначение которого не может никто угадать. Устраивают собрания на частных квартирах, во время которых много курят, валяются по диванам и произносят страстные, фантастические и неопределённые по содержанию речи.
В октябре начинается всероссийская стачка. К ней тотчас присоединяются железнодорожники города Киева. На этот раз здание управления на Театральной успевают закрыть. Железнодорожники свои митинги переносят в университет. В течение нескольких дней в актовом зале произносятся речи, время от времени поднимается крик, раздаются призывы: “Долой самодержавие! Да здравствует Учредительное собрание!” Гимназисты принимают постановление о незамедлительном распространении забастовки на все средние и низшие учебные заведения. Несколько недель в Первой гимназии царит полнейшее безначалие, которое неминуемо превращается в хаос. Прекращает занятия духовная академия, её облачённые в чёрную одежду студенты требуют автономии, права выбирать деканов и ректора. Среди профессоров тоже распространяется смута, носятся мысли о том, чтобы устав академии изменить, добиться независимости от местных церковных властей и даже о том, чтобы ректором могло быть избираемо лицо светское, а не духовное, из числа профессоров академии. В ответ на эти демократические проекты Синод велит отстучать телеграмму: “Синод постановил студентов если к первому ноября не начнут занятий распустить и академию закрыть до будущего учебного года”. Закрываются заводы и фабрики, останавливаются трамваи, закрываются магазины, почта, телеграф, электростанция, водопровод, даже пекарня. В город Киев вводят войска, объявляется военное положение.
Наконец, под воздействием этих неопределённых по смыслу, однако бурных событий, выходит Манифест 17 октября: России даруется конституция, Дума, свобода! Да, представьте, свобода! В России свобода! Пределов восторг и радости нет. Инспектор, он же историк, Бодянский обходит классы Первой гимназии в новом форменном сюртуке и в каждом из них говорит приблизительно одни и те же слова, поблескивая при этом глазами:
– По случаю высочайшего Манифеста и дарования народу гражданских свобод занятия в гимназии прекращаются на три дня. Поздравляю! Складывайте книги и ступайте домой. Но советую не путаться в эти дни под ногами у взрослых.
Благодарные гимназисты неистово орущими толпами вылетают на улицу. День стоит замечательный. Солнце греет всё ещё жарко. Листья почти не опали. Перед университетом напротив бесчисленная толпа, украшенная красными флагами. Демонстрация! Она отправляется на Думскую площадь. В голове колонны грохочет оркестр. Над толпой взвивается хор голосов:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног!
Все лица в колонне вдохновенны и радостны. Демонстрация медленно удаляется, колыхаясь и останавливаясь. И вдруг на Думской площади раздаётся сухой, непривычный, но тотчас понятый треск, войска стреляют в толпу. Свобода выходит по-русски. Университет закрывают. Арестовывают всех подозрительных. Солдаты грабят и подвергают аресту тех, кто имеет смелость препятствовать ограблению. В декабре вновь начинается забастовка. Первая гимназия присоединяется к ней. Батальон сапёров отказывается повиноваться властям и под гром военного оркестра переходит на сторону прекративших работу рабочих. Сапёров окружают, происходит сражение на улицах города Киева, краткое, однако кровопролитное, с убитыми, ранеными, даже и с пленными. И снова аресты, приговоры суда, этапы, ссылки, тюрьма.
События перехлёстывают злополучный 1905 год. Перекатываются в 1906 и в 1907, принимая всё более драматический, всё более ожесточённый и кровавый характер, когда в непримиримом противоборстве, ещё в первый раз, сталкиваются, с одной стороны, ни к чему не готовые кучки рабочих, ещё менее к чему-либо готовые кучки студентов, решительно ни к чему, кроме бессмысленного поджога усадеб и грабежа, не готовые кучки крестьян, отдельные вездесущие агитаторы, которых на всю Россию едва ли набирается несколько сот, и прекрасно организованные боевики, тоже едва ли более нескольких сот, а с другой стороны, хорошо организованная полиция и прекрасно оснащённая армия, направленные царём, подписавшим манифест о свободе.
Боевики с нарастающей дерзостью экспроприируют ценности и стреляют в безоружных людей. В 1906 году совершается 4742 покушения, в которых погибают 1378 частных и должностных лиц и 1679 получают ранения. В 1907 году совершается 12102 покушения, в которых погибают 2999 частных и должностных лиц и 3018 получают ранения. В 1908 году совершается 9424 покушения, в которых погибают 1714 частных и должностных лиц и 1955 получают ранения. Всего за три года происходит 26268 покушений, погибают 6091 человек, получают ранения более 6000, экспроприируется более пяти миллионов рублей.
Правительство с нарастающей жестокостью силится восстановить нарушенный им же порядок в стране. Повсюду создаются военно-полевые суды, которые руководствуются, вместо закона, единственно чувством страха и мести. Приговоры выносятся и приводятся в исполнение в двадцать четыре часа, обжалованию, само собой разумеется, не подлежат. Расстреливают или вешают группами от десяти до двадцати человек.
Не приметить этих жестоких событий, проспать, просидеть у отлично протопленной печки за любимыми “Мёртвыми душами” просто нельзя, и воображение читателя уже привычно, я полагаю, рисует подростка, почти уже юношу, который подхвачен смерчем событий, с головой окунается в революционную агитацию и, может быть, конспирирует с самодельной бомбой в кармане шинели или с браунингом в руке, или хоть патроны подносит, как Петя Балей.
Не спеши, однако, читатель! В действительности всё происходит совершенно не так. События противны подростку Булгакову, абсолютно отвратительны для него, противны и отвратительны по слишком многим причинам. Они выталкивают его из безмятежности и покоя, естественно присущих ему. Так же естественно ему чуждо насилие. Жестокость и кровь ужасают его, заставляя страдать. В его душе глубоки и неискоренимы семейные традиции гуманизма. Его и в самом задиристом возрасте не убеждает сомнительная идея пролитой крови, на которой будто бы самым пышным цветом произрастает свобода. Юноше, влюблённому в “Мёртвые души”, все эти крики и митинги кажутся слишком наивными, слишком смешными: “долой!”, “да здравствует!”, “отречёмся от старого мира!”, и безоружной толпой вперёд на штыки! Он слишком домашний, слишком интеллигентный, слишком воспитанный человек, чтобы смешаться с возбуждённой толпой и куда-то шествовать с ней, непременно отрекаясь от старого мира, в котором “Мёртвые души”, да и они ли одни?
И он не принимает, не смешивается, не шествует, не отрекается. Он не замешивается в безобразия и хаос гимназии, не швыряет чернильниц чёрт знает зачем, не ходит на митинги, не посещает собраний, где много курят, валяются по диванам и кричат до потери сознания, тоже чёрт знает о чём. Он размышляет. Позднее, когда из-под пера его выйдет первая трёхактная драма, в которой выведутся на сцену эти события, в ней что-то скажется о “разъярённых Митьках и Ваньках”, впрочем, кто и по какому поводу говорит, остаётся навсегда неизвестным, поскольку драма собственноручно, по традиции великих русских писателей, уничтожается им.
Эти размышления затаиваются глубоко и занимают несколько лет, приняв главным образом отвлечённый, гуманитарный характер, в связи с тем, что ни о действительной жизни России, ни тем более о “Митьках и Ваньках” юноша не знает решительно ничего.
Спешить юноше некуда, вся жизнь у него впереди. К тому же его отвлекают от размышлений семейные происшествия и несчастья, которые в его возрасте нередко воздействуют на сознание намного сильней мировых.
Глава шестая.
БЕЗ ОТЦА
СЕМЬЯ наконец перебирается на Андреевский спуск в замечательный дом, имеющий номер 13, фатальное, загадочное число, в дом, полюбившийся сразу и оставшийся светлым в благодарной памяти на целую жизнь, описанный нашим героем в его бессмертных произведениях с удивительной нежностью несколько раз.
В самом деле, этот замечательный дом словно прилепился к горе, так что окна, глядящие в крохотный покатый уютнейший дворик, оказываются в первом этаже, тогда как окна той же квартиры, глядящие на улицу и вместе с тем вниз на Подол, уже во втором. Комнатки небольшие, но славные, места хоть и в обрез, однако достаточно всем, живётся приятно, и понемногу утверждается опасная мысль, что так беспечно и славно проживётся вся жизнь, а там греми выстрелы и вой диким рёвом погром. Даже заводятся новые, очень домашние, идиллические привычки: от пышущих жаром, разрисованных изразцов Михаил понемногу перебирается в кресло, устраивается в нём непременно с ногами, раскрывает “Записки Пиквикского клуба”, это в счастливые, безмятежные дни, и то наслаждается неторопливым, вдумчивым чтением своим свежим юмором прекрасных страниц, то сладостно дремлет, ожидая вечернего чая, звуков Шопена, боя часов и чего-то ещё, для выраженья и названья чего не находится слов.
Хорошо! Ничего лучшего не бывает на свете, клянусь!
Однако на пороге этого дома уже караулит беда. Весной Афанасий Иванович начинает чувствовать недомогание, неясное и потому подозрительное. Человек выдержанный, стойкий, с чувством христианской готовности ко всему, он своему недомоганию не придаёт никакого значения и твёрдо надеется, что летом на даче хорошо отдохнёт, и всю усталость снимет рукой.
Семья в самом деле выезжает на дачу. Афанасий Иванович отдыхает, почти совершенно отойдя от трудов, а недомогание, несмотря на эти благоразумные меры, понемногу усиливается, и к началу учебного года вдруг теряется зрение, ослабляется весь организм. Лечащий врач и друг дома устанавливает заболевание почек, назначает лечение, которое не приносит никаких результатов. Афанасий Иванович обращается к знаменитостям киевским, потом и к московским. Усилия знаменитостей тоже не увенчиваются ни малейшим успехом. Болезнь прогрессирует, медицина, что называется, против этой болезни бессильна. Все видят, что человек, не старый ещё, умирает.
Семья отца и мужа окружает заботами. В академии хлопочут как можно скорей устроить его денежные дела, чтобы большой семье было чем жить, когда единственный кормилец навсегда покинет её. В первой половине декабря 1906 года учёный совет удостаивает Афанасия Ивановича Булгакова степени доктора богословия и ходатайствует о присвоении звания ординарного профессора перед Синодом. Тут же назначается денежная премия за его богословский труд, несмотря даже на то, что этот труд не представлен на конкурс: задним числом за больного делают это друзья. Друзья же, едва в академии получается бумага Синода, утверждают его ординарным профессором, удовлетворяют его прошение об отставке с полным окладом содержания, который причитается ординарному профессору за тридцатилетнюю службу, хотя больной прослужил всего-навсего двадцать два года.
На другой уже день Афанасий Иванович приобщается святых тайн, а три дня спустя около десяти часов утра отходит в вечность с миром в душе. В тот же день духовенство академии служит панихиду у гроба покойного. Затем гроб с его телом переносят в церковь Братского монастыря, где происходит отпевание и погребение. Один из сослуживцев говорит надгробную речь, восстанавливая в памяти его последние дни:
– Беседовали мы с тобой о разных явлениях современной жизни. Взор твой был такой ясный, спокойный и в то же время такой глубокий, как бы испытующий. “Как хорошо было бы, – говорил ты, – если бы всё было мирно! Как хорошо было бы!.. Нужно всячески содействовать миру”. И ныне Господь послал тебе полный мир... “Отпусти”, – вот последнее твоё предсмертное слово своей горячо любящей тебя и горячо любимой супруге. “Отпусти...” И ты отошёл с миром! Ты мог сказать: “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром”...
И когда возвращаются с кладбища, облачённые в траурные одежды, бабушка Анфиса Ивановна говорит:
– Ты, Миша, взрослый уже, пора тебе звать маму на “вы”.
Ему ещё целых два года учиться в гимназии, однако он хорошо понимает смысл этих слов и с той поры обращается к маме только на “вы”.
Как видите, он действительно становится взрослым, но вы спросите себя, легко ли становиться взрослым, когда тебе не исполнилось шестнадцати лет. Вы ответите, без сомнения, если положите руку на сердце, что нелегко, и будете правы.
Первым следствием смерти отца не может не явиться чувство сиротства и начинающейся ответственности перед мамой, перед семьёй и перед собой, а от этого чувства быстро взрослеют. Второе следствие ещё неминуемей: хотя стараниями друзей семье определяется трёхтысячный пенсион, сумма даже несколько большая, чем при жизни удавалось упорным трудом заработать отцу, её всё-таки недостаёт на самые насущные нужды, поскольку дети неудержимо растут и требуют значительно больших расходов на своё содержание, чем было прежде. И вот опустевшее место отца принуждена занять мама, светлая королева, в далёкой юности прослужившая около года в женской гимназии. А как это сделать? Её хлопоты и заботы о воспитании детей прибавляются день ото дня, поскольку малые дети спать не дают, а от взрослых сама не уснёшь, к тому же неприметно невестами становятся дочери, а это особенная и мученическая статья.
На помощь приходит священник, друг дома, отец Александр, предложивший давать уроки своему малолетнему сыну, и зимой мальчика привозят на санках на Андреевский спуск. Натурально, это гроши, которые не способны серьёзно улучшить финансовую базу семьи. Маме приходится искать заработков на стороне, и она их находит, не совсем надёжные, временные, сначала место инспектрисы на вечерних женских общеобразовательных курсах, а позднее мы обнаруживаем её в должности казначея Фребелевского общества, что тоже не избавляет семью от нужды.
И приходится со стеснённым сердцем, с униженной головой два раза в год отправляться в канцелярию директора Первой гимназии, Волкодава, и писать заявление поникшей рукой:
“Оставшись вдовою с семью малолетними детьми и находясь в тяжёлом материальном положении, покорнейше прошу Ваше превосходительство освободить от платы за право учения сына моего...”, а далее проставлять имена: Михаила, Николая, Ивана.
В канцелярии директора Первой гимназии таких заявлений целые кипы, дети Булгаковы не исключение, не одиночки ни в бедности, ни в унижении, поскольку такого рода прошения всегда унизительны для благородных людей. Русская интеллигенция не избалована заботами ни государства, ни общества, ни благодетелей из заводчиков и купцов, поскольку ни государство, ни общество, ни благодетели всё ещё не испытывают насущной потребности в плодах её умственного труда. Жалованье интеллигенции подло ничтожно. Её дети испокон века учатся на медные деньги, на казённый кошт большей частью, словно бы в получении основательных знаний заинтересована она лишь одна, а всем прочим дела до этого нет. Умственный пролетариат! Наименование чрезвычайно уместное, оттого, что справедливо не только назад, но и, к несчастью, намного вперёд.
По этой причине не может быть ничего удивительного, что среди освобождённых от платы за право ученья множество самых близких знакомых и друзей Михаила, которых нужда ещё прежде него заставляет протягивать руку за подаянием. Положение слишком знакомое, однако я думаю, что все согласятся со мной, что одно дело, когда с протянутой рукой оказываются знакомые и друзья, и совершенно иное, когда с протянутой рукой приходится жить самому.
Унижение не только прибавляет юноше лет. Иными глазами глядит он отныне на мир. Испытующими. Серьёзными. Ставит вопросы ужасные. Ответов ищет бескомпромиссных, безжалостных. Юности одна только голая правда нужна.
Прежде он видел одно только солнце, слышал грохот и шум, ежедневно встречал смеющихся гимназисток в зелёных передниках, открытые безмятежные лица на тенистых бульварах, на извилистых улицах города Киева, за столиками открытых кафе, выставленными прямо на тротуар. Теперь лица чаще попадаются замкнутые, лица угрюмые, долетают до слуха стоны жалоб на жизнь, голоса, именующие действительность серой и грязной, презрение к жизни, голый цинизм. На свет божий из разных укромных и тихих углов выползают осторожные обыватели, да не какие-нибудь заурядные, неприметные, стёртые, а особенные, ядрёные, киевские, Чехов именно их поминает в своей блистательной “Чайке”. Современник и очевидец повествует о них: “Киевский мещанин” был совершенно особенным типом обывателя – чем-то средним между чинным и глуповатым польским шляхтичем и Епиходовым. Из гущи этой отталкивающей общественной прослойки выходили и изуверы и черносотенцы. Их крепостью была Киево-Печерская лавра, а трибуной – визгливые монархические газеты, издававшиеся Шульгиным и Пихно...”
Обитатели! Николай Васильевич превосходное слово нашёл!
Он вглядывается в эти испуганные, капризные, нахальные лица и не обнаруживает в них ничего симпатичного, по правде сказать, испытывает к ним омерзение. Недостойные, скверные лица! Санина обожают, смакуют рассказы Каменского, кекуок танцуют вместо миньона, мистика, бесчестье, разврат, разумеется, мелкий и, по возможности, тайный.
Обитатели всюду, они рядом с ним. Классы Первой гимназии состоят из двух отделений. В первое отделение помещаются отпрыски дворянских и генеральских фамилий, а также крупных чиновников и больших финансовых воротил. Второе предназначается детям интеллигентных родителей, разночинцам, полякам, евреям, с которыми первые даже рядом сидеть не хотят. Немудрено, что вторые именуют первых оболтусами, именуют по праву, кстати сказать, поскольку оболтусы не желают учиться и не учились бы никогда, если бы в гимназию оболтусов не прогоняли отцы, обыкновенно наделённые тяжёлой и язвительной дланью.
И вот обнаруживается, что Миша Булгаков до глубины души презирает оболтусов, прямо-таки равнодушно на них не способен глядеть. С некоторого времени оболтусы становятся первейшим предметом его изысканных издевательств, то и дело извлекая из памяти старых знакомых, он не может не увидеть воочию, что этот Собакевич, этот Ноздрёв, а вот Павел Иванович, а вот Хлестаков. Мерзость какая! И уже не Букреев, Букрешка-терешка-орешка, не Сынгаевский, не Боря Богданов, а несносное племя оболтусов то и дело попадает ему на язык. Он преподносит им такие ядовитые прозвища, что дурные оболтусы могут только беситься. Он осыпает их сотнями утончённых эпитетов, к которым ни с какой стороны придраться нельзя, от которых однако в лицо бросается кровь и сами собой в невыразимом бессилии сжимаются кулаки.
Его остроумие тоже взрослеет, как видим. Приходит конец крикливым мальчишеским дракам, рассечённым губам, разбитым носам и железным пальцам Максима, волокущего драчунов, будто бы единственно для того, чтобы доставить Бодянскому удовольствие. Он затихает, в стенах гимназии его почти не видать. Его успехи в официальных науках посредственны, но он почтителен, вежлив, воспитан, и наставники готовы о нём позабыть, как вдруг этот гимназист с внимательным взглядом светлых сосредоточенных глаз роняет с виду безобидное замечание или внезапно ставит в упор точно молния сверкнувший вопрос. Отвечают ему лица глухие, непроницаемые глаза. После этих вопросов и замечаний наставники всё чаще поглядывают на него с подозрением. Наставников не покидает беспокойная мысль, что этот юноша только притворяется тихим, а на самом деле непременно выкинет какую-нибудь умопомрачительную, совершенно невозможную штуку, от которой Первая гимназия непременно провалится в тартарары. Он же сидит за партой с совершенно невиннейшим видом, позабывши о них, сосредоточенно размышляя о чём-то своём. Но наставники ждут! Наставники ждут, убеждённые в том, что в этом сдержанном молодом человеке сидит страшный, не подвластный им бес. Он замечает их удивлённое ожидание и в свою очередь смотрит на них, от любопытства синея глазами. Глубоко ли его любопытство? Удивляют ли его самого эти настороженные взгляды? Не берусь утверждать, однако предполагаю, что он не может не знать, как резко и глубоко переменился он сам со дня смерти отца, что в каждом его, даже вполне незначительном, слове отныне звучит определённость и сила, что время от времени стремительная живость загорается у него на лице, что язык его делается беспощаден и остр, что вся гимназия страшится его иронически-невозмутимых насмешек, которыми он ограждает свою независимость, что сам стремительный Субоч трепещет с некоторых пор перед ним.
И наставники правы в своих подозрениях. Раз в год, ранней осенью, он преображается и становится тем, что он есть. Каждую осень оболтусов бьют всем вторым отделением. Инспектор, он же историк, Бодянский принимает самые строгие меры, однако день возмездия приближается неотвратимо. Внезапно во всей гимназии застывает зловещая тишина. Коридоры пустеют мгновенно. Все гимназисты устремляются в знаменитый огромный гимназический парк, и тотчас между деревьями раздаётся глухой грозный рёв. В порядке подготовки к сражению в облаке поднятой пыли свистят картечью каштаны. Затем ряды надвигаются один на другой, каждый подобен стене. В воздух взмывают обнажённые кулаки, и всё сбивается в страшную кучу, слышатся визги, удары, треск сломанных веток, топот неуступающих ног. И всегда его видят в первых рядах, светловолосого рыцаря чести, справедливости и добра, с задорно вздёрнутым носом. Высокий, длиннорукий, бесстрашный, худой, он врезается в самое опасное место, и смятенные противники повергаются в прах, теряясь перед его дерзостью, хладнокровием и бешенством натиска. Они пытаются уклониться от его разящих ударов. Ряды их колеблются и медлительно подаются назад. Далее слово берёт очевидец: “Оболтусы из первого отделения боялись Булгакова и пытались опорочить его. После боя они распускали слухи, что Булгаков дрался незаконным приёмом – металлической пряжкой от пояса. Но никто не верил этой злой клевете, даже инспектор Бодянский...”
И он рвётся напролом сквозь ряды бесчестных оболтусов, смывая с себя эту первую, но далеко не последнюю клевету. И победа несётся на своих распластанных крыльях следом за ним. И ликующий клик, испущенный вторым отделением, наконец до краёв заполняет гремящие коридоры гимназии, когда на плечах побеждённых оболтусов победители врываются в них. И он летит каждый раз впереди, так рано познавший великое счастье победы. И дивится в мирные дни, отчего его, такого тихого мальчика, не любит всем сердцем и даже страшится начальство.
В самом деле, большая часть его внутренней жизни абсолютно скрыта от всех.