Текст книги "Внук кавалергарда"
Автор книги: Валерий Коваленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
– Да пошли вы все, бургомистры хреновы, – неожиданно психанул молодой и, пренебрежительно сплюнув на пол, вошел в бухгалтерию.
– Как он вас назвал? – тряхнув густой шевелюрой, удивленно спросил Цыбин.
– А-а-а, – махнул неопределенно рукой Иван, – так, по-деревенски, каждый себя пупом земли мнит.
Цыбин хмыкнул.
Открылась дверь и вышел профессор, за ним следом председатель – Митикин;
– Отпускаю я тебя, не знал, что в тебе такие таланты зарыты, не знал, но ко вторнику чтоб как штык был на конюшне.
Потом, когда уже поручкались на прощанье, сказал недвусмысленно:
– Это хорошо, что от нашего колхоза в область едешь, это колхозу плюс, а насчет твоих самобытных работ мы еще поговорим. Для клуба кое-что сделать надо. Ну, как говорится, с Богом, Иван Васильевич.
И еще раз пожал руку.
Иван сомлел от подобных речей председателя, первый раз за всю жизнь назвали Иваном Васильевичем, и кто, сам председатель колхоза. Раньше-то все Запрягай да Запрягай, уж оскомину набило.
Иван до самого дома ехал со светлой улыбкой на лице и не слушал, что говорил ему профессор.
Дома за обедом, после того как пропустили по рюмочке «за доброе начало», Иван задал бередящий его душу вопрос:
– А можно мне дочурку, Валюшу, с собой взять, она махонькая, на одной кровати уместимся?
Профессор культурно волосатый рот полотенцем вытер, пожал плечами:
– Берите, отчего же, берите, лишь бы вам помехой не была.
– Не-е-е, кака ж она помеха, – ероша Валюше волосы, довольно прогудел Иван.
Потом, когда уже садились в машину, Матрена исподтишка сунула ему три тысячи и предупредила тайно, шипя:
– Мотри не потеряй, это, можа, холодильник попанется али еще чаво, спрячь лучшее.
Иван пьяно поморщился, но все же жену послушал, спрятал в потаенный кармашек кальсон:
– Ну, ладно, чаво там, мы поедем, – хлопая дверкой, бросил он Матрене. И «Волга», объезжая ямы, плавно за пылила в сторону райцентра.
Через день, под вечер, Матрена с сыном сидела и смотрела телевизор, втайне надеясь увидеть Ивана и Валюшу И вдруг дикторша сказала:
– Сейчас наш корреспондент представит выставку народного творчества, которая идет на манеже, участвуют в ней представители многих слоев населения, от мала до велика.
Тут переключили на манеж и стали показывать поделки народных умельцев: какие-то расписные сани, вышитые полотенца, точеные прялки, лапти, игрушки из соломы и в конце показали поделки Ивана. Молодой, но с глубокими залысинами корреспондент при этом говорил:
– Вы видите лепные работы самобытного художника Ивана Васильевича Кулика из деревни Тюрюшля; работы выполнены, как говорится, в больших душевных чувствах, с ноткой прочувствованной любви к лошадям и о которой он расскажет нам сам.
Иван в телевизоре был намного красивше, чем в повседневной жизни, это Матрена с удовольствием отметила сразу. Иван стоял возле большой казенной скульптуры лошади в простеньком костюмчике в полосочку и в помятой кепке и каким-то виноватым голосом отвечал корреспонденту:
– Дык я сызмальства, тятька с маманькой в поле уйдут, а я давай из грязи али глины лошадок лепить, весь изгваздуюсь, прям как чумаза, маманька возвернется и такую мне взбучку устроит…
Тут кадры с Иваном сменились, опять принялись показывать его работы, а потом переключились на другие новости.
Матрена в волнительных чувствах шомором сорвалась по соседям, успела крикнуть сыну, чтоб подогрел щи.
На восторженное оповещение Матрены про Ивана в телевизоре Илья, самый занозистый из всех чопорных соседей, съязвил:
– Иван в телявизоре – не иначе как к дожжу.
А Иван с Валюшей сидели на лавочке возле манежа, Валюта хрумкала печенье, Иван, успокоенный и до потолка довольный, табачил одну за одной «Приму», поминутно похлопывая себя по колену ладонью:
– Ну, дочушка, подфартило нам, матушка бы видела, ну и подфартило.
Подошел художник Цыбин с каким-то толстым мужиком, тоже в шляпе:
– Вот, – сказал Цыбин, – это и есть Иван Васильевич Кулик, автор понравившихся вам работ о конях. А это директор манежа, Сергей Петрович Королев, – официальным тоном представил толстого мужика Цыбин.
– Я думаю, мы с тобой договоримся, – сразу решительно попер Королев.
– Об чем это? – опешил Иван.
– Мы тут при ипподроме надумали музей лошади открыть, с чем кровно связано все наше спортивное хозяйство…
– Дык открывайте, – перебил тягомотину мужика Иван, – дело хорошее.
– Телись поживей, Сергей Петрович, – неожиданно встрял в разговор Цыбин, – работы он твои закупить хочет, – пояснил он Ивану.
– В общем так, даю коня-трехлетку, не скакуна, конечно, но работного коня с бричкой и тридцать тысяч поверх, ну как?
У Ивана волосы под фуражкой зашевелились, ладони вспотели, он начал было мямлить, но опять перебил Цыбин:
– Ну и скряга ты, Сергей Петрович, тридцать тысяч, да разве это цена этим чудо-конькам, человек над ними тридцать лет корпел, а ты тридцать тысяч.
– Сколько вы хотите? – снимая шляпу и обмахиваясь ею, сдавленно поинтересовался Королев.
– Пятьдесят и ни копейки меньше, – отчекрыжил Цыбин и подмигнул Ивану.
Иван испуганно затряс головой.
– Черт с вами, жулье, креста на вас нету, – вспылил Королев и, обиженный, пошагал в сторону ипподрома, где располагались конюшни, – ты коня не будешь выбирать? – уже отойдя, обернулся он миролюбиво к Ивану.
– Иди, – поторопил Цыбин растерявшегося Ивана, – и не забудь, с тебя стол за торги, – засмеялся в спину поспешавшего мужика.
От показанных коней у Ивана закружилась голова, он долго не мог никого выбрать, остановился на резвом коньке в яблоках, веселый конек, ох веселый, бойкий.
Потом, когда на следующее утро выехали с Валюшей домой, путь-то не близкий, Иван все не мог налюбоваться лошадью. Ход резвый, а какая стать. Игрушка, а не конь.
Валюша в новом сарафане, в новой косыночке сидела в передке бистарки, кукольно понукая лошадь, Иван сидел во хмелю, позади, возле холодильника и иностранного телевизора, и все никак не мог поверить, что все это его.
– И за что? – поминутно задавал себе один и тот же вопрос, – за то, что мне самому нравилось, и за это мне отвалили целое состояние – вот подфартило. Это, должно быть, какой-то хороший сон, в жизни же так не может быть.
– Валюш, – попросил он дочь, – к вечеру до райцентра доберемся, в СПТУ заедем, к Ваське.
Вдруг защемило сердце, в глазах помутилось, он сунул руку в карман, но валидола там не было, он остался в старом пиджачке, хотел сказать Валюшке, чтоб достала из старого пиджачка, но в глазах вдруг разом все померкло.
Хоронило его все село. Иван лежал в гробу – как прилег отдохнуть после трудов праведных, в костюме, в галстуке, а лицо светлое-светлое, как день ясный. Такое, как у человека, успевшего сделать все земные дела.
На памятнике написали: «Здесь покоится Кулик Иван Васильевич – художник».
А какой-то злыдень гвоздиком ниже нацарапал: «Иван Запрягай-горшечник». И ушел Иван в другой мир Запрягаем. Вот ведь как бывает.
Крик дельфина
Духи напали глубокой ночью, и началась слепая перестрелка. Вернее, началась неразбериха. Я приказал старшему лейтенанту со взводом молодых, еще не обстрелянных солдат отступить к блокпосту на Шатой, а сам с тремя бойцами залег за скалы прикрывать их отход. Мы перебегали от укрытия к укрытию, ведя кинжальный огонь по наступающим шахидам. Я укрылся за большим валуном, лежащим на берегу стремительной горной реки, как с противоположного берега застрочил ручной пулемет. Осколки камня брызнули мне в лицо. Глаза залило кровью. Протерев их, я выступил вперед, чтобы бросить в пулеметчика гранату. Но очередь духа опередила меня. Последнее, что я услышал, были слова сержанта-десантника, крикнувшего товарищам: «Майора убило!» Посеченный пулями и осколками собственной, так и не брошенной гранаты, я уже мертвым упал в бурлящую реку. Страшной силы поток потащил мое безжизненное тело по каменистому дну вниз, в долину. Зацепившись портупеей за острый выступ камня, мое тело поплавком зателепалось у старенького мостика заброшенной дороги. Ближе к рассвету я очнулся от какого-то внутреннего толчка. Выкарабкавшись на берег, я обернулся на то место, где секунду назад был на привязи. И каково было мое удивление и недоумение, когда я увидел себя, вернее сказать свое тело, на прежнем месте. Оно то погружалось в воду то вновь появлялось на поверхности реки. Я посмотрел на свою грудь, на ноги, но не увидел плоти. Одни лишь камни лежали перед моими глазами. Камни, да местами зеленела трава.
– Как же так? – пораженный увиденным, спрашивал я у самого себя. Мысли есть, значит, я существую, но тела моего нет, значит, и меня нет?! Я наклонился, чтобы поднять камешек, но все мои потуги оказались тщетными: камешек оставался неподвижным. Мне не дано было нарушить его полный древнего величия покой. Тогда я закричал что есть силы и прислушался…
Мой голос разрывал несуществующую грудь, но горного эха не было. Вокруг стояла хрупкая утренняя тишина. Лишь цвиркала где-то птичка.
Мой голос был во мне. За поворотом дороги неожиданно раздался неспешный мелкий цокот копыт по каменистой земле, и через минуту показался понурый ослик с двумя седоками на спине. Впереди сидел мальчишка лет пяти, за ним высокий сухой старик в лохматой папахе с крючковатой палкой в руке, которой он методично похлопывал по боку ослика. Я затравленно метнулся в сторону скалы, но, вспомнив, что я всего лишь воздух, вернулся ожидающе на середину дороги. Ослик вяло прошел сквозь меня, но дойдя до мостика, застыл как вкопанный. Мальчишка кубарем скатился на землю. Старик прытко спрыгнул и торопливо подбежал к мальчугану, но тот, как ни в чем не бывало, уже встал на ноги и задорно смеялся: «Во, Абрек дает, ха-ха-ха!» На бесстрастном лице старика плотно сжались бескровные губы:
– Сейчас я покажу этому ослу Абреку, – мстительно зашипел он, замахиваясь палкой.
– Не надо, дед, – взмолился мальчишка, зависая у старика на руке, – он не нарочно, он не хотел.
– О-о, упрямец, – досадливо плюнул старик ослику под ноги, и тут ненароком взгляд его упал на мое колеблющееся в воде тело.
– Аллах велик, – показывая мальчишке рукой на мое почерневшее лицо, тихо прошептал: – русский офицер.
Я третий раз был в Чечне в командировке и за это время выучил несколько предложений по-чеченски, но сейчас я понимал всю их речь, словно это был мой родной язык. Как я понял, для меня уже не существовало языковой преграды. Я понимал все языки мира. Но ответить я не мог ни на одном из них.
Старик подцепил батожком мое тело и выволок его на берег:
– Похоронить надо, все же человек, – бросил он виновато мальчугану.
– Кто его убил? – спросил с испугом тот, отворачиваясь от моего лица.
– Воины Аллаха, – сухо буркнул старик, проведя молитвенно ладонями по своему смуглому лицу.
Тело мое было обезображено до неузнаваемости, видно, не один день был я «привязан» здесь. Сколько прошло времени после ночного боя, я не знал. Старик оттащил мои останки на обочину и стал кинжалом, что висел на его поясе, разрезать шнурки на моих армейских ботинках, хозяйским тоном объясняя при этом: «Добротна обувка, в Грозном на базаре продам, хороших денег стоят, а мертвому обувка без надобности», – оправдывающе закончил он. Затем обложил мое тело камнями и, встав на колени лицом на восток, наскоро прочитал молитву «Павшим воинам». Я был благодарен старому человеку за его терпеливое участие в моих похоронах. Кто я был для него – пришелец, захватчик, но его сердобольное отношение к моим останкам было достойно земного поклона.
Застучали скатывающиеся с холма камни, за ними следом появились трое вооруженных людей.
– Здорово, отец, – приветствовали они грубовато старика, потрепав по голове мальчишку.
– Кого хоронишь? – спросили пришельцы, рассаживаясь возле моей могилы.
– Русского офицера, – кивком головы отвечая на приветствия, настороженно буркнул старик.
– Большая честь, – кривя в ухмылке битые губы, сказал самый рослый и бородатый дух. Затем продолжил кисло, обращаясь напрямую к старику: – Они нашу землю поганят, жен и дочерей насилуют, скотину воруют, а мы их еще с благодарностью хороним, так? – темнел он лицом.
– Воины Аллаха должны быть милостивы, – невнятно пробурчал старик, разглаживая седую бороду.
– Про Аллаха вспомнил, – зло вспылил прежний дух, – а где ты был, когда неверные свиньи в грязь затоптали знамя пророка? Что ты делал во благо Аллаха, – разматывая на руке бинт, беснуясь, кричал он.
– Русских хоронил, – хохотнул молодой, развязывая зубами тесемку на сидоре.
Поднялся третий дух и, подойдя к старику, развернул его за плечи в направлении моста и сказал беззлобно:
– Иди куда шел, отец, ты нас не видел.
Старик молча усадил внука на ослика и так же молча погнал ожившую скотину по мосту. Он шел, ссутулившись и побелев лицом. Я двинулся вслед за ними, боясь одного: как бы не вспылили злобой за мои похороны духи и не натворили непоправимой беды. Хотя помочь им я ничем не мог. Когда скрылись из виду очумелые шахиды и моим путникам уже ничего не угрожало, я повернул бездумно на синеющий вдали зубчатый лес. Мне просто идти было больше некуда. Ни семьи, ни дома у меня не было. «Без родины, без знамени» – в двух словах определил я свое положение и невесело усмехнулся. Но для чего-то меня оставили здесь, для чего? Я переворачивал всю свою память и не находил ответа. За невеселыми мыслями я не заметил, что вышел на поляну.
– Ты куда направился, комбат? – сказал кто-то сбоку от меня.
Я обернулся. На пеньке сидел юноша, одетый в белую рясу, с таким же белым голубем на вытянутой руке. Золотые волосы волнисто опускались на плечи.
– А помнишь, как в детстве, – продолжал говорить он, – ты на чердаке маслозавода ловил голубей и передавал их другу; тот выкалывал им глаза и выпускал на волю, где они в полете насмерть бились о землю? – Он поднял на меня глаза, и меня сковала их синяя бездна. Он говорил с голубем, но укор относился ко мне.
– Я тебя ждал. Сейчас Совет Святых Мучеников рассматривает этот проступок, и каково будет его решение, ты скоро узнаешь. – Он профессиональным жестом выпустил голубя в небо, а затем встал и подошел ко мне.
– В этой неприглядной истории у тебя есть значимый перевес: ты спас котенка из весенней полноводной реки. Помнишь, как ты в одежде бросился за ним в ледяную воду под насмешливые взгляды друзей, по чьей недоброй воле он там и оказался.
– Я был ребенком, – выдохнул я.
– Но ты уже отдавал отчет своим поступкам, – весело сказал он. – А война в Чечне?
– Я выполнял свой воинский долг.
– Долг человека оставаться человеком даже в жестокое, кровавое время. А за невинно пролитую кровь в полной мере ответят и тот, кто начал эту войну, и тот, кто продолжил. Как ты знаешь, кровь людская – не водица. Все вы предстанете перед судом Божьим. Понесут и они свой крест. Всему свое время.
Он поднял голову и, прищурившись, стал наблюдать за полетом своей птицы.
– Так ты не Бог? – удивился я. И снова утонул в без дне его синих глаз.
Он кротко улыбнулся.
– Я – Странник Вечности или, точнее, святой посредник. Встречаю ваши заблудшие грешные души и провожаю, куда надлежит вам идти. Вот ты, как я знаю, должен идти к морю, но зачем – не ведаю. Он опять улыбнулся своей непередаваемой словами улыбкой и сказал: – Ты сейчас живешь наперекор всем земным законам. Ни одно из физических свойств материального мира над тобой не властно. Тебя невозможно ни сжечь, ни заморозить, ни остановить какой-либо преградой. Для тебя также не существует ни пределов в скорости, ни расстояния.
– А крест?
– Что крест? – не поняв, переспросил он меня.
– Ну, крест-то остановит меня? – глупо объяснил я.
– Если ты призрак или привидение. Но, как я вижу, тебя в такие условия не поставили. – Голубь в падающем полете спланировал ему на плечо. Он ласково взял его в руки и поцеловал в клюв. – Божье существо!
– Если я уж такой грешник, то почему за мной не пришел ангел Тьмы? – не унимался я в своем недоумении.
Он вскинул голову и сказал:
– Ты сейчас находишься между мирами, и, кто знает, может быть, Совет Мучеников отправит тебя во власть Тьмы, на вечное изгнание. А может, ты родишься заново и тебе дадут еще один шанс. Твоя судьба сейчас на Чаше Святых Весов, и что перевесит, твои грехи или твое милосердие и доброта, решать не мне. – Он на время замолчал, поднимая с земли божью коровку и, следя за ее передвижением по руке, продолжил:
– Вы, смертные, придумали, что в Аду жарят на сковороде: этого там никогда не было. Представь себе, что ты замурован в свое мертвое тело и чувствуешь, как по тебе ползают, сжирая твою плоть, черви; представь, как наверху идет жизнь, а ты так лежишь не день, не два, а века. Века в сознании и бездействии. Что может быть страшнее, мучительнее для человека? Сегодняшнее твое положение разнится от вечного заточения в своей плоти, но тоже не завидное. Тебя могут оставить в таком состоянии навечно, и века будешь понимать свое ничтожество и свою безысходность.
Я содрогнулся, представив это.
– Ступай к морю, – сказал он, удаляясь от меня.
За моей спиной неожиданно хрустнула ветка. Рыжая кошка лезла на дерево. Я обернулся к страннику, но его уже не было видно. Только белый голубь, в золотистом сиянии, резко уходил в небо. И тут мне нестерпимо сильно захотелось к морю, видеть закаты и рассветы; видеть торопливость косматых волн и слышать пронзительные крики чаек. Со скоростью мысли я был уже над морем. Садилось солнце, и в розовом закате шаловливо бежали розовые волны. То пропадая, то появляясь вновь над водою, мчались стремительные дельфины. Их пищащий крик как бы звал меня к себе. И я стремительно упал в их стаю. Мне показалось, что я был одно мгновение в воде, как вынырнул обратно и снова упал в море. Я стал дельфиненком. Мы неслись над волнами, за яхтами и кораблями, и кричали стоящим на них людям, чтобы они стали терпимее и добрее друг к другу и окружающим, всему живому на Земле и к самой Земле. Это было смыслом их жизни.
Но они не понимали нас.
А может, просто не хотели нас понять.
Домовой Пыхтя
Пыхтя собирал котомочку, когда пришел соседский домовой – Шершун. Они были давними приятелями, и потому навещали друг дружку запросто. Шершун с нескрываемой скорбью посмотрел на хлопочущего Пыхтю и досадливо крякнул:
– Все ж решил уйтить?
Пыхтя болезненно покривил рот, понуро закивал мохнатой головой:
– Это не жисть, сплошная нервность. Не в силах мне такое терпеть, не люди – «душевные уроды»…
Опечаленный приятель сердобольно вздохнул:
– Куды идтить-то удумал?
Пыхтя пожал плечами:
– А куда глаза глядят!
Шершун уселся на старый валенок и, откинувшись спиной на стенку кладовки, присоветовал:
– Ступай в Натальевку – хуть дворов там не так богато, зато людины проживают добрые.
– Откель знаешь, что они добрые, счас, можа, стали как мои – уроды!
Шершун снизу вверх кинул удивленный взгляд на приятеля, но ничего не сказал в ответ. Помолчали.
– Я там в стародавние времена в хоромах у барина проживал, – нарушил затянувшееся молчание Шершун. – Хо-о-ороший был барин, сам себя с пистоля вусмерть стрелил, беда…
Пыхтя с безобидной усмешкой сочувствующе посмотрел на друга и вскинул котомочку за спину.
– Недосуг мне, брат, твои байки про бар слухать, поспешать надо, уж сумерничает… на дворе…
Глаза Шершуна в момент взугрюмились:
– Погодь, я мигом, – и он опрометью метнулся сквозь стену в свою каморку. Обернулся, проворно неся в руках поношенные, но еще добротные лапоточки. С наигранной веселостью в голосе сказал: – Еще тятька плел, – и, протягивая лапоточки Пыхте, – бери, какая-никакая памятка обо мне будет, да земля весенняя стыла еще…
У Пыхти от волнения щемящий комок сдавил горло. Он неловко обнял Шершуна, потерся своим носом-пятачком о его нос и, гладя друга по мохнатой спине, осекающимся голосом успокаивал:
– Ну, будя, будя, внепременности еще свидимся, век-то наш немереный, да и деревня, ты говоришь, отсель близехонько, попроведовать друг дружку будем…
Шершун мягко выпростался из ласковых рук друга и горячей ладонью воровато мазнул себя по мокрым глазам:
– За посадкой большую железную трубу усмотришь, на нее и ступай, в том крае деревня, – трепетным голосом наставлял он друга. – И уж там, в любой хате у нашего брата выведаешь, какое жительство свободно…
В деревню Пыхтя направился не по большаку, а напрямик – полем. Лоскутами серой бумаги местами по земле лежал нестаявший снег. Вечерний воздух был свеж и полон весенних запахов, бодрящих кровь. Пыхтя шел по стылой кочкастой земле легко и радостно. Чем дальше отдалялся город, тем уютнее становилось у Пыхти на сердце… Словно с каждым шагом сбрасывался с него тяжелый, грязный груз.
В подаренных лапоточках по стылой земле идти было милое дело. И Пыхтя в который раз вспомянул соседа добрым словом. Незримо для глаз густел синевой вечер. Угомонились в голых лесопосадках оголтелые грачи. Хрупким ледком прихватило в канавках и выемках малую воду. А по небу тонкий, как ломтик дыни, полз золотисто-белесый месяц. Приходила весенняя ночь. Пыхтя вышел к окраине деревни. И у плетня крайней неказистой избы присел на корточки перевести дух. По дороге с тусклым светом, юзя задними колесами, проехала самоезжая машина. Тут же в соседних дворах поднялся суматошный лай собак. Пыхтя бездумным взглядом проводил машину до лесополосы и, обернувшись, невидимый для людей, пошел в дом.
Старик-домовой, с седой до пят шерстью, сидел в подпечье на драном бабьем жакете. Пыхтю встретил равнодушно, на его приветствие ответил чуть заметным кивком и движением глаз указал на место рядом с собой.
Пыхтя, не скидывая котомочки, присел на краешек жакета.
– На ухо стал туг, теперь балакай, – просипел старый домовой. – Зовут-то как?
Пыхтя глубоко вздохнул и с шумным выдохом ответил:
– Пыхтя.
В подпечье стоял резкий запах мышей и старого тела домового.
– По делу пришел али так? – спросил старик.
Пыхтя снова вздохнул и начал рассказывать свою невеселую историю. Старик, захлопнув глаза, внимательно слушал. «Вот я и забрел к тебе, можа, какую свободную хату присоветуешь», – грустно закончил он свой рассказ и пытливо посмотрел на старика.
Старик, сухо кашлянув, распахнул глаза, ответил не сразу. Долго и безмолвно шевелил губами, уставившись белесыми глазами в одну точку.
– Тут ваши, с городу, еще в том годе не токмо хаты, а и все амбары позанимали. Задал ты мне думку. Ну ниче, ты располагайся, отдыхай с дороги, а я по суседям пошастаю, повыведываю, можа, где и што…
Пыхтя пожух лицом.
– Ты раньше-то времени не бедуй, как говорит хозяйкин малый, утро вечера мудренее, отдыхай, – поднимаясь, старик кинул жалостливый взгляд на Пыхтю.
Как не желал того Пыхтя, а все же задремал. Очнулся от сухого кашля. Старик сидел в противоположном углу подпечья и, прикрывая рот когтистой рукой, надсадно кашлял. Встретив пытливый взгляд гостя, старик, откашлявшись, сипло проговорил:
– Проснулся, ну и добре, а я тебе кое-что выходил. – Он пересел поближе к Пыхте, блестя из-под мохнатых ресниц белесыми глазами, продолжил: – Мельница сгодится, но без людев?
– Мне все сгодится, – поспешно ответил Пыхтя.
Ну и добре.
В подпечье сунулся хозяйский рыжий кот, но увидев двух маленьких лохматых чудищ, с некошачьим визгом метнулся прочь… Оба домовых прыснули беззвучным смехом и, не сговариваясь, обернулись невидимыми.
– Што, дедушка, пойду я к месту, – не сгоняя улыбки с лица, сказал Пыхтя, берясь за лямку котомочки.
Старик жестом руки остановил его:
– Сначала выслухай, как ловчее добраться, а не то проблукаешь до темени. Значить так, щас, отсельва не далече перейдешь мост, – и старик рукой указал себе за спину. – И пойдешь по тому бережку до самого леса. Это будет версты две с гаком. Там, на реке в лесе, и найдешь тую мельницу. Все уразумел?
Пыхтя затряс головой.
– В том лесе живет мой давний приятель, лешак Мохнуш. Ты ему от деда Шалого, меня значить, привет снеси, давненько не виделись, можа, прихворнул окаяшка, можа, в другой лес ушел…
Пыхтя от всего сердца поблагодарил старика и пошел на жительство.
Мельница хоть и была старой, неказистой, но Пыхте она сразу глянулась. В брошенном голубином гнезде устроил себе спаленку, а затем отправился осматривать свое новое хозяйство. За неделю проживания на мельнице сдружился и с голубями, жившими с ним под одной крышей, и с лешим Мохнушем, вольготно проживающим рядом в лесу. Порой, для развлекательства души, с Мохнушем безобидными проказами ребячились. Вот хотя бы вчера лежали два друга на солнечной полянке пупами кверху, грелись. А глядь, край поля, мужик с ворованными бревнами на лошадке едет. Во хмелю мужик. Чем не товар для баловства. Обернулся Мохнуш новым самоезжим велосипедом с моторчиком, а Пыхтя – блескучим самоваром с красивым краником и легли подле дороги. Хмельной мужик, как узрел такое богачество, аж на лошадь материться перестал, дара речи, сердешный, лишился. Озираясь, бревна с телеги спихнул, а на их место лисапед с самоваром побросал и поверху соломкой, для скрытности, прикрыл. Не поленился на поле к омету сбегать. От торопливости аж запыхался мужичок. Домой приехал, как мародер довольный, женку на посмотр позвал, всю солому пять раз перетряс, а окромя двух сучкастых палок, ничего не нашел. Женка смеется: допился, бедолага, палки лисапедами стали блазниться. Мужик в большое расстройство впал: и лисапеда нет, и бревен ворованных лишился. А два фулюгана, лежа на полянке до вечера, ухахатывались, вспоминая обалделое лицо вороватого мужика.
Не жисть у Пыхти текла, а мед майский. В лесу по овражным местам еще снег пластался, а на полянах уже травка из земли зелеными штычками к солнцу рвалась, когда после обеда к мельнице две большие самоезжие машины подъехали. И стали с них мужики бревна, доски и струмент всякий сгружать. Пыхтя, серьезно удивленный, на посинелую от времени соломенную крышу забрался и стал на мужиков обиженные глаза лупить и их разговор слухать.
Когда все повыгрузили, к дохленькому мужичишке в задрипанной кепке подошел дородный мужчина в кожаном пальте и шляпе и сказал:
– Вот, Семен, твоя мельница, хозяйствуй, еще ссуда понадобится, дам, только помни, колхозу помол – в первую очередь…
Машины уехали, а хлюпкий мужичишка, довольно потерев ладони, стал таскать свое житейское барахло в пристройку при мельнице. Таскает он и песню гундит. Пыхте даже противно стало. Слез он тогда с крыши и пошел к Мохнушу жалобиться на певца в кепке… Мохнуш к новости отнесся наплевательски:
– А, велика беда, – отмахнулся он, – понадобится – пужанем, враз в деревню убежит…
Шли дни, с утра дотемна мужичок Семен тюкал топориком свои бревна, при этом всегда песню мурлыкал. Работным мужичком оказался Семен – ни секунды сложа руки не посидит. Пыхтя смирился, а со временем за неуемное усердие Семена к работе даже хорошо зауважал. Дело было в конце мая, а надо сказать, май не шибко теплый выдался. И вот в один погожий день надумал Семен деревянный затор на реке править, чтоб, значит, вода с высоты на мельничное колесо падала и вертела его, а колесо – уж жернов. И вот залез мужичок с утра в еще стылую воду, так до вечера и пробултыхался в ней. Замерз, как цуцик. А уж на следующее утро не встал. Огненный жар в его теле поднялся, от жару слова бессвязные стал лопотать и все водицы просил испить. Пыхтя сходил за Мохнушем, совета спросить, что, значит, с Семеном делать, как от хвори избавить. Мужик работный да и семья имеется. Мохнуш, как всамделишный дохтур, осмотрел бормочущего в беспамятстве Семена и говорит, опосля осмотру:
– На днях преставится твой хозяин… и пужать не надо, сам уберется…
У Пыхти от Мохнушева анализу нутро, как морозом, прихватило:
– Иди отсель, бараний дохтур.
Мохнуш ушел разобиженным, а Пыхтя, не жалея ног, побег в деревню, к деду Шалому. В стариково подпечье не вошел, а влетел стрелой. И дыша отрывисто, с одышкой, выложил махом всю оказию с Семеном ошарашенному старику.
– Ты угомонись и толковей поведай, – попросил озадаченный дед.
Пришлось Пыхте снова торопливо вести пересказ. Старик чутко прослушал рассказ Пыхти и, ни слова не говоря, ушел куда-то. Когда вернулся, подал Пыхте чеплашку, полную меда, и разъяснил, как надо врачевать хворого простудой. Пыхтя молнией метнулся на мельницу. Семен все лежал в забывчивости. Горячо и часто дыша, все просил испить водицы. Пыхтя с горем пополам растопил печку-буржуйку и, встав на чурбачок, поставил на нее жестяной чайник. Непростым делом оказалось напоить больного горячим чаем с медом. Тело Семена было тряпочно-безвольным. Пыхтя, изрядно помучившись, так и не напоив больного, сел на чурбачок и загоревал. Невесть с чего, ему вдруг вспомнилось, как он жил на Дону, в хате веселого казака Прошки.
«Е-мое», – вдруг озарило его, и он в мгновение принял вид казака Прошки, дело сразу пошло на лад. Два дня Пыхтя, не меняя казачий облик, сидел сиделкой подле Семена, поил чаем с медом и медом растирал щуплую грудь хворого. На третий день поутру Семен тяжело разлепил дрожащие ресницы и от увиденного онемел. Перед ним, на чурбачке, во всей амуниции, при шашке и пистолете, сидел чубастый казак в папахе набекрень. Но потому как лихой казак светло и радостно заулыбался Семену, то он окончательно пришел в себя и в ответ тепло развез улыбку по небритым щекам:
– Ты меня выходил?
– Я и дед Шалый.
– А дед Шалый где?
– В деревне, под печкой сидит.
– А зачем под печкой? – удивился Семен.
– Я хотел сказать, на печке, – торопливо поправился Пыхтя.
– А зачем ты в такой одежде? – не унимался оживший мужик.
Пыхтя, чувствуя, что вопросам мужика не будет конца и края, решительно встал:
– Да, кино сымаем, – и, шагнув к двери, обернулся к Семену, – мне пора на лошади ездить, поправляйся.
Уже за дверью Пыхтя едва расслышал слабый голос Семена:
– Спасибо вам!
Ночью Пыхтя неотрывно смотрел в прореху соломенной крыши на яркие подмигивающие звезды и обиженно думал: «Ну почему он в своем обличье не может подружиться с таким простым и добрым человеком, как Семен? Ну почему?» Так и не найдя ответа, он уснул. И приснился ему яркий от цветов луг, где на самом большом красном бархатистом цветке сидел золотистый шмель.






