355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есенков » Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове » Текст книги (страница 13)
Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
  • Текст добавлен: 5 ноября 2018, 18:30

Текст книги "Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове"


Автор книги: Валерий Есенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

Глава шестнадцатая.
ОЖЕСТОЧЕНИЕ

КАК БЫ там ни было, он вновь на Андреевском спуске, на парадном подъезде белеет та же табличка о приёме венерических больных от четырёх до шести, и всё та же зелёная лампа горит в его кабинете, когда он не спит по ночам.

Осень стоит на дворе. Однако не дождь уже, не слякоть, не грязь только покрывают разворошённые улицы города Киева. Валятся словно какие-то зловонные комья и душат решительно всё, что есть человек. В городе Киеве утверждается генерал Драгомиров. Конный корпус Мамонтова проходит по красным тылам, сметая всё на пути, награждая сифилисом деревни целой округи. Добровольческая армия под началом генерала Май-Маевского стремительно наступает на Курск, Орёл, Тулу с тем, чтобы с ходу ворваться в Москву и навсегда покончить с большевиками, разумеется, перевешав их на фонарных столбах. В бывшей думе, на месте ревкома, размещается деникинский штаб. На известном особнячке таинственная надпись “ЧК” сменяется строгой надписью “контрразведка”. Эта контрразведка работает как мощный насос, втягивая в себя всех, кто служил при большевиках, и в особенности беспощадна она к офицерам, побывавшим в красных частях, и арестованных возят в тех же автомобилях, в которых арестованных возила чека. Реквизиции окончательно превращаются в грабежи. Погромы следуют один за другим, и ночами стоном стонут, криком кричат, грохочут тазами и сковородками еврейские улицы, точно стоном, криком, тазами и сковородками ещё можно кого-то спасти. Уже вешают прямо на улицах. Между тем на верхушке думского здания вновь водружают архистратига Михаила, этот вечный символ города Киева.

“Киевлянин” выходит с крупным заголовком: “Спасители родины, спасите русскую интеллигенцию!” Едва ли такое обращение уместно во всех отношениях, однако “спасители родины”, сознавая прекрасно, чем основательней всего подрывается всякая власть, с удивительной быстротой откликаются на него, дипломированных специалистов всех отраслей объявляют мобилизованными, одевают в шинели, вооружают винтовками, даже оркестр, и в спешном порядке отправляют на юг.

Какие ужасы на этот раз выпадают на долю доктора Михаила Булгакова? Что ужасы выпадают, никакого сомнения нет, поскольку на сей раз происходит не оккупация, а скорее сошествие в ад. Во всяком случае, в “Красной короне” вот что стоит:

“Я знаю много случаев, когда люди оставались живы только благодаря тому, что у них нашли в кармане бумажку с круглой печатью. Правда, того рабочего в Бердянске, со щекой, вымазанной сажей, повесили на фонаре именно после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью... Она его загнала на фонарь... Я ушёл, чтоб не видеть, как человека вешают, но страх ушёл вместе со мной в трясущихся ногах. Тогда я, конечно, не мог ничего поделать, но теперь я смело бы сказал: “Господин генерал, вы – зверь! Не смейте вешать людей!” Уже по этому вы можете видеть, что я не труслив, о печати заговорил не из страха перед смертью. О нет, я её не боюсь...”

Рыцарь, рыцарь, не боящийся смерти! За какие грехи выпадает на долю твою столько страданий тягчайших? За какие грехи уже на всю жизнь не останется спокойна твоя благородная, твоя возвышенная душа, смущаемая воспоминаньем о том, что в одном случае ты не выхватил нагретый браунинг из кармана штанов, а в другой не плюнул в противное лицо генерала: “Господин генерал, вы – зверь! Не смейте вешать людей!”? За какие грехи годы и годы обречён ты обвинять себя в трусости, зная, что никакой ты не трус? Для чего переживать тебе то, что однажды пережил, по другому поводу, римский прокуратор Понтий Пилат?

Эх! Эх!

Наконец ещё одна мобилизация настигает его. Выдают ему френч и шинель и приказывают без промедления отправляться в госпиталь, раскинутый в Грозном, чёрт знает где. Он успевает прибежать на Андреевский спуск и проститься с родными. Тася при этом прощании совершенно изумляет его. Видите ли, только что открывается новое фешенебельное кафе, так ей ужасно хочется в этом кафе побывать, и она обращается к немногим уцелевшим друзьям с трогательной жалобой, чтобы нынче же её сводили туда, если Миша не может, так что один из них наконец говорит:

   – Ну и легкомысленная женщина! Муж уезжает на фронт, а у неё только кафе на уме!

Она же спрашивает, распахнувши изумлённо глаза:

   – Разве там фронт?

Ему выдают бумажку с круглой печатью. С этой бумажкой он благополучно садится в вагон и тащится неизвестно куда, решительно потерявши уверенность в том, что прибудет на место и что вообще из этого месива выйдет живым.

Прежняя, революционная езда была, в сущности, довольно приятной прогулкой, исключая, разумеется, слишком частые непредвиденные остановки в пути. К остановкам в пути прибавляется грабёж со стороны множества банд всех цветов и оттенков, начиная с пользующегося противоречивой, но одинаково зловещей популярностью батьки Махно. Прибавляется и обширная беспокойная деятельность деникинской контрразведки.

Дело в том, что поезд следует по развороченным тылам деникинской армии, которую красные бьют на орловском, курском и воронежском направлениях в упорных, тяжёлых, кровопролитных боях. Ожесточение с обеих сторон достигает, кажется, последнего градуса. И красные, и белые несут потери громадные, причём Добровольческая армия, цвет русского офицерства, цвет белого движения юга России, теряет половину состава и в конце концов сводится в Добровольческий корпус, всего в пять тысяч штыков. Насильно мобилизованное крестьянство дезертирует пачками. Всё, что есть разумного и порядочного в среде офицерства, колеблется. Бандиты пользуются сумятицей и вытряхивают из вагонов всевозможное барахло, которое тащат с собой толпы беженцев, устремившиеся на юг, к “Роману Хлудову под крыло”, как он напишет впоследствии. Контрразведка вылавливает дезертиров и подозрительных, то есть тех, у кого не оказывается спасительной бумажки с круглой печатью. Характерно, что те и другие на месте убивают евреев или вышвыривают на ходу под откос.

Зрелище, таким образом, превышает все пределы того, что способен выдержать даже привыкший к зрелищам русский интеллигент. В этом месиве интеллигентному человеку находиться нельзя. Это одинаково хорошо понимают и большевики, и деникинцы, и в обоих крест-накрест враждующих станах одинаково нет более презренного, более бранного, произносимого непременно с брезгливой гримасой, чем это почтенное слово “интеллигент”.

Наконец понимает и он, что тут не место ему, и его пребывание во френче, с погонами на плечах превращается в муку. Он больше не может в этом безумном состоянии находиться, как не может и по своей воле оставить его. И он движется всё дальше и дальше на юг с какой-то мрачной покорностью року. Да не он уж один. На каждом шагу ему попадаются беспокойные лица, на которых светятся странным светом глаза, так что сменяются в этих глазах беспрестанно надежда и страх.

В Ростове подтверждается назначение в Грозный, вокруг которого беспрерывно происходят кровопролитные стычки с немирными горцами. Его настроение окончательно портится. Тут на его скорбном пути попадается биллиардная. Он бросается в неё, точно в омут, и проигрывает решительно всё, что возможно, а вместе с тем и золотую цепочку, которую Тася во всех передрягах ему на счастье даёт.

Кроме Таси у него уже никого, ничего. Хотя это равносильно безумию, однако он Тасю вызывает во Владикавказ, дожидается её там, приютившись в номере скверной гостиницы, и уже вместе с ней отправляется в Грозный.

Положение оказывается во много раз хуже, чем говорили в Ростове и удавалось разузнать по пути. Белое командование располагает лишь этим городом и узкой полосой вдоль железной дороги. Среди чеченцев появляется шейх Узун-хаджи, старик на сто третьем году, великолепный, надо признаться, старик, поднявший зелёное знамя ислама, объявивший священную войну русским, по-ихнему газават. Рядом с шейхом формирует отряд большевиков и русских рабочих бывший грозненский фельдшер Гикалов, воюющий исключительно с белыми. И невозможное дело: слуга ислама в своей ненависти к деникинцам объединяется с красными партизанами и помогает им продовольствием и оружием, которого в горах скопилось неисчислимое множество, несколько армий достанет вооружить. Одним словом, кипит Чечня, воюет Чечня, и деникинское командование перед Чечней совершенно бессильно, как ни старается несчастный Драценко, деникинский генерал, сжигая аулы, угрожая истребить всех, кто помогает большевикам, и приводя свою угрозу в исполнение тут же, на месте, в самом деле истребляя всех, кто попадается под руку, в особенности женщин, стариков и детей, поскольку мужчины уходят с оружием в горы.

И доктор Булгаков, лекарь с отличием, командируется в перевязочную летучку, раскинутую от Грозного вёрстах в десяти, где обрываются крохотные владения белых. И до того этот лекарь с отличием беспомощен и одинок, что он и Тасю тащит с собой. И они добираются до летучки в тачанке, продираясь сквозь кукурузное поле. Кучер с опаской вглядывается в высокую кукурузу, из которой в любое мгновенье может вылететь смертоносная пуля. Лекарь с отличием держит на коленях винтовку, предварительно снявши предохранитель и дославши патрон. Хрупкая высокая женщина мужественно жмётся к нему. Подъезжают к горной речонке, в которой с самым невинным видом струится вода. На берегу валяется разбухший труп лошади, стоит двуколка, на которой треплется измызганный флаг с уже никому не помогающим красным крестом, не способный остановить ни белых, ни красных, ни тем более диких чеченских джигитов, которые не понимают этот европейский язык. К двуколке волокут окровавленных казаков, которых лекарь с отличием спешит перевязать кое-как и которые умирают у него на глазах. Слава Богу, что перевязочной летучкой распоряжается женщина-врач, понимающая в жизни, должно быть, значительно больше, чем лекарь с отличием, окончательно теряющий в этом месиве голову. Мудрая командирша приказывает самым решительным тоном:

– Никаких жён!

С того дня Тася остаётся ждать его в Грозном, и он каждый вечер возвращается к ней, хотя этого, кажется, не положено делать во время войны. Его поездки то укорачиваются, то удлиняются, в зависимости от хода боёв. В ноябре, во время похода на Шали-аул он перевязывает полковника, раненного пулей в живот. Сквернейшая ружейная рана, от которой спасения нет. Он всё-таки утешает полковника, и полковник, лежащий под дубом, ему говорит уже коснеющим языком: “Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик”. И умирает у него на руках, а ночной бой продолжается во тьме под дождём, и вскоре под этим же дубом контузит его. Он кое-как оправляется от этой контузии и вскоре оказывается в Хинкальском ущелье. Впереди простирается огромное совершенно плоское поле с вытоптанной на нём кукурузой, за полем беззащитные белые домики. Это Чечен-аул. В Чечен-ауле Узун-хаджи, старик на сто третьем году, поднявший зелёное знамя ислама, две трёхдюймовки, несколько пулемётов и джигиты в чёрных черкесках, сотни две или три. Против этой горстки отважных людей генералом Драценко брошены гусары и гребенские казаки с тремя батареями, которые почти беспрерывно лупят по аулу шрапнелью, лекарь с отличием и две санитарки, которые не успевают перевязывать грязные, окровавленные, истощившие силы тела.

Меня нисколько не поражает, что лекарь с отличием самым добросовестным образом исполняет свои лекарские обязанности, втягивая голову в плечи под сплошным огнём пулемётов и пушек: клятва Гиппократа на нём, священная клятва, он всего-навсего исполняет свой долг, для человека с дипломом в кармане обязательный и непреложный, чего никогда тем не понять, кто с брезгливой гримасой произносит великое слово “интеллигент”. Однако меня поражает, как может этот издерганный человек, измотанный тяжким, беспрерывным трудом, к тому же недавно контуженный, видеть с оптической ясностью и это плоское поле, и белые домики, и всё то, что с калейдоскопической быстротой проносится перед ним, увидеть и с фотографической прочностью унести с собой на всю жизнь. Невероятно! Я бы поверить не мог, что такого рода феноменальные вещи возможны, если бы не представлялось возможным, сидя, разумеется, в кресле, при спокойном рассеянном свете торшера, с наслажденьем и с восхищеньем читать:

“С гортанными воплями понёсся их лихой конный полк вытоптанными, выжженными кукурузными пространствами. Ударил с фланга, в терских казачков. Те чуть теку не дали. Но подсыпали кубанцы, опять застрочили пулемёты и загнали наездников за кукурузные поля на плато, где видны в бинокль обречённые сакли...”

И спустя полстолетия на то же обширное поле приходят историки, смотрят, сличают с добытыми в архивах и в памяти очевидцев боёв сведениями и обнаруживают, что всё в том бою происходило именно так, как этот лекарь с отличием успел разглядеть между двумя перевязками и в своей прочной памяти потом навсегда удержать.

Да, мой читатель, это чудо и величайшая тайна художника, который не может не видеть и не хранить в своём сердце решительно всё, чему его судьба определяет в свидетели. Смотри: ещё только кончается бой, ещё, может быть, этот лекарь с отличием не успевает пот со лба куском марли стереть, а уже его обнажённая, ни от кого и ни от чего на свете не имеющая защиты душа вбирает в себя этот постепенно затихающий и всё-таки грозящий опасностью мир:

“Всё тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звёздный океан. Ручей сердито плещет, фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костёр трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесёт. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в тёмную бездну. А ночь нарастает безграничная, чёрная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут... И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распалённые ненавистью, с воем, с визгом и... аминь...”

И с какой ясностью и простотой передаётся потом странная цепь размышлений, и беспокойно, рывками налетающий сон:

“Да что я, Лермонтов, что ли? Это, кажется, по его специальности? При чём здесь я! Заваливаюсь на брезент, съёживаюсь в шинели и начинаю глядеть в бархатный купол с алмазными брызгами. И тотчас взвивается надо мной мутно-белая птица тоски. Встаёт зелёная лампа, круг света на глянцевитых листах, стены кабинета... Всё полетело верхним концом вниз и к чёртовой матери! За тысячи вёрст на брезенте, в страшной ночи. В Хинкальском ущелье... Но всё-таки наступает сон. Но какой? То лампа под абажуром, то гигантский тёмный абажур ночи и в нём пляшущий огонь костра. То тихий скрип пера, то треск огненных кукурузных стеблей. Вдруг утонешь в мутноватой сонной мгле, но вздрогнешь и вскинешься. Загремели шашки, взвыли гортанные голоса, засверкали кинжалы, газыри с серебряными головками... Ах!.. Напали! Да нет! Это чудится... Всё тихо. Пофыркивают лошади, рядами лежат чёрные бурки – спят истомлённые казаки. И золой покрываются угли, и холодом тянет сверху. Встаёт бледный дальний рассвет. Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь – свинец. Пропадает из глаз умирающий костёр... Наскочат с “хлангу”, как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница... Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплёте в одном томе. На переплёте золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. Тебя я, вольный сын эфира. Склянка-то с эфиром лопнула на солнце... Мягче, мягче, глуше, нежней. Сон...”

А наутро отдохнувшие за ночь станичники, ни черта не знающие о Лермонтове, берут с ходу оставленный Узуном аул, грабят и жгут, пускают по ветру пух из чеченских перин, хватают пачками кур, а усталый, так почти и не спавший лекарь с отличием, глядя на кипящий котёл, размышляет с тоской:

“Голову даю на отсечение, что всё это кончится скверно. И поделом – не жги аулов. Для меня тоже кончится скверно. Но с этой мыслью я уже примирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу сон. Длинный и скверный. Я всегда говорил, что фельдшер Голендрюк – умный человек. Сегодня ночью он пропал без вести...”

Я восхищаюсь человеком, который, попавши в кромешный ад гражданской войны, сумел всё это увидеть, нашёл в себе достаточно силы и мужества, чтобы обо всём этом подумать, и два-три года спустя с таким изяществом положить на бумагу. Но вот что было делать этому человеку? Как было ему поступить?

Глава семнадцатая.
ОПЯТЬ ДЕЗЕРТИР

ЕГО предвидение, впрочем, уже к тому времени вовсе не трудное, что “всё это кончится скверно”, сбывается с математической точностью. На всём протяжении громадного фронта юга России идут кровопролитнейшие, затяжные бои, где всякий день успех выпадает то на долю одних, то на долю других. Форсируют реки, угрожают флангу противника, тогда как, в свою очередь, противник на другом участке тоже заходит во фланг, потери ужасные с обеих сторон, госпитали переполнены ранеными, и всё же красные продвигаются шаг за шагом вперёд, неумолимо, неудержимо, разрывая коммуникации, разъединяя силы белых на группировки, так что наконец не остаётся единого фронта, и битва ведётся везде, скорей уже не волей стратегов, а волей случайностей, наводящих друг на друга войска.

В этой сумятице его швыряет в разные стороны та же случайность этих внезапных ожесточённых кровопролитных боёв. Какое-то время они с Тасей живут неподалёку от Владикавказа в теплушке и питаются одними арбузами, потому что больше у них никакой провизии нет. Глухой ночью в такой же загаженной, развинченной, словно бы на ходу стенавшей теплушке он едет куда-то. Фляжка с водкой висит на сером ремне. Какая-то дама сидит. Он рассказывает ей про тот ночной бой и полковника, раненного ружейной пулей в живот, не в силах сдержать какие-то болезненные, арлекинские жесты. И дама жалеет его, жалеет за то, что он так дёргается, беспорядочно, страшно. В той же теплушке или в другой, при слабом свете свечи, вставленной в пустую бутылку, он пишет рассказ совсем небольшой, во время остановки приходит в газету, отдаёт свой рассказ, и рассказ берутся печатать. Скорей фельетон, написанный в стиле, прославленном Дорошевичем. В одной строке – одна фраза, так что получается чрезвычайно разгонисто. Я же эти фразы сожму, потому что фельетон удивительно интересен своей пророческой мыслью о растерзанном будущем у него на глазах погибавшей России:

“Теперь, когда наша несчастная Родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую её загнала “великая социальная революция”, у многих из нас всё чаще и чаще начинает являться одна и та же мысль. Эта мысль настойчивая. Она – тёмная, мрачная, встаёт в сознании и властно требует ответа. Она проста: а что будет с нами дальше. Появление её естественно. Мы проанализировали своё недавнее прошлое. О, мы очень хорошо изучили почти каждый момент за последние два года. Многие же не только изучили, но и прокляли. Настоящее перед нашими глазами. Оно таково, что глаза эти хочется закрыть. Не видеть! Остаётся будущее. Загадочное, неизвестное будущее. В самом деле, что же будет с нами?.. Недавно мне пришлось просмотреть несколько экземпляров английского иллюстрированного журнала. Я долго, как зачарованный, глядел на чудесно исполненные снимки. И долго, долго думал потом... Да, картина ясна! Колоссальные машины на колоссальных заводах лихорадочно день за днём, пожирая каменный уголь, гремят, стучат, льют струи расплавленного металла, куют, чинят, строят... Они куют могущество мира, сменив те машины, которые ещё недавно, сея смерть и разрушая, ковали могущество победы. На Западе кончилась великая война великих народов. Теперь они зализывают свои раны. Конечно, они поправятся, очень скоро поправятся! И всем, у кого, наконец, прояснился ум, всем, кто не верит жалкому бреду, что наша злостная болезнь перекинется на Запад и поразит его, станет ясен тот мощный подъём титанической работы мира, который вознесёт западные страны на невиданную ещё высоту мирного могущества. А мы? Мы опоздаем... Мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще? Ибо мы наказаны. Нам немыслимо сейчас созидать. Перед нами тяжкая задача – завоевать, отнять свою собственную землю. Расплата началась. Герои добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю. И все, все – и они, бестрепетно совершающие свой долг, и те, кто жмётся сейчас по тыловым городам юга, в горьком заблуждении полагающие, что дело спасения страны обойдётся без них, все ждут страстно освобождения страны. И её освободят. Ибо нет страны, которая не имела бы героев, и преступно думать, что Родина умерла. Но придётся много драться, много пролить крови, потому что пока за зловещей фигурой Троцкого ещё топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы, жизни не будет, а будет смертная борьба. Нужно драться. И вот пока там, на Западе, будут стучать машины созидания, у нас от края и до края страны будут стучать пулемёты. Безумство двух последних лет толкнуло нас на страшный путь, и нам нет остановки, нет передышки. Мы начали пить чашу наказания и выпьем её до конца. Там, на Западе, будут сверкать бесчисленные электрические огни, лётчики будут сверлить покорённый воздух, там будут строить, исследовать, печатать, учиться... А мы... Мы будем драться...”

И такую своей пророческой силой страшную вещь берутся печатать в уже зашатавшемся белом тылу, однако редактор, в английском френче, в самого интеллигентного вида пенсне, холодно и наставительным тоном объясняет ему:

– Мы должны пробуждать мужество в тяжёлую минуту, говорить о доблести, о напряжении сил.

Странно, должно быть, звучат в ушах у него эти казённые, вообще-то говоря, очень справедливые и во все времена злободневные мысли. Пробуждать мужество, когда его собственное мужество, кажется, исчерпывается до дна? Говорить о доблести, когда он проклинает всю эту кровожадную доблесть навек? Говорить о напряжении сил, когда эти силы несут разрушение? Призывать к выдержке, когда недостаёт никаких человеческих сил участвовать в этом кровавейшем месиве?

Может быть, это слишком красноречивое наставление человека в пенсне, может быть, эти первые строки его собственной прозы, напечатанные в обыкновеннейшем газетном листе, может быть, что-то ещё окончательно просветляет его пророческий ум. Уже не остаётся больше сомнений, и никаких колебаний уже быть не должно.

“Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не обязательно быть идиотом...”


О, это поистине золотые слова! В доказательство справедливости этих слов он ещё напишет целую книгу. Быть интеллигентом действительно означает что-то совершенно иное! Интеллигент способен, хорошо пораскинув мозгами, найти выход и там, где, казалось бы, никакого выхода нет, когда один только шаг – и неизменный приговор трибунала, что белых, что красных: в расход.

Его приятель тех лет, писатель какое-то время более популярный, чем он, тем не менее писатель очень посредственный, довольно прямолинейно и скучно изображает его душевное состояние тех решающих дней:

“Он устал, хотел отдохнуть, собраться с мыслями после долгих скитаний, после боевой обстановки, после походных лазаретов, сыпных бараков, бессонных ночей, проведённых среди искалеченных, окровавленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь – в холоде, в голоде, нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-то верить. Нет, он не обольщал себя мыслью, что всё идёт хорошо. Он не мог петь хвалебных гимнов Добрармии, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел...”

В этой холодной патетике зерно истины есть. Разумеется, ему слишком давно мечтается сесть за письменный стол, он за него уже и присаживался несколько раз и кое-что написал, пока ещё исключительно для себя, не решаясь никому показать, как обыкновенно и начинает великий художник, в отличие от самодовольной посредственности, которая первому встречному под нос готова совать свои только что выкинувшиеся бог весть какие заметки или стишки. Но в этой истории едва ли руководит им желание поскорее попасть за письменный стол. Его положение слишком серьёзно, поскольку он на войне и подвластен бесчеловечным законам военного времени. Скорее всего, этот ничтожный газетный рассказ-фельетон внезапным лучом освещает, по сути дела, единственный выход, который ещё остаётся ему из совершенно неразрешимой дилеммы: погибнуть с белыми ни за что ни про что или быть расстрелянным красными, тоже, в сущности, ни за что ни про что.

И вот он теряет диплом. Лекаря с отличием больше не существует, точно и не было никогда. На свет божий извлекается медицинская справка с неизменной круглой печатью, всех, кому положено и кому не положено знать, извещающая о том, что податель сего освобождается, по состоянью здоровья, от несения воинской службы. Вместе со справкой появляется обыкновеннейший беженец, никому не нужный интеллигент и газетчик, который скитается по югу России с женой, ищет работу и заносится ветром во Владикавказ с этим самым газетным листком, который удостоверяет чёрным по белому всё, что он говорит.

Так представляется мне этот добровольный, опасный, изумительно ловкий выход Михаила Булгакова из кровопролитной войны, которая отбрасывает Россию всё дальше и дальше назад. Тася припомнит на старости лет, что он остаётся при госпитале, раскинутом во Владикавказе, под охраной конницы генерала Эрдели, до той самой минуты, когда госпиталь ликвидируют ввиду наступления красных, а врачей распускают будто бы по домам. Мне не нравится вся эта история, по-видимому, сочинённая старой, уважаемой женщиной, никогда особенно не вникавшей в дела своего первого мужа. По каким причинам не нравится? По той причине, прежде всего, что никоим образом врачей не могли распустить по домам, поскольку конница генерала Эрдели оставила Владикавказ, но война продолжалась и генерал Эрдели не мог не нуждаться по-прежнему в услугах военных врачей. Не нравится ещё потому, что только безумец, у всех на глазах служивший в госпитале военным врачом, мог бы набраться храбрости оставаться в том же городе и уверять явившихся красных, что он вовсе не врач, словно он не имеет ни малейшего представления, что у красных заведена милейшая организация, именуемая кратко: ЧК. Нет, тысячу раз нет, чтобы без опасности для жизни разыгрывать такую глупейшую карту, необходимо быть именно идиотом, каким Михаил Афанасьевич никогда не был и быть не хотел. Для обеспечения своей безопасности, в случае любопытства контрразведки или ЧК, ему было необходимо, чтобы в этом городе никто не знал его как врача, а все знали его только в довольно безобидном качестве журналиста.

Не помешает правильно оценить ситуацию и то небезынтересное обстоятельство, что именно в эти смутные дни на фронте намечается окончательный перелом в пользу красных. Именно 23 февраля 1920 года их Восьмая и Девятая армии переходят в новое наступление, в какой уже раз берут с боем Ростов, Нахичевань, грабят самым бессовестным образом, отбрасывают потрёпанные белые армии на левый берег легендарной реки и развивают успех в направлении Азов – Батайск – Ольгинская. Конная группа генерала Павлова начинает движение в тылы Первой конной и ударной группы Девятой армии, ошибочно посчитав, что конница красных движется в направлении Тихорецкой. По этой причине движение конницы Павлова осуществляется с пренебрежением ко всем простейшим, очевиднейшим законам войны, без боевого охранения и без разведки. В девяти километрах южнее Средне-Егорлыкской разъезды Первой конной обнаруживают встречное движение противника. Без промедления развёртываются к бою две кавалерийские дивизии и с ходу обрушиваются на Донской конный корпус, прикрывающий фланг. Завязывается ожесточённейший встречный, самый непредсказуемый бой, в котором с обеих сторон принимает участие около двадцати пяти тысяч кавалеристов, крупнейший за всю историю гражданской войны, один из тех, о каком припомнит с лирической грустью Чарнота: “И помню, какой славный бой был под Киевом, прелестный бой! Тепло было, солнышко, тепло, но не жарко...” Ярость сражающихся, кажется, уже не имеет границ, и победу одерживает не тот, кто искусней в манёвре, а тот, чья распалённая ярость настояна гуще. Красные берут пленных, свыше ста пулемётов, двадцать девять орудий. Из рук белых в этом бою выбивают самое сильное преимущество: кавалерию. С этого дня преимущество в кавалерии везде переходит на сторону красных, что предрешает пораженье одних и победу других.

Возможно, что и эти кровавые обстоятельства кладут предел колебаниям. Во всяком случае, именно в эти самые дни Михаил Афанасьевич, писатель, как он, не имея на это ни малейшего формального права, со своей обычной дерзостью именует себя, входит в редакцию только что основанной большой газеты “Кавказ” и предлагает к услугам своё пока что решительно ничем не прославленное перо. И новоявленного писателя не только принимают в число сотрудников, что, пожалуй, было естественно, поскольку сотрудников в этой ежедневной, беспартийной, политической газете не так уж и много, но и украшают его именем первую полосу вышедшего 28 февраля 1920 года, считая по новому стилю, первого номера этой газеты: Ю. Слёзкин, Д. Цензор, Е. Венский, В. Амфитеатров, все известные столичные имена, и рядом с ними ещё одно совершенно безвестное имя: М. Булгаков.

И этот перечень ничем не хуже бумажки с заветной печатью свидетельствует любознательным гражданам из контрразведки или ЧК, что перед ними никакой не лекарь с отличием, не дезертир из всех воюющих армий, которые в течение двух лет поочерёдно насильственным образом мобилизовывали его, а именно литератор, даже, возможно, очень известный, если попадает в такую представительную компанию. Прекрасное алиби, что говорить!

О, великие боги! В самое время берёте вы этого человека к себе под крыло, и если возможно, то сделайте для него ещё что-нибудь, человек этот стоит ваших забот!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю