355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Маслюков » Любовь » Текст книги (страница 6)
Любовь
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:11

Текст книги "Любовь"


Автор книги: Валентин Маслюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Словом, все, что происходило потом, когда несколько полных терпкой радости дней в Камарицком лесу промелькнули и канули в прошлое, оставив незаживающий след в душе, все это, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни, тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий судьбы.

Короткое счастье с Золотинкой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, на несколько дней счастье это пришло в то время, когда опустошенный, переболевший Юлий ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя, обретши успокоение в растительной жизни свинопаса. Но счастье пришло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды что-нибудь сообразить и принять надлежащие меры защиты.

Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на миг – ни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Как бы там ни было, то было счастье. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.

Юлий знал, что не простил Золотинку.

То есть не то, чтобы не простил, – тут и слово правильное не подберешь… Надо было бы сказать: не простил себе. Ибо любовь его в своей щедрой силе, нахлынув на Золотинку, возвращалась волной обратно – всем своим теплом и страстью, так что Юлий терялся в водоворотах чувства и уж конечно не мог различать – ужасно путался! – где граница, что разделяет самостоятельное бытие влюбленных, Юлия и Золотинки. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение… то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам.

А это и было как раз самое тяжкое, потому что Юлий был из тех людей, которые трудно прощают самим себе. Все несчастья и разочарования, постигшие его со дня битвы под Медней, а, может, еще и раньше, с той неопределенной поры, когда он начал догадываться, что не все понимает в любимой… все жизненные несчастья и разочарования лишь усиливали в нем это нездоровое самоедство. И к тому же, как бы там ни было, после безумства в Камарицком лесу Юлий утратил последнюю возможность смотреть на Золотинкино преступление со стороны; теми счастливым днями он разделил с ней преступление целиком и навсегда.

И от этого уже не было спасения. С этим уж нельзя было больше подняться, ни подняться нельзя было, ни возвратить себе ту малую толику самоуважения, без который невозможно испытывать радость жизни.

Бежавши из лесу без всяких объяснений с Обрютой, он совершил еще один непростительный проступок – порвал с другом.

Значит, ничего не оставалось, как умереть для прошлого, скользнувши еще на одну ступеньку вниз – туда, где уж не было никаких ступеней (или казалось при взгляде сверху, что ступеней нет). Юлий смешался с толпой безродных бродяг и скоро уже – с прискорбной легкостью! – ощутил себя совершенно на месте. Словно свинья в грязи. Именно такой художественный образ представлялся Юлию, когда, утомленный душою, он испытывал тоску по недоступным ныне радостям книг и высокого искусства.

Конечно, понимая под свиньей себя, Юлий не разумел под грязью своих несчастных товарищей по скитаниям – ныне он ставил себя не выше последнего попрошайки, под грязью Юлий понимал нечто иное. То самое, безличное и непостижимое, что определяло род человеческих отношений на дне жизни – грубость чувств и обнаженность подлости. Потому что подлость на дне была криклива и открыта для всеобщего обозрения, а лучшее, что составляло достоинство человека, таилось от взоров. Трудно было не замараться подлостью, когда приходилось делить с миродерами их труды и нравы. И нужно было обладать душевной зоркостью Юлия, чтобы различать в огрубелых людях лучшее. Он различал, видел и остро, до слез чувствовал, почему и заслужил у товарищей в дополнение к кличке Глухой прозвание Чокнутый.

Впрочем, имелась для этого прозвища еще и другая, не менее основательная причина: в крайнем волнении, забываясь, Юлий не раз прибегал к тарабарским выражениям, ни в ком не находя понимания. Что и не диво: оборванный, грязный босяк был единственным в мире человеком, который мыслил на высоком тарабарском языке, языке науки, тонких чувств, языке мужества и нежности, преданности и самоотверженности. Беда Юлия была в том, что он не знал никакого другого.

Не разумея своих случайных товарищей, он двигался с толпами миродеров куда придется, терял попутчиков и странствовал в одиночку, не имея возможности ни расспросить дорогу, ни изъяснить конечную цель своих скитаний. Он много видел и многое понимал без слов и все ж таки не очень ясно представлял себе, что происходит в стране и к чему клонится дело. Кстати сказать, Юлий не подозревал о распространении блуждающих дворцов. В свое время, при первых известиях об этом чуде Поплева с Обрютой пытались втолковать юноше понятие, но кинули затею, как бесполезную и даже вводящую в заблуждение, ибо убедились, что чем доходчивее рисуют, чертят и размахивают руками, тем большую путаницу вселяют в обеспокоенный ум Юлия. Трудно объяснить жестами то, чему и словами-то нет названия.

Таинственные поветрия носили бродяг по всей стране, вместе с бездомными толпами скитался игрушкой случайных настроений и Юлий. Людская волна вынесла его к столице, потом, отхлынув, бросила к змеиному логову, к чудодейственному кольцу дворцов, которые тут и предстали Юлию во всей своей непостижимости. С несказанным изумлением взирал юноша на сокрушительные судороги невиданных каменных хоромин и частенько оглядывался на спутников, которые как будто ничему в особенности не удивлялись.

– Сядь, Глухой, не отсвечивай, – сказал Шишка, широкий, заросший медведем мужик. Шишка и несколько других таких же черных от солнца, с красными, кирпичными рожами бродяг полулежали среди кустов, достаточно высоких и густых, чтобы можно было заблаговременно затаиться, приметив в поле разъезд лучников. Здесь же были две женщины, одна из них, помоложе и востроглазая, нет-нет да и поглядывала на Глухого – строгое и в то же время удивительно юное по какому-то общему выражению лицо его останавливало взор, вызывая неясный, какой-то не определившийся, подспудный вопрос.

Впрочем, отмеченное присутствием бывшего слованского государя Юлия становище любопытно было и множеством других презанятных редкостей, добытых еще до того, как бывший слованский государь пристал к ватаге. Расстеленный на мятой траве скатертью, горел малиновой ярью и серебром порядочный кусок бархата, уже испачканный жиром и сажей. Низкий золотой сосуд с широким горлом, который бродяги принимали за котелок, был, скорее всего, плевательницей или урной из дворца. Плевательница (если это не была урна или горшок ночного назначения) носила на себе следы от ударов острым кремнем, грубые надрезы и царапины ножом – надо думать, то были следы неудачной попытки поделить золото, оставленной после того, как стало ясно, что проще разыграть горшок в кости.

Среди прочих достопримечательностей обращала внимание брошенная без призора и уже порванная картина в золоченной раме, которая изображала убийство – полуголая баба, вся в браслетах и драгоценных висюльках, имела, по видимости, намерение прирезать полуголого мужика в чалме, который пристроился вздремнуть на каком-то поставленном среди леса ложе; картина эта немало веселила бродяг. Тут же на скатерти и на траве можно было видеть неясного назначения колокольчик, шитую жемчугом подушку, затейливый подсвечник на три свечи, которые горели все, несмотря на солнечный день, маленькие толстого стекла склянки без содержимого, выпитого или разлитого, – оно и сейчас еще издавало сильный, прилипчивый и тошнотворный по жаре запах. Из прочих столь же необходимых и обязательных в бродячей жизни вещей следовало бы отметить несколько стеклянных шаров неведомого назначения, спицы, табакерку и немалое количество парчовых шлепанцев без задников, но с загнутыми вверх носками – по неудобству таскать вечно спадающие шлепанцы на ногах оборванцы держали их по большей части за поясом.

– Садись, говорю, не отсвечивай, – повторил Шишка с бранью и встряхнул в ладонях игральные кости. – Тебя за версту видно.

Товарищ его, бородатый мужик с намотанной на голове тряпкой, дернул Юлия за штанину и несколько раз причмокнул, изображая, по видимости, цокот копыт:

– Лучники! Фьюить-фьюить – стрела. Вава! Больно! – убедительно махал он руками, объясняясь с глухим, как с ребенком.

Но Юлий не отвечал, прикованный взором к угловатому похожему на монастырь или старинный дворец строению в какой-нибудь версте от зарослей. Сплошная прорезанная понизу высокими, в три человеческих роста, может быть, бойницами стена этой хоромины вдруг среди бела дня вздрогнула, исказившись каменной язвой, и из этой язвы, свища пустила отросток, который обращался на глазах в крытый переход на столбах с толстым резным оголовьем; переход тащился по земле, как змея, все удлиняясь. Поразительно, что разомлевшие на солнце босяки не видели в этом ничего особенно примечательного и ленились подняться, чтобы бросить взгляд на чудо.

– Да сядь ты, твою… сукин сын, всех прищучат! – вскинулся желчный щербатый парень, чей дурной нрав выразительно отмечал сломленный в драке нос. Не довольствуясь словами, Щербатый осмотрелся в поисках камня, не нашел подходящего и прихватил длинную серебряную лопаточку, вроде тех, какие держат в богатых домах, чтобы надевать тугие туфли; метательный снаряд угодил Глухому в спину.

Юлий оглянулся, не растеряв еще того особенного выражения в лице – восторженного, сосредоточенного и настороженного одновременно, – с каким глядят на дела небывалые и чудесные. Право же, он не видел нужды объясняться и снова, беззлобно отмахнувшись, повернулся к дворцу.

Новый удар в спину, на этот раз обломком палки, заставил его кинуть предостерегающий взгляд. В удушливом зное летнего дня назревала драка. И Юлий, потускнев лицом, заколебался, он нарочито мешкал, потому что отлично знал, как опасно проявить малодушие перед беспощадными к слабым босяками. Не чувствуя ни настоящей обиды, ни злости, он должен был выказать и то, и другое хотя бы в той малой степени, которая обеспечила бы ему должное уважение шайки, а значит, прочное место у костра, достойную долю общей добычи и жратвы. Он огрызнулся, с тоской соображая, что драки, пустой и ненужной как всегда, сдается, не избежать.

Потасовка однако не стала еще необходимостью, когда вмешалась женщина, та дебелая, грудастая девка, что шустро шмыгала глазками, ни разу, кажется, не миновав Юлия в своих поисках чего-нибудь эдакого, сладенького и пряного. С дурашливым смехом она вскочила и облепила юношу жаркими, пышными объятиями, от которых тот зашатался, и оба, не без намерения, повалились сквозь пыльный ломкий кустарник в траву – под насмешливый рев босяков. В довершение игры, безусловно необходимой для мира в шайке, девка, не теряя времени, чтобы поправить подол, сверкая белыми ляжками, проворно навалилась на юношу и принялась его целовать с беспричинным визгом, с вознею спутанных ног – с такой нарочитой страстью, что вокруг на все лады засвистели – и ревниво, и возбужденно, и угрожающе.

Юлий почувствовал, что это уж лишнее. Через край. Он не мог вынести животной грубости того, что происходило на глазах разнузданно гогочущих босяков. В бесстыдстве этом было оскорбление совсем других объятий, в бесстыдстве этом было жестокое унижение Золотинки, которое он не мог не чувствовать как свое. Рыхлая, похотливая девка стала ему противна – он вывернулся.

Оттолкнув хватающие руки, широкое потное лицо под покровом спутанных, в мусорной листве волос, Юлий шмыгнул в кусты. Разгоряченная девица пыталась его преследовать, и кто-то ломился за ней, чтобы не упустить потеху или с другими намерениями, но Юлий вовсе не шутил и, уж конечно, не собирался заманивать похотливую дуру в чащу, как она, может быть, вообразила.

– Постой, дурачок! – взывала она сорванным, без дыхания голосом, в котором совсем уж немного оставалось от забавы, скорее злость и обида.

А Юлий, напротив, передвигался крадучись и скоро оказался в полнейшем уединении, различая то там, то здесь шумное дыхание, треск веток и слабеющие призывы.

Он продолжал таиться и после того, как опасность давно уж сошла на нет, двигался легким охотничьим шагом и вот…

Увидел чужого. Который разве не подскочил, неприятно удивленный не меньше Юлия, в руках блеснуло нечто непостижимое… сверкающий призрак, босяк тотчас забросил его за спину, удерживая там и руку.

Это был тощий долговязый дядька с изможденным лицом унылого склада. Об истощении сил свидетельствовали точно так же чахлая бородка и редкие волосы, что торчали из-под рваного колпака – что не мешало, однако, дядьке выказать при встрече с Юлием завидную живость. По видимости, впрочем, временную, ибо в зубах чужака торчала потухшая трубочка, предмет не совместимый с чрезмерной суетой и легкомыслием.

Опомнившись, оборванцы смотрели друг на друга так, как смотрят первым или вторым взглядом встретившиеся в диком месте люди: кто сильнее? Сильнее был, очевидно, Юлий, тощий босяк признал это сразу, без возражения, и как-то так двусмысленно, и насмешливо, и просительно, ухмыльнулся, налаживая мирные отношения. Потом, подумав, он достал из-за спины руку – держать ее там было и неудобно, и бессмысленно.

На солнце сверкнул усыпанный алмазами венец.

Потеряв дыхание, Юлий узнал – не веря себе! – малый венец Шереметов, которым из поколения в поколение венчались великие княгини.

Он сделал шаг-другой и присел на корточки, опасаясь больше всего, что Долговязый даст деру.

Но тот не вынимал изо рта давно уж потухшей трубки и при таком положении вещей, разумеется, не был способен ни на что решительное, недаром он сидел в траве раскорякой.

– Ну и ну! – молвил Юлий, подлаживаясь к незнакомцу. Он даже выругался для большего взаимопонимания. – Где ты взял?

Долговязый, не оставляя настороженности (но и не вынимая из рта трубки), махнул рукой куда-то за спину, в сторону волшебных дворцов. Венец он не выпустил, так что Юлий ухватил резной обруч с одной стороны, а Долговязый держал с другой.

– Там этого добра скока хошь, – гугниво сказал Долговязый, которому мешала выражаться внятно торчащая в зубах трубка. Так что Юлий мало что понял бы даже и в том случае, если бы разумел слованскую речь.

– Я глухой, – сообщил Юлий, пожирая венец жадным и цепким взором. – Что ты там бормочешь?

Нет, венец этот не был внешним подобием родовой Шереметовой драгоценности, на внутренней стороне обруча Юлий отыскал подлинную мету в виде трилистника, которую показывала ему еще мать… Потом краденный у матери венец достался Милице, и потом, так и не коснувшись чела несчастной Нуты, минуя Нуту, от Милицы перешел к Золотинке. А та уж не расставалась с властью.

Мысль эта обдала Юлия свежей горечью, но тут же он уличил себя, что сам себе и противоречит – он держал в руках то, что непреложно свидетельствовало об обратном. Или уж, во всяком случае, ставило прежние умозаключения под вопрос.

Что значит не расставалась с властью, если вот он, венец, потерянный на дороге? Не с головой ли?.. Что знал он в действительности о Золотинке за вычетом тех праздничных, сгоревших чадным огнем дней, что осветили ему беспросветный мрак прозябания в Камарицком лесу? Что знал он о страданиях ее и о борьбе, о жертвах, о подстерегавшей ее опасности?.. Что знал, чтобы судить?

Сердце тяжко билось.

Он посмотрел на Долговязого взглядом, от которого тот ослабел, трубка прыгнула в зубах и склонилась к заросшему подбородку.

– Ты где это взял?

Долговязый повел рукой, не сказать даже, что махнул, – так расслабленно это вышло, что мудрено было бы понять, где это «там».

– Пойдем, покажешь, – сказал Юлий, принимая неясное и, может статься, не весьма достоверное «там» как должное.

– А шел бы ты сам туда! – возразил Долговязый весьма двусмысленно, но вынул изо рта трубку, показывая, что, как бы там ни было, относится к предложению незнакомца с должным вниманием. Пришлось ему, правда, при этом выпустить обруч и он не без горечи проводил глазами заигравший в руках Юлия венец; не миновал взора и большой нож с простым деревянным череном, что висел на поясе у противника.

– Пойдешь? – спросил Юлий с угрозой. Что-то жесткое и безжалостное прорезалось в голосе, недоброе говорили глаза под крыльями бровей, так что Долговязый без всяких иных подсказок должен был тут догадаться о намерениях незнакомца прикончить его на месте, без предварительного хождения за тридевять земель.

Он заворожено покачал головой, отрицая все сразу: и намерения, которые не признавал вполне правомерными, и какое-либо желание возвращаться туда, куда готов был послать противника, отрицая и чужие угрозы и свой страх – чего уж никак не следовало отрицать.

– Дай сюда, не твое! – сказал он, засовывая трубку в карман – что можно было считать проявлением крайней решимости, и сделал попытку перехватить золотой обруч.

То, что произошло дальше, Юлий вспоминал потом без особого стыда, хотя и с некоторым внутренним содроганием. Наверное, он не сделал бы этого по сознательному размышлению, сделать это можно было только под действием страсти в необыкновенных обстоятельствах. Когда уныние Долговязого перешло в отчаяние, он подвинул драный колпак на чахлой своей головушке и с неким подобием вопля – скорее стоном! – уцепился за венец, в надежде не выпустить его никогда, Юлий имел жестокость бросить спорный предмет и схватить босяка за шею. Несчастный лишь выпучил глаза и несколько раз, слабея, ударил Юлия венцом, ухитрившись разбить ему ухо в кровь, прежде чем захрипел и задергался. Юлий швырнул обомлевшего босяка на землю, поднял упавший наземь венец и стал над поверженным.

Сначала Долговязый слабо, но судорожно, одним горлом закашлял, пошевелился и наконец когда уж ничего иного не оставалось, посмотрел на противника мутным взором.

– Я хочу видеть, где ты взял венец великой княгини. Отведешь меня и покажешь.

– Где-где, – пробурчал Долговязый, когда вернул себе способность бурчать. Он поднял колпак, натянул на забитые песком волосы, а потом, достав из кармана пустую трубку, сунул ее в зубы.

Долговязый, должно быть, принадлежал к тем счастливым натурам, которые не помнят зла, если не видят в том проку. Он не только смирился с необходимостью открыть чужаку злачное и обильное место, где валяются без призора знаки высшей государственной власти, но даже как будто – казалось так! – находил извращенное удовольствие, увлекая Юлия дальше и дальше вглубь зачарованной земли.

Пустынное поле перед дворцами они преодолели крадучись, руслом пересыхающего ручья, которое вывело в сторону от похожей на монастырь хоромины. Побоку осталось и другое творение – высоченные ворота, открытые из поля в поле, потому что не было при этих в высшей степени необыкновенных воротах ни кола, ни двора, ни проезжей дороги – ничего такого, что могло бы оправдать растрату волшебных средств на сооружение заведомо ни на что не годного чуда. Вблизи, в каких-нибудь ста шагах, только и можно было понять, как высоко, без надобности размахнулась эта золоченная игрушка; ворота, башни-столбы и свод между ними, превосходили верхней своей точкой – на выгибе свода красовалась золоченная ваза соответствующих размеров – две-три рослых березы, составленных друг на друга.

Долговязый не дивился воротам и вообще нимало не обращал внимания на дворцы, хотя Юлий не оставлял мысли, что проводник ведет его к одному из ближних волшебных строений. Он больше поглядывал на венец, который Юлий вынужден был нести в руках, не зная, куда пристроить. Венец-то, по видимости, и держал обездоленного бродягу на привязи, удерживая его от бегства в этих неприютных, затянутых красноватой мглой краях, где глохло и тихо сказанное слово и мягкий, чуть слышный шаг и где, казалось, бесследно пропал, растворился бы человек, стоило бы только ему присесть за ближним плетнем с поникшими подсолнухами.

В шагах пятидесяти или ста скрадывались подробности, а дальше, совсем уж в неопределенном расстоянии все тонуло в похожем на чад тумане, так что на дне ложбины, которую Долговязый выбрал после того, как миновали молчаливый хутор под вязами, здесь, в этом затонувшем захолустье, и слуху и зрению стало совсем скучно. Пожалуй, Долговязый чувствовал это не менее остро, чем Юлий. Он часто оглядывался с напряженным, застылым выражением лица, словно бы потерял дорогу. Иногда Долговязый испытывал потребность присесть и лечь, стараясь казаться ниже даже в этом все уравнивающем безличном тумане, и наконец действительно лег, понуждая к тому же и Юлия.

Дальше они ползли, обдирая колени и локти, причем Долговязый приподнимался, чтобы осмотреться среди ничего не говорящих, скудных, покрытых жухлой травой пригорков, и замирал, уставившись в дурном недоумении на какое-нибудь безвинное деревце, поникшее желтой листвой и ветвями. Не понимая, чего именно нужно бояться, Юлий уж подумывал встать и выругаться назло докучливым страхам, когда Долговязый оглянулся и прошипел тсс! прикладывая ко рту палец.

Теперь и Юлий различил невнятное ворчание или хрюканье… Иной раз сопящие звуки пропадали, сколько ни напрягай слух, и опять можно было разобрать сонное ворчание разлегшейся, казалось, раскисшим брюхом на полмира свиньи. Не поднимаясь, Долговязый обернул к Юлию серое от утомления, в грязных разводах пота лицо и показал знаками, чтобы тот выбирался вперед.

Юлий понятия не имел о набеге змея. Не было рядом с ним ни одного человека, который взял бы на себя труд растолковать глухому, о чем галдит вся Слования. Потому-то когда огромный стог лежалой черной листвы предстал во мгле взору, напрасно он тщился разобрать, что же это такое, шевелится или нет? Откуда исходят эти хрюкающие, сопящие… бурливые звуки, которые полощутся в тумане с завораживающей размеренностью? Немое волнение Долговязого, который, припав к земле, совал руками, вкладывая в свои кривлянии столько выразительности, сколько в них, пожалуй, не умещалось, не многое объясняло Юлию.

И вдруг он догадался, что не одна только храпящая гора и не сама по себе гора занимает взбудораженного босяка – там, в стороне, стоит только привстать…

В порядочном расстоянии, смазанном из-за обманчивой красной мглы, различалось желтоватое пятно. Под деревом. И оно стояло, не двигаясь… это была женщина.

Понадобилось несколько мгновений, чтобы смутная догадка – предчувствие – заставила его подняться, позабыв внушенную Долговязым осторожность. Юлий пошел и побежал.

Он узнал сверкающее золото волос!

Туго привязанная к дереву Золотинка была жива и встретила Юлия взглядом.

И ничего не сказала, словно бы Юлий представлялся ей видением, которое требует не слов, но мысли, некоего мыслительного усилия, необходимого, чтобы уберечься от обмана и обольщения. Надо думать, не много ясности прибавлял венец в руках Юлия, тот самый венец, который она помнила у себя на голове.

И только когда видение подступило, когда очутилось рядом… Так тянутся друг к другу лишь очень знакомые… родные… раскрывшие к поцелую губы влюбленные и супруги… Зимка ахнула, дернувшись поднять онемелую в путах руку и промолвила:

– Ю-юлька!.. – С таким сладостным вздохом, что и всего воздуха мира не могло хватить, чтобы расправилась грудь и вольно, не запнувшись стучало сердце.

– Юлька! – задохнувшись, повторила она едва слышно и сомлела с чуть обозначившейся улыбкой на любимых, родных устах.

О боже! Невнятная дрожь проняла Юлия. Беспамятство любви, готовность умереть и воскреснуть. От непосильного, чрезмерного чувства Юлий и сам был на грани обморока. Зачем-то он оглянулся, ничего все равно не видя, спохватился, вытащил ржавый нож и двумя-тремя взмахами рассек тонкие шелковые веревки, что перетянули Золотинку, едва оставив ей жизнь.

Любимая упала на руки Юлия, венец покатился по земле…

И Долговязый, что следил издали за припадочными выходками Глухого, почувствовал необходимость внести в это сумасбродство хоть какое-то разумное начало. Для этого он и пополз, не спуская глаз с беспризорного венца, а потом, когда Юлий забылся в полуобморочном поцелуе, начал передвигаться на карачках довольно резвой рысью.

– Что такое? Ты здесь? – говорил Юлий, едва успевая заглянуть в глаза, прежде чем покрыть их поцелуем. А Золотинка повторяла:

– Бежим! Скорее!

Зимка понимала положение лучше, чем Юлий, и находила время озираться; измученная телесными страданиями, она не видела толку в затяжных поцелуях и торопилась, бросая частые взгляды на змея. Так что пришлось и Юлию обернуться… он признал чудище, которое показало покрытую мелкой костяной чешуей голову.

– Беги сюда! – крикнул Юлий Долговязому, чувствуя, что понадобится помощь.

Действительно, Юлий подобрал венец, чтобы вернуть его государыне, но Золотинка споткнулась на первом шаге, затекшие ноги не повиновались, она путалась в длинном платье, так что пришлось Юлию нахлобучить венец себе на голову и подхватить любимую на руки, он рассчитывал отнести ее подальше, за перелесок, где можно было бы прийти в себя и что-то сообразить.

– Там Ананья! – пыталась еще предупредить Золотинка, но Юлий не понимала лепета.

Да и поздно было понимать: вдруг, сразу проступили из жаркой мглы… спешили навстречу скорым шагом витязи в доспехах и при оружии.

Один впереди, и еще за ним… два, три… пять… Шесть, их было шестеро. Отчаяние Золотинки свидетельствовало, что помощи от этих людей ждать не приходится. Не для того они сидели в засаде, ожидая, что змей наконец займется жертвой.

Лихорадочно озираясь, Юлий не видел вокруг ничего стоящего, кроме желто-синего барабана с оборванным ремнем, что валялся неподалеку, изумляя яркими красками.

Барабан, так барабан! Юлий готов был рычать, бросаясь на мечи с голыми руками, чтобы хоть на малую долю часа отодвинуть от любимой опасность. Лучше уж барабан, чем ничего!

– Скорее сюда! – прикрикнул он, обнаружив смятение Долговязого, который опять присел на карачки в самой несообразной, ни на что не годной позе и не вынимал изо рта трубки. – Помоги государыне! Поддержи ее! Ну, живо!

Коснувшись земли, Золотинка просела на томных ногах и оперлась рукой, чтобы не упасть, ослабев от страха и тревоги за Юлия. Но тому уж некогда было утешать ее, некогда было ждать усовестится ли, наконец, Долговязый настолько, что вынет изо рта трубку, или будет растерянно ее жевать, соображая сравнительные расстояния до змея, до витязей и до Глухого, которого он ставил, по видимости, в один ряд со всеми другими опасностями. Одним прыжком Юлий схватил барабан, чтобы отмахиваться им от мечей, но передумал, оглянувшись на растревоженного змея, и неожиданно нашел барабану совсем другое применение: застучал по туго натянутой коже нечто похожее на войсковой призыв «слушайте все!»

И вправду, заслышав знакомые звуки, витязи придержали шаг – особенно те, что и раньше не спешили. Верно, они полагали безосновательным фатовством кидаться вшестером на одного безоружного оборванца. Они уступили эту честь запыхавшемуся молодцу, который вырвался вперед по причине своего непобедимого легкомыслия, очевидно. Повсюду из-под медных лат шустрого молодца выбивались летящие на ходу ленты, разрезанные вдоль и поперек шелка, все это пенилось и волновалось, придавая воину невероятный, ускользающий от определения облик. Вздутые шелковой пеной плечи, свисающие под локтями кружева противоречили неправдоподобно тонкому стану на стыке наборных медных пластин, что покрывали бедра, и покрытой желобками медной груди, по-рачьи широкой. Розовые перья светились вкруг головы и за плечами, составляя нечто вроде пристойного только святым ореола, – это колыхалась большая легкая шляпа, закинутая на тесьме за спину, тогда как на голове сидела только круглая медная шапка без всяких изысков. Во всем этом смешении птичьих и рачьих черт было что-то неосновательное, что-то такое, что трудно было, кажется, совместить с понятием об опасности и угрозе…

До первого столкновения только. Обнаженный железный меч подходящих размеров и замкнутое в хмурой решимости, не ведающее сомнений лицо юного забияки не обещали ничего хорошего ни вооруженному противнику, ни безоружному. Настороженный и жестокий, он заградился от безоружного щитом.

Прихватив барабан, Юлий пятился, напряженный до боли в мышцах, еще отступил он и еще, сознавая, что отступать некуда – сзади Золотинка… Что-то такое в глазах витязя под осевшем на самые брови шлемом предупредило Юлия об ударе. На выпад противника он швырнул с яростью отчаяния барабан.

Так звонко, что пустой сосуд, чмокнув, воткнулся на меч по самую рукоять. Оснащенный этой пузатой дрянью совсем нежданно, витязь заторопился освободиться, он бросил крепко севший на клинок, как на вертел, барабан к земле, рассчитывая толкнуть его краем щита или ногой, но должен был защищаться от оборванца и тут же вскинул опузыренный барабаном меч. Так что Юлий мгновенно остановился, понимая, что меч при хорошем ударе сверху разрубит всю эту пузатую пустоту – кожа, луб и веревки не составят защиты.

Но вышло иначе – от сильного взмаха вдогонку за ускользнувшим противником барабан соскочил с клинка и прянул в Юлия, так что он едва устоял на ногах, перехватив необыкновенный мяч. Не было ни мгновения на раздумья, Юлий швырнул пузатую дрянь обратно, на витязя, который рванулся вперед, выставив меч, и опять – тем же вызывающим изумление манером! – наколол барабанную пустоту на клинок. Взбешенный этой игрой, витязь не разбирал дороги – замахнулся рубить или глушить желто-синим пузом, под которым и клинка видно не было, а Юлий отбил выпад рукой – в барабан, ногой в тот же миг ударил в медную рачью грудь – противник опрометчиво отставил щит.

Витязь грянулся наземь, не успев оценить своего несчастья. Верно, он крепко ударился затылком, потому что утратил представление о пространстве, а когда опамятовался – кажется, тотчас! – оборванец в венце попирал его грудь ногой, а собственный меч витязя держал в руках, нацелив острием вниз для последнего удара.

– Я великий князь Юлий! – выпалил оборванец. – Сдавайся!

– Сдаюсь! – прохрипел витязь, не теряя времени, ибо поистине дорог был каждым миг. – Если действительно князь Юлий, – добавил он, вспомнив о чести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю