412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Коваленко » Внук кавалергарда » Текст книги (страница 14)
Внук кавалергарда
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:05

Текст книги "Внук кавалергарда"


Автор книги: Валерий Коваленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

«Казак не плачет!»

Со мной по соседству жили два брата – оторвяги, голубятники Лилявины. Я долго не буду утомлять вас рассказом о бесшабашности братьев, скажу только одно: воришки они были несусветные. И волтузились между собой зачастую безо всякой причины.

И вот однажды поутру я отправился через дыру в заборе к ним в гости. Братья мирно катались по двору на велосипеде. Вернее, крутил педали Колька, а Валера бежал рядом, держась рукой за багажник, и неистово, в восторге орал галиматью. Завидев меня, Колька остановил велосипед и радушно ощерился:

– Здорово, хохленок! Хочешь прокатиться? – предложил он великодушно, не переставая щериться.

Я охотно согласился.

– Держись крепче, хохленок, – горлопанил он, от пуская велосипед со мной, находившимся под его рамой, в свободное передвижение. Не проехал я и трех метров, как не очень симпатично навернулся. Было очень больно, но я великомучеником сдерживал слезы перед мальчишками. Валерка, глядя на меня, визжал, захлебываясь. Колька отпустил ему увесистую оплеушину, а мне же сказал, оскалив зубы в улыбке:

– Ты попроси своего отца купить тебе ишака с педалями, вот на нем и учись кататься.

Целую неделю я донимал отца своей мечтой. Я ходил за ним по пятам и все канючил:

– Пап, ну купи мне лисапед, я буду на нем кататься. Вон даже у Лилявиных есть лисапед, а у меня нету.

Отец отмахивался от меня, как от назойливой мухи, и гудел:

– Наверняка, Лилявины сперли его у кого-нибудь. А ты мал еще для велосипеда.

Но отец просчитался в своем упрямстве, он, по-видимому, забыл, что у меня есть бабушка. Бабушка была самой главной в нашей семье, ее слово было заключительным. Она никогда не кричала, не повышала голос, как мне кажется, она не умела этого делать по своей природе. Это была маленькая, тихая и очень опрятная старушка. Разговаривая с собеседником, она всегда прямо смотрела ему в глаза своими белесыми от старости глазами. Она была очень доброй. Все соседи ее звали «мудрая хохлушка».

Тогда я стал наседать на покладистый характер моей бабушки. Я стал рисовать ей картину, каким я стану послушным и хорошим, когда у меня будет велосипед. Видно, я уговорил ее, потому что однажды, погладив меня по голове, она убедительно сказала:

– Да будить у тебя лисапед, будить!

О чем она говорила с отцом, я не знаю. Но после ее слов я не сомкнул глаз целую ночь. Рисовал в воображении такие картинки, что, если бы хоть одну из них увидела бабушка, то велосипеда мне было бы не видать как собственных ушей.

И вот однажды летним утром я проснулся от присутствия кого-то или чего-то в моей комнатке. Открыв глаза, я какое-то время ничего не мог понять – у противоположной стены стоял маленький велосипед. Он смотрел на меня и блестел самым взаправдашним звонком. И вообще, у него было все самое взаправдашнее. Кроме шин, конечно: они были литыми. Но меня это не смущало и никак не могло омрачить моей детской радости. «У меня есть свой лисапед! У меня есть свой лисапед!» – радость криком кричала во мне. Желая похвалиться перед бабушкой, я тут же покатил его на кухню.

Бабушка хлопотала возле примуса и, увидев мое восторженное лицо, мягко улыбнулась.

От обилия радости я напрочь забыл о порожке на кухню, и конечно, тут же навернулся. Падающий вместе со мной велосипед очень больно стукнул меня рулем по голове. Я не сдержался и расплакался от боли и обиды.

Бабушка, бросив все, присела около меня и стала ласково гладить мою голову, при этом приговаривая одно и тоже:

– Казак не плачет, казак не плачет никогда.

– Плачет, – убежденно сказал я сквозь всхлипывание.

Бабушка тяжело поднялась и молча пошла к стоящему в углу своему сундуку. Она подняла крышку и долго в нем что-то искала. Вернулась она ко мне с ветхим альбомом, таким ветхим, что, казалось, он вот-вот развалится от своей древности. Она положила его на табурет и принялась листать, рассказывая почти о каждой старинной фотографии. Их было много: женщины в глухих кофтах и юбках до пола, бравые солдаты, чинно сидящие перед фотоаппаратом, и, конечно, дети, стоящие на стульях с игрушкою в руке. И вот бабушка открыла фотографию, на которой маленький мальчик сидел верхом на лошади без седла.

– Это мой брат Степан, а твой дедушка. Это когда он был маленьким, – пояснила она, ласково гладя ладонью пожелтевшую от времени фотографию.

Помню, я возмутился: какой дедушка, у него даже усов нету. Она перевернула еще страницу: там возле коня стоял настоящий казак в папахе с усами и с шашкой на правом боку черкески.

– И это твой дедушка Степан, но уже взрослый, на войне в четырнадцатом, – и вытерла фартуком мое мокрое от слез лицо. – А знаешь, как его учили ездить верхом на коне? Заходит как-то тятька с базу в хату и гутарит Степану: пошли, сынку, вершником учиться ездить. Берет маленького Степу на руки и вон из хаты, я за ими следом, антирес забираеть, – улыбнулась она. – Смотрю, сажает братишку верхом на коня без седла и ладонью хлопает по лошади. А Степка сидить и за гриву держиться. Конь с места в намет и пошел по улице чесать. Токмо, смотрю, Степка с него мешком на дорогу плюхнулся. Сидит в пыли и мокрые глаза кулачками растирает. Вижу, больно ему, и зареветь в голос хочется, но стиснул зубы и сидит, заплаканный, молчит. А тятька ему так строго и гутарит: «казак не плачет». Степка, белый как полотно, а молчит, знает: казак не плачет.

Тятька потом еще долго его вершником обучал, а Степка так ни разу и не заплакал, хотя, обучаясь, плечо вывихнул. А не заплакал, – с тихой улыбкой закончила бабушка.

– Степка-то казаком был, а я просто мальчик, – начал оправдываться я.

– Нет, ты и по украинскому роду, и по уральскому являешься казаком: таким же, как твой дед Степан. А, значит, плакать не имеешь права.

– А почему я дедушку Степана никогда не видел? – спросил я удивленно у моей бабушки.

Она закрыла старенький альбом и долгим, ничего не видящим взглядом посмотрела в окно:

– Очень давно погиб в отряде Щорса. Смелый был казак.

Положила альбом на место в сундук и, возвращаясь к кухонному столу, приказным тоном сказала мне:

– А ты шомором одевайся и марш к столу, а потом пойдешь на лисапеде учиться, и штоб никакого рева и нытья, сам просил лисапед.

Дорога была гравийная, укатанная колесами машин. Бабушка сидела у ворот дома, чинно сложив руки на переднике, и подслеповато смотрела на меня. Перевесившись животами через забор, мне со смехом улюлюкали братья Лилявины. Все были в сборе, и я начал учиться ездить на велосипеде.

Это был адский труд: четырехлетнему мальчишке научиться ездить. Сто, а может быть, тысячу раз я пахал носом по гравию. Но всякий раз, поднимаясь на ноги, я видел мою бабушку, и через силу давил в себе рыдания.

– Казак не плачет, – всякий раз, падая, повторял, как молитву, бабушкины слова. И так я научился ездить на велосипеде. Лихо прокатившись перед ехидными братьями и показав им язык, я устало повел велосипед во двор. Зайдя в дом в изодранной одежде и весь окровавленный, чем привел моих родных в шок, я независимо и гордо попросил у моей бабушки пирожок. Вместо того чтобы дать мне пирожок, бабушка принялась снимать с меня одежду, протирать ссадины и ушибы тряпочкой, смоченной в одеколоне. Было нестерпимо больно, жгуче больно, но я крепился из последних сил, только морщился, как печеное яблоко.

– Что с тобой? – спросила изумленная мать.

– Казак не плачет, – крепясь, но кривя рот от боли, лихо ответил я.

Прошло много лет, давно умерла «мудрая хохлушка», моя милая бабушка. А жизнь порой загоняла меня в такие переплеты: что хотелось сесть и разрыдаться от своего бессилия, но всякий раз в такие минуты ко мне приходил тихий голос моей бабушки: казак не плачет!

И, стиснув зубы, я шел по жизни дальше.

Иван Запрягай

Запрягай – не фамилия Ивана, прозвище. Простое деревенское прозвище. Как говорится, что ни город – то норов, что ни деревня – то обычай. По милости такого треклятого обычая и получил, тогда еще тринадцатилетний мальчишка, Ванька Кулик вторую, не паспортную, фамилию – Запрягай.

И в двадцать лет, и в тридцать, и в сорок был он Иван Запрягай, детей его звали Запрягаевыми, жену – Запрягаиха.

Брось Иван все, скройся на краю земли, где и Макар телят-то не пас, все одно, и туда молва людская докатится, что Иван Кулик, уроженец деревни Тюрюшля, есть не кто иной, как Иван Запрягай. В общем, как поплыл – так и прослыл.

А поплыл он по жизни так. Отец в конце сорок четвертого с фронта шибко калеченным вернулся, долго не зажился. День Победы Ванькина семья (мать и он с двумя младшими сестренками) без отца встретили. Порадовались со всеми за большую, долгожданную победу, погоревали, поскорбели за рано умершего отца, а жить-то дальше надо. А как жить? Мать за военные годы так изработалась – краше в гроб кладут. Отца ждала, тем и держалась…

Посмотрел Ванька с горечью и болью в сердце на глубоко запавшие, потухшие глаза матери, решительно сдернул с гвоздя над дверью отцовский солдатский треух с темным вдавленным следом от звездочки и в контору колхоза нахраписто направился. Он теперь за старшего, он – голова, ему и решать, как дальше быть.

Перед конторой оробел, замялся: председателем была тетка Лиза, женщина резкая, с характером, голос у нее был зычный, хоть миноносцем командуй, да и только.

«Вспомнит, – подумалось Ваньке, – как в том году я колхозную картоху выкапывал и объездчику попался, да и турнет в шею и места не даст».

Но, поправив отцовский треух, хотя на дворе июнь и солнце до одурения шпарит, дверь в правление решительно открыл. Батьковский треух будто смелости придал.

В конторе были двое, председательша да бухгалтер безногий. На скрип двери тетка Лиза голову от стола с бумагами подняла и бросила удивленный взгляд, бухгалтер костяшками счетов стучать перестал и тоже на Ваньку уставился.

– Тебе чего? – громко спросила она его. Бухгалтер с треском листик из газеты на самокрутку вырвал, а Ванька стоит – не то что слово сказать, дыхнуть боится, а вся беда в том, что чувствует, как у него уши под тяжестью шапки прогибаются, сорвется с ушей шапка и накроет по самые плечи. И вместо серьезного делового разговора один клоунский конфуз выйдет. Но догадался, смекнул ко времени, сдернул порывисто шапку. Со лба от напряжения ниточки пота на нос потянулись и несолидной каплей зависли. Шмыгнул Ванька носом и растер их рукавом рубахи по щеке.

– Ты… Вы… Лизавета Пятровна, на работу меня при стройте, исть дома нечего, а маманя совсем хворая, – выдохнул это разом и затоптался у порога нетерпеливо, ожидающе.

Тетка Лиза долго и как-то виновато на него смотрела, защемив зубами нижнюю губу.

– А годков-то тебе сколько, атаман?

– Пятнадцать, – не моргнув глазом, соврал Ванька: он был готов к подобному вопросу.

– Брехун, – скорбно улыбнулась тетка Лиза, – будто мне не знать, сколько тебе, сморчку, лет, чай, с моим Петькой в одном классе учишься.

Ванька опять шмыгнул носом.

– Вы не смотрите, Лизавета Пятровна, что я видом хлюпкий, я о-го-го какой сильный, как трахтор.

– Как трахтор, – бездумно повторила тетка Лиза, отрешенно смотря в окно.

Помолчала.

Вышла из-за стола: высокая, мосластая, подошла к бухгалтеру:

– Ну что, Семеныч, с этим силачом делать будем?

Бухгалтер в сердцах непотушенную цигарку в банку из-под консервов бросил, на стуле всем корпусом заелозил:

– Чертов фриц, понаделал делов, а тут… – И вдруг неожиданно заулыбался и начал говорить быстро, как будто кто-то его мог перебить:

– А может, мы его учиться пошлем, ну, – замялся он, – ну, например, на счетовода или на пчеловода, а? – И они оба вопрошающе обернулись к мальчишке.

– Нет, не поеду, – категорично обрубил фантазию бухгалтера Ванька и шапкой протестующе махнул, – мне семью харчевать надо, за коровой приглядывать и вообще, – мол, разговор никчемный, пустой. И на председательшу умоляюще посмотрел.

Ванька сам роста маленького, весь какой-то хлипкий, как из воска слепленный, а глаза бойкие, живые, а главное – в данную минуту уж больно ерепенистые.

Председательша покачала головой:

– Не было печали, – а когда садилась на свой скрипучий стул за зеленым столом, закончила с внутренней злобой, – так фрицы накачали.

Помусолила языком маленький карандашик и на бумажке стала что-то писать. Ванька подошел поближе.

Протягивая сложенный вдвое тетрадный лист, сказала:

– Сейчас пойдешь к завхозу, получишь пуд муки ржаной, это тебе будет как аванец, а уж больше, извини, – и руками развела, – дать нечего. Ванька в ее голосе услышал нескрытое огорчение.

– Работать, – привстала и через Ванькину голову бросила бухгалтеру, – запиши его с завтрашнего дня помощником конюха.

Ванька из конторы, как на крыльях, вылетел, бежал по деревне, земли под собой не чуя. «Это ж надо, какой фарт, пуд муки и место! – восторженно думал он. Теперь он для семьи добытчик, вот мать обрадуется-то».

К удивлению Ваньки, мать, выслушав его сбивчивый рассказ, заплакала, уткнувшись лицом в передник. Не понимая слез матери, дружно на одной ноте заголосили сестренки.

Ванька, обескураженно застывший возле матери, вдруг неожиданно понял и ее слезы, и ее боль, и не сумев сдержаться, обнял ее поседевшую голову и тоже зарыдал.

Еще деревенские петухи сонно на насестах среди кур копошились, когда Ванька на свое рабочее место, на конюшню, пришел.

В сторожке разбуженный Ванькиным приходом конюх, хохол дядька Степан, свесив с дощатых нар босые ноги, долго и очумело пялился на Ваньку, неистово зевая и не в силах понять, чего же малай хочет. А Ванька в который раз сбивчиво и бестолково пытался объяснить, зачем он здесь. До одурманенного сном конюха наконец дошел смысл раннего визита парнишки. Минут пять, мешая украинские слова с русскими, костерил он отборнейшей бранью его.

– Чи, хлопец, ты скаженный, ты побачь, скильки годин? – ревел он. И с неожиданным для грузного тела проворством соскочил с нар, схватил порывисто со стола фонарь «летучую мышь», другой рукой ухватил Ваньку за плечо и поволок к тикавшим в углу ходикам:

– Ну, гляделки протри, – тыкал он фонарем в висевшие на стене ходики, и сам крикливо по слогам ответил:

– Тры хвилины чатвертого. Эх, ты, патривот трудового хронту, – уж без прежней злости выдохнул он. Поставил на стол фонарь, и забесновались по стенам тени: большая – конюха, маленькая, взъерошенная – Ванькина.

Конюх залез на нары, сел, по-турецки сложив ноги, свернул самокрутку и стал курить, искоса, без былой озлобленности, больше с удивлением поглядывая на Ваньку.

На некоторое время в сторожке зависла тишина. Только было слышно, как мерно тикают свою однотонную песню старенькие ходики, да сверчок цвиркает в унисон ходикам за разлапистой голландкой.

Как волчий глаз, вспыхивала цигарка, и потрескивал табак в ней.

– Совсем никудышный табак, – просто так, для разговора, сказал миролюбиво дядька Степан, – коней давеча ввечеру поил, вот кисет и замочил.

– Я завтро вам принесу, – торопливо сказал Ванька и пояснил, чтобы дядька не подумал плохого, – тятька по весне помер, а табак без надобности лежит, вот, – и шмыгнул носом.

– Табачок – это хорошо, – прогудел конюх, – а зовут-то тебя как?

– Маманя и сестрички все больше Ваняткой кличут, робяты – Ванькой.

– Ты вот шо, Ванятка, бери за голландкой кожушок старый и лягай, подремлем годину, – укладываясь на нары, пробухтел конюх.

Ванька понял, что обида дядьки Степана улеглась, и, расстилая на лавке кожушок, облегченно вздохнул.

Первый трудовой день был для Ванюшки сущим адом: «Ванятка, воды коням плесни», «Ванятка, пособи бригадиру коня запрячь», «Ванятка, идем карду прибирать». И так почитай до самой темени: Ванятка – туда, Ванятка– сюда…

Ванька приплелся домой, ног под собой не чуя. А послезавтра снова на работу. Но ничего, не так страшен черт, как его малюют, со временем пообвыкся, а там все пошло как по маслу, даже нравиться стало. Коней полюбил, так девку красную не обхаживают. День-деньской подле коней торчал бы и глаз с них не сводил. Любовь дошла до галлюцинаций: ночью сниться стали. Все разговоры только о лошадях.

Была у Ваньки с детства в привычке забава одна: любил из глины фигурки всякие сотворять, там, к примеру, домик игрушечный сляпает или утку-свистульку, или еще чего, так, баловство, ради забавы. А тут стал поголовно одних коней лепить и из чурочек вырезать. Конь у него завсегда получался в труде, там, с санями конь, или с телегой на косогор тяжело поднимается. Но, как всегда, обязательно при деле.

Свое увлечение и на рабочее место перенес. Благо глина рядом, вода – целая речка, свободное время – нет-нет да выкроит, и лепи хоть до посинения. И Ванька лепил.

Дядька Степан смотрел на его забаву, только в усы ухмылялся, а раз не выдержал и присоветовал нравоучительно:

– Че по-пустому время тратишь, лучше бы крынки-миски изделал, матка бы у городу продала, вот вам и прибыток в хату. Погодь, вот я тобе гончарный круг сроблю.

И свое слово сдержал. Теперь Ванька день-деньской гонял круг, лепил и крынки, и миски, и разную другую посуду. Товар оказался ходким и спросом на базаре пользовался.

Спасибо дядьке Степану: он же и обжигу обучил, и керамике. Мастеровой был человек. Дотошный до невозможности. А сердцем отходчивый и добрый.

Пока на войне был, под Киевом всю семью его извели немцы. Плакал – сынка особливо жалко, не жил ведь совсем, махоньким был. И его извели изверги, фашисты проклятущие.

После войны не домой поехал, боялся сам с собой что-нибудь сотворить, а остался на Урале в деревне Тюрюшля. Так и жил при конях, зла никому не творил, всегда был светел и улыбчив. Улыбка на губах, а глаза грустью подернуты. Таким он Ваньке и запомнился. Почему запомнился? Так убили его по весне лихоимцы. Злодеев вскорости словили. Ими оказались трое цыган, позарившихся на добрую лошадь. Судили. Двум дали вышку, одному пятнадцать лет, за соучастие. А деревенским осталась память о добром человеке, Степане Григорьевиче Кошке, полном кавалере орденов Славы.

А тут вскорости и Ваньки мать померла. Правду люди говорят: приходит беда, отчиняй ворота. Мать померла тихо, с вечера умылась, надела беленький платочек, поцеловала всех на сон грядущий и сказала, как прощаясь:

– Пойду я.

И ушла…

И остался Ванька один. Нет, люди вокруг были, были сестры, были сменные, только с уходом дорогих ему людей словно кусочки живой плоти отрывались от сердца.

В военкомате доктор, который проверял Ваньку для службы в армии, так и записал: не годен по причине сердечной недостаточности. И остался Ванька в родной деревне, при конюшне.

Забросил напрочь все плошки и миски и принялся ваять прежнюю детскую забаву – лошадей. Баню-то новую срубил, а старую под мастерскую оборудовал. В ней и дневал, и ночевал, корпея над очередным произведением. Раз приносит и показывает сестрам, они уж совсем заневестились, того и гляди, в чужой дом уйдут. Да вот, значит, показывает им свою очередную поделку – на ней мужик в полушубке коня норовистого в сани запрягает, вроде бы ничего особенного, игрушка она и есть игрушка, хотя и красивая. А он не унимается и все сестер пытает:

– Ну, похож, смотрите лучшее, похож?

– На кого похож? – взмолились те.

– На дядьку Степана. Что, главного и не приметили? Те присмотрелись и согласились – навроде и вправду похож.

Иван бережно отнес свою работу в передний угол, под божницу.

– Я еще маменьку изделаю, как она конюшонка поит. И на смену засобирался.

Его уж вовсю Запрягаем звали, а пошло-то все с чего. Председателем после тетки Лизы стал присланный из города мужик, так сказать, не деревенский, но башковитый, зазря колхозников никогда не забижал. И вот однажды он принял на работу ветфельдшера, молодого парня. Тот первое время ходил в галстуке, в штиблетах, говорил всем «Вы». А через месяц запил, как последний забулдыга, и куда весь форс его делся. Наносным оказался. Придет, бывало, с утра на конюшню, от самого самогонкой прет за версту, какой тут запрячь или распрячь – и разговора об этом нет, вот он и горланит на всю конюшню: «Ванька, запрягай!» С его пьяного языка это прозвище и прилипло к Ивану. Правда, ненадолго задержался в ихой деревне «скотина доктор», вскорости поперли его с места, сельчане и звать-то как его забыли, а Ванькино-то прозвище приклеилось намертво. Вот ведь как бывает.

Ванька первое время психовал, ругался, порой дело и до драки доходило, а злые языки за спиной все одно шептали – Запрягай.

Бывало, идет Ванька по деревенской улице, никому ничего плохого не говорит, а тут малай навстречу, увидит Ваньку, да как заблажит на всю улицу голосом несусветным: «Ванька Запрягай», – и пустится бежать прочь. Его и не догонишь. Ванька вперед бегал, догонял, по ушам давал: все напрасно.

Дядька Степан еще живой был, прознал он про это дело, подсел раз к Ваньке на солому на карде и говорит, попыхивая цигаркой:

– Я смотрю, ты совсем дерганый стал, от чего это, можа, в хате беда стряслась?

Ванька и поведал все как на духу:

– Задразнили мене, дядька Степан. Как «скотина доктор» назвал меня Ванька Запрягай, так все теперь и зовут, будто у мене фамилии нет, – и носом обиженно шмурыгнул – тоже привычка была.

Дядька Степан в усы ухмыльнулся и говорит ему, потрепав по голове:

– Эх ты, бедолага, разве можно обижаться на работное прозвище. Они ить не со зла это. Просто так им удобней запомнить тебя, а человека запоминают по его труду. А ты и есть лошадиных дел мастер, а, значит, Запрягаев. Раньше по труду-то фамилии давали. А ты сердишься. Не серчай на людей.

Ванька с того памятного для себя дня полностью успокоился, перестал горячиться и строить мысленно обидчикам мстительные планы. Когда кто-либо из сельчан обращался к нему «Запрягай», он ровно, даже бесстрастно откликался. И со временем это даже вошло в норму. Смирился Иван.

Шли годы. Подошла пора жениться, и Ванька женился. Правда, надо сказать, любви и в помине не было. Так, голая необходимость, время подошло.

Любил-то он другую, рыжую и веселую Валю, Валюшеньку. Так он в мыслях называл ее, но даже не сватался к ней. Она, видишь ли, моложе его была, в том вся и загвоздка. Позже в январскую стужу она замерзла, возвращаясь из райцентра, где работала парикмахером. Замерзла на безлюдной вечерней дороге.

Иван с того дня потемнел, осунулся лицом и замкнулся. Шибко смерть Валюши переживал. На людях ничего – держался, а уйдет на смену и китайским болванчиком целый день просидит. Безучастный ко всему стал, одними своими поделками и жил. Где-то достал липовый чурбачок и стал ножичком портрет Валюши создавать. Получилось одно к одному. Сходство поразительное. Несет, значит, Валюша воду в ведре, ветерок платьем как бы играет, а она идет, веселая-веселая. И это была единственная работа, где не было ни коня, ни конюшонка. Он эту поделку тоже под божницу поставил. Почетное место.

Со временем боль улеглась, притупилась, но осталось одно: Иван стал молчаливым, как мудрец. Он и раньше-то небольшой говорун был, а тут совсем сделался отрешенным, как лесной пень. Слова не вытянешь.

Но как только родился третий ребенок, девочка, Ивана будто подменили. Сам назвал Валюшей, сам в сельсовет носил, сам же и в соседнее село в церковь крестить возил. Все сам, только вот кормить не получалось. Это дело он скрепя сердце жене Матрене доверил. Жена Матрена уж было ревновать стала. А двое старшеньких Ивановых малаев прозвали ее «Божий одуванчик».

Иван вообще с того дня как головой помутился. А как только Валюше исполнилось три года, стал он брать дочурку и на конюшню, и в ночное, да куда бы он ни пошел, завсегда за ним, как хвостик, бежит Валюша. Он в ней души не чаял.

– Запрягай усладу бесноватой душе нашел, – смеялись сельчане.

С рождением Валюши Иван прежним делом занялся, стал лепить крынки да всякие там плошки, Матрена по воскресеньям на райцентровском базаре ими торговать ходила. Столько лет от войны прошло, а горшки да миски как прежде, большим спросом пользовались – ходкий товар оказался. Не раз дядьку Степана добрым словом помянул. А если какой божественный праздник, так завсегда на его могилу с поминальным гостинцем шел. За могилками матери, отца и дядьки Степана всегда следил. Крест там заменит, загородку ли поправит, но чтоб все было в порядке.

Тут под выходные дни жена в райцентр крынки и плошки продавать собралась и две или три Ивановы поделки из игрушек сунула – пускай их Валюша продает, у нее, можа, рука легкая, вдруг какой дурак и позарится на эту дребедень?

Когда вернулись обратно, у Матрены на лице было столько ошарашенного удивления, хоть бери и в миску складывай.

– Понимаешь, – начала докладывать она Ивану, – приехали двое на черной «Волге», представительные такие, в шляпах, подошли к Валюше, взяли твои безделушки и давай нахваливать. Говорят как не по-русски, по-антилегентному, значит. Потом тот, что пожилой, обращается ко мне: «Это, – говорит, – кто сделал?» Я отвечаю: «Муж мой, Иван Васильевич Кулик, из деревни Тюрюшля». Скажите, говорит, своему мужу, что он очень одаренный человек, большой скульптор, и еще, говорит, скажите свой адрес, мы обязательно приедем на днях. Я профессор института культуры, говорит, Семипалатин и художник, преподаватель Цыбин. Не безмозглые ли, из-за каких-то кусков глины и попрутся семь верст киселя хлебать, ну, дурачье, да и только?! В городу такие статуэтки можно купить, закачаешься, а тут – изделанные из простой глины, да я на твои статуэтки плюнула бы да растерла.

Иван ел щи и молчал, изредка бросая косой взгляд на стол, где стояла скульптура Степана, запрягающего бойкого рысака.

– Мамань, они же нам деньги заплатили, – встряла Валюшка.

– Коняшек-то взяли? – нарушил молчанье Иван и отложил ложку.

– Как миленькие, – затараторила Матрена, – такие большущие деньги отвалили, я Валюшке на них обнову купила, вон, видишь, сандалии, покажи, Валюш, папе сандалии.

Валюшка форсисто вытянула ножку:

– Новенькие, плям с маказину! – залепетала она до вольным голоском.

А через пару недель, аккурат под Пасху, и городские гости заявились, на черной «Волге», все такие важные, Иван аж оробел сначала. Но они оказались ребята простецкие, расспросили – как готовятся к посевной, как ребята учатся, не озорничают ли?

Иван поначалу несколько скованно отвечал на вопросы, теряясь в догадках, за каким лядом они приперлись:

– Старшенький учится в райцентре на тракториста. Степан, он середний, в школе, а Валюшенька, младшенькая, сейчас за сараем с подружками играет, к слову сказать, ребята хорошие, не балованные.

Высокий седой мужчина, представившийся профессором, сказал, разглаживая белые, как полотно, волосы под снятой им шляпой:

– Мы, собственно, вот по какому вопросу. Прослышали, что вы самобытным творчеством занимаетесь, вот и приехали, так сказать, ваши работы свежим оком оценить.

Иван протер о штанины взопревшие ладони.

– Отчего ж не показать, покажем, – и повел приезжих в баню, то есть в свою мастерскую.

Войдя, Иван зажег свет, и гости оцепенели от увиденного. На полках, которые шли от потолка до самого пола, сплошь стояли фигурки лошадей, даже целые композиции из бытовых будней лошади. Вот лошадь и мужичок пашут плугом землю; вот лошадь, управляемая мальчишкой, везет воз сена; вот табун лошадей на выпасе. Почти все они были сделаны из дерева или обожженной глины.

Профессор восторженно и немо переходил от полки к полке, брал в руки ту или иную фигурку и подолгу любовался ею на вытянутой руке.

– Да, брат Цыбин, – прищурившись, заговорил он, – Русь самородными талантами не иссякала, а вам с вашим дохлым пессимизмом лучше стоит удавиться, – и как-то радостно засмеялся: то ли обрадовался, что Цыбин удавится, то ли, что Русь самородками богата; Иван так и не понял, чему ж ухахатывается профессор.

Молодая беловолосая девушка, приехавшая вместе с ними, скромно щелкала фотоаппаратом со вспышкой, а Иван стоял и моргал глазами, то ли от вспышек света, то ли от удовольствия: как же, сам профессор его работы расхваливает. Профессор врать-то не станет.

– Иван Васильевич, – обратился как-то просительно к Ивану профессор, – упаковывайте свои произведения, да поедем в область на выставку народных промыслов, она начинается послезавтра и, по стечению для вас приятных обстоятельств, открывается на манеже, надеюсь, вы знаете, что такое манеж?

– Дык как послезавтра, – опешил Иван, – мне ить завтро на смену.

– Со сменой решим, – весомо обнадежил профессор, – как вы думаете, Егор Семенович, – решил он искать поддержки у молчавшего все это время художника, – решим?

И сам же торопливо ответил:

– Решим, обязательно решим, дело народной важности, неужели вашему председателю это безразлично?

Иван в скомканных чувствах начал приводить, как ему казалось, серьезные доводы против поездки, но профессор теперь уже нахраписто взял быка за рога:

– Едем к председателю, посмотрим, что за фрукт. Иван с поникшей головой неуверенно пожал плечами:

– Едем так едем. Дык с Матреной хотели картоху с погребу вытаскивать, – неуверенно продолжал сопротивление Иван, – дык у меня и одеть-то, почитай, ничава нет.

– Это дело не гардероба, а времени, – поспешно отвел последний козырь Ивана профессор и подтолкнул к выходу.

– Два, от силы три дня, все успеете сделать, поселим в гостинице, – выходя во двор, в затылок Ивана продолжал увещевать неугомонный профессор, – город посмотрите, думаю, многие ваши работы купят любители лошадей. Не раздумывайте, собирайтесь.

Матрена на слова Ивана «поехать у город» скандально разбузилась:

– Тут работы непочатый край, а он у город погремушками хвастать, никуда не поедешь, и все тут.

Художник Цыбин стал гладить отечески Матрену по плечам и увещевать вкрадчивым голосом:

– Да что вы, гражданка, тревожитесь, через два дня он вернется и, наверняка, еще кучу денег привезет, много денег, обещаю, работы, или как вы их называете, погремушки, непременно купят.

Цыбин, как догадывался, что слово «деньги» на Матрену действует похлеще гипноза, и она скрепя сердце принялась за сборы Ивана «за деньгами».

Мужики поехали на «Волге» в правление колхоза, а женщины – Матрена и фотограф – принялись укладывать поделки Ивана в ящики и корзины, обкладывать их соломой и ветошью – путь-то неблизкий, ехать о-го-го сколько.

В правлении профессор достал из папки бумагу с гербовой печатью, записал в нее фамилию и имя Ивана и, постучавшись, вошел в кабинет председателя. Председателем был бывший заведующий МТМ – мужик скандальный.

– Не отпустит, – обреченно и уверенно выдохнул Иван.

В правление вошли трое механизаторов, поручавшись с Иваном, один, самый молодой, спросил:

– Запрягай, лошадь на выходные дашь теще соломы привезти?

– Проси у бригадира, он же начальник над лошадями, – обиженно ответил Иван.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю