355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Маслюков » Любовь » Текст книги (страница 20)
Любовь
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:11

Текст книги "Любовь"


Автор книги: Валентин Маслюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Подмигнувши соседке, как сообщнице, Золотинка оказалась в лавке и заперла за собой дверь, оставив на улице окончательно ошеломленную Голдобу. Внутренние ставни впускали узкие полосы света, и нужно было время, чтобы свыкнуться с полумраком. Золотинка села на истертую до бугров по сучкам скамью – ничего у Чепчуга не изменилось, ничего… Но смутные мечтания, какое-то сладкое сожаление, так остро охватившее ее в этом месте, где стояли по полкам в когда-то прекрасно известном ей порядке бесчисленные ряды банок и склянок, не долго удерживали Золотинку без дела. Она прошлась, тронула весы, понюхала горшочек с вонючей смесью – судя по всему, сера, известь и деготь, средство против чесотки… Полистала замусоленную книгу под названием «Вертоград» и вздохнула. Потом поднялась наверх, недоумевая, куда подевалась старуха домоправительница, и уже на третьем ярусе, под крышей, нашла в целости и сохранности свою коморку. В шкафу без дверцы, за занавеской висели оба ее платья.

Переодевшись, разыскав свой собственный, не стиранный три года передник и повязав голову белым платком, Золотинка разулась, чтобы чувствовать себя дома, потом открыла ставни и взялась за уборку, в которой запущенная лавка давно нуждалась.

Должно быть, она не слишком заботилась при этом о тишине, потому что в чулане за лавкой обнаружила себя обеспокоенная старуха. Не столько старая, впрочем, сколько сварливая и желчная с виду служанка в мятых юбке и кофте из крашенины; накрученные на темени волосы, которые падали на плечи лихими космами, и даже нечто вроде банта, подвязанного у виска, указывали, что хранительница Чепчугова очага не лишена была представления о женском обаянии и опрятности, а спущенные чулки наводили на мысль, что представление это, увы, как и многое другое в повадках и нраве достойной служанки, страдало известной ограниченностью. Неодобрительно пожевав губами, но не особенно как будто бы удивившись, она спросила:

– Что надо?.. Это ты что ли в дверь тарабанила?

– Я Поплевина дочка. Я у Чепчуга служила.

– Поплевина-то дочка вона куда взлетела! – возразила домоправительница. – Птица!

– Это я, – подтвердила Золотинка без ложной скромности.

Женщина хмыкнула, окинула ее взглядом от босых ног до полотняного платка на голове и сердито отрезала:

– Ничего не знаю.

Предполагалось, по видимости, что если бы дело обстояло так, как указывала белоголовая девчонка, то это не могло бы укрыться от проницательности Чепчуговой служанки. Однако девчонка молчала, ничуть почему-то не обеспокоенная противоречием, и после известного промежутка последовал новый вопрос:

– Так ты чья будешь?

– Поплевина.

– В лавку ты как вошла?

– Волшебством.

На это, как оказалось, хранительнице очага нечего было возразить. Она двинула губами, отчего большой серый рот сложился недовольной чертой, и заметила:

– Горшочки-то не путай, у хозяина строго.

Помедлив на пороге, хранительница ушла, чтобы не нести ответственности за перепутанные девчонкой горшки, вероятно. Во всяком случае, она не выказала рвения защищать хозяйство от приблудных волшебниц, из чего можно было заключить, что Чепчугу не везло на служанок с тех пор, как его покинула Золотинка. Это нужно было признать, имея в виду и собственную ответственность за неудовлетворительное положение дел в течение последних трех лет, так что Золотинка живо взялась наверстывать упущенное.

Расторопная, на все руки сеть помогала Золотинке переставлять по двадцать предметов за раз, в несколько мгновений смахивать сор на всем пространстве пола – со стороны казалось, что девушка управляется одним взглядом. Куда повернется, там сами собой шарахаются от нее, прыгают на полки, выравниваются рядами, с суматошным грохотом скачут друг через друга горшочки, вздымается, никуда, однако, не разлетаясь, пыль, закручивается вихрем в тугие комья, и комья эти игривыми котятами сигают в мусорное ведро; все приходит в движение, чтобы успокоиться в благообразном порядке.

Разумеется, это была обманчивая легкость, не так-то просто, как представляется со стороны, иметь в виду двадцать или пусть даже десять предметов сразу, искусство это требует величайшей сосредоточенности и, главное, опыта, которого Золотинке как раз не хватало. Зимой этого года, всего несколько месяцев назад она управлялась с тремя-четырьмя предметами сразу, а теперь, расшалившись в упоительном ощущении собственной ловкости, которую нельзя постичь и понять сознанием… с размаху трахнула друг о друга горшочки – с треском брызнула жирная жижа.

Золотинка ахнула. Все банки и склянки, блюдца, ложечки, стеклянные палочки – все, что летало в воздухе в поисках своего места, все остановилось, застыло, подвешенное в пустоте без опоры (как это представлялось непосвященному). И пока Золотинка в смятении и растерянности пыталась что сообразить, несколько горшочков нехотя, с укоризненной медлительностью сорвались из пустоты на пол, хлопнулись, разбрызгивая содержимое, ибо волшебница запуталась тут, как сороконожка, во множественности своих умственных усилий. Запахло камфарой, резкими запахами ворвани, бобровой струи, серы.

– Что это еще за новости? – возмутилась, проворно явившись для расследования, хранительница очага. – Это что такое? Это что такое? – частила она, раздражаясь в злорадном негодовании.

– Это волшебство, – пролепетала Золотинка, щеки ее заливал жгучий румянец.

– Знаю я ваше волшебство! – презрительно фыркнула хранительница.

Но знала она его, как видно, недостаточно, потому ничего больше не придумала, как фыркнуть еще раз, никаких соображений, свидетельствующих о близком знакомстве с предметом не высказала и с видимым неодобрением, высокомерно следила, как девчонка суетится, уничтожая последствия крушения.

Разлитые по полу мази, рассыпанные порошки сами собой пучились, подтягивались в ком, отделяясь при этом от осколков и примесей, пустые банки слетали с полок и разевали горло, торопливо чавкая, всасывали в себя лошадиные дозы лекарств. Грязные ярлыки с разбитых банок, заботливо отряхиваясь и оправляясь на ходу, лепились к новым сосудам.

Только-только еще лавка пришла в божеский вид, как служанка, уловив голос хозяина, сунулась к двери. Золотинка, зачем-то хватившись за намотанный на голову платок, заметалась – слышно было, как Поплева отвечает Чепчугу Яре, – и, ничего толком не придумав, ринулась на лестницу, перескакивая ступеньки под скрип дверного засова. Наверху она замерла, оглушенная сердцебиением.

Да, это был Поплева и с ним старый лекарь Чепчуг Яря. Их голоса заполнили лавку, не оставляя ни малейшего сомнения в действительности каждого слова и звука.

– Поплевина горшки перебила, – поспешила сообщить служанка.

Поразительное сообщение это, злорадное по тону, невнятное по смыслу и недостоверное по существу – нигде не видно было битых горшков, осталось без внимания, – не особенно-то высоко ставили здесь здравомыслие служанки.

– Кто-нибудь приходил? Меня спрашивали? – сказал Чепчуг с некоторой строгостью, как бы призывая Ижога оставить болтовню и говорить дело, не признавая то есть Поплевина-горшки-перебила за некое проявление действительности. – Приходил кто?

– Поплевина, – со скрытым торжеством подтвердила хранительница очага, но мужчины, ни тот, ни другой, не выказали ни малейшего поползновения установить, чем вызвана торжественная краткость ответа. – Горшки перебила, – добавила она тогда для большего впечатления, но ничего не добилась.

– А правду сказать, молодой человек, – со вздохом молвил Чепчуг, возвращаясь на прежнее; молодым человеком, надо полагать, он именовал Поплеву, – правду сказать, я ведь уж было размечтался. Вот, думаю, придем, а у дверей карета шестериком. Выходит известная нам хорошо девица…

– Девица! – фыркнула хранительница очага, однако и это загадочное проявление чувств пропало втуне, то есть мужчины отнесли его, вполне справедливо, на счет дурного нрава обиженной судьбой хранительницы.

– Нет у меня дочери, и это не дочь, – с горечью возразил Поплева, обращаясь к товарищу.

– Знаю я там, кого пускать?! – отвела не высказанный упрек хранительница.

– Государыня у нас есть. Дочери у меня нету…

– Знаю я там Поплевина не Поплевина! – вторило вздорное эхо.

– И еще вопрос не замарана ли она кровью бедной моей девочки…

– Ни к чему эти разговоры, оставь, – молвил Чепчуг как-то без убеждения. Он и сам маялся сомнениями, слышалось Золотинке, которая едва дышала, затаившись на верху лестничного пролета.

– И возьми эти разговоры, что оборотни, оборотни, всюду оборотни, – продолжал между тем Поплева. – Люди воображают, это что-то вроде упырей – от одного взгляда стошнит. Да полноте! Ничего подобного, оборотень не во тьме рыщет, рядом он, улыбается. Под боком он, у тебя в постели. Собственная твоя жена, муж – кто поверит?! Монах, что стучится с постной рожей за подаянием, и поп в приходе, сосед твой… и дочь. Представить, что самый близкий тебе человек оборотень, что городской голова и князь, и даже глашатай на перекрестке – тоже оборотень, это жутко. А каждый думает, ну меня-то уж не коснется, я-то скумекаю что к чему.

– А хвать – он и сам оборотень, кто тщится других уличать, – невесело пошутил Чепчуг, но Поплева прошел мимо легковесного замечания, не понял или не заметил.

– Все кумекают, все настороже, все что-то себе подозревают, а оборотни, знай себе, бродят вокруг не распознанные, оборотни умствуют, разглагольствуют, поучают, проповедуют, пророчат, покровительствуют, похлопывают тебя по плечу… чавкают, жрут, оправляются и сквернословят в свое удовольствие – уму непостижимо. Голова идет кругом, как подумаешь.

– Вот и не думай, – хмыкнул неисправимый лекарь, который тщился отвлечь товарища от черных мыслей.

– Да, никто и не думает.

– Поплевина-то ваша все своим умом переставила, – ядовито сказала тут хранительница в ответ на безмолвный вопрос хозяина, который почувствовал наконец беспокойство от мелких перемен по всей лавке.

– Выражайся по-человечески – что еще за Поплевина?

…Наверху лестницы показались босые ноги под подолом застиранного платьица, ноги с опаской нащупывали стертые дубовые ступени… вот и еще ступенькой ниже, еще… Девушка остановилась у подножия лестницы. И поскольку мужчины все равно молчали, очарованные видением, она размотала повязанный вкруг головы платок, медленно освободила белоснежные волосы и потом в каком-то необъяснимом замешательстве, неуверенно тронула расслабленными пальцами бровь.

Они же глядели скорее испуганно, чем радостно, и Золотинка, не находя слов, – язык не поворачивался сказать что-нибудь обыденное, вроде «здравствуйте!» – обратилась дрожащим голоском к лекарю:

– Дядюшка Чепчуг, Зимка жива. Я сама видела ее неделю назад в столице. Она… она здорова, вполне здорова, но, по правде говоря… Вам надо ехать в Толпень.

– Золотинка… – явственно прошептал Поплева. В тишине слышались сумрачные вздохи Ижоги – похоже, что и сама хранительница очага прониклась значением момента. – Золотинка! – с восхищением повторил Поплева, ступая вперед, широкое лицо его в сиянии сплошь белых уже волос озарилось…

и Золотинка, оставив ухищрения, кинулась стремглав за стойку, чтобы с лету броситься Поплеве на грудь, уткнуться в просторную бороду.

– Золотинка! – заорал он, словно окликая судно, чем, однако, нисколько не удивил ни Чепчуга, ни даже Ижогу.

Поразительные чувства старого лекаря выразились в том, что он снял и опять надел очки. Он имел возможность проделать это глубокомысленное действие не один раз, прочищая попутно стекла, пока Поплева и Золотинка сжимали друг друга в объятиях.

– Я подарок тебе привезла! – сыпала она словами, целуя куда пришлось – в щеку, в нос, в усы, потому что Поплева отвечал тем же, и в этой неразберихе невозможно было достичь никакого подобия порядка.

– Бедный, бедный Тучка! – говорил Поплева, отстраняя дочку, чтобы глянуть одним глазком прежде, чем она опять исчезнет в объятиях.

– Тучка, я похоронила его под Каменцем.

– Волосы у тебя белые.

– Поседела.

– А та, что в столице?

– Я открыла имя Сливня, имя змея открыла, это его имя – Сливень. А он ждал, давно ждал, кто к нему придет…

– У той золотые волосы.

– Вот насчет-то волос. Сливень давно пережил себя, он тянулся к смерти. Он наградил меня седыми волосами, освободил от проклятия обращаться в золотого болвана. Умирая, он подарил жизнь…

– Где ты видела Зимку? Точно видела? Как же так? – в очередной раз в крайнем возбуждении надев очки, спросил Чепчуг.

– Мельком видела. У нас не такие отношения, чтобы я могла ей помочь…

– Да, постой, подожди! Ты ведь знаешь, что другая Золотинка приехала сейчас в Колобжег? Она здесь, – сказал вдруг Поплева, отстраняясь, чтобы остановить легкомысленные излияния для строгого и срочного разговора.

– Тебе это не опасно? – быстро проник в мысль друга Чепчуг.

Золотинка незадачливо крякнула, растопырив руки в противоречивом движении и туда, и сюда. Словно почувствовала необходимость охватить все сразу… и сразу убедилась в невозможности замысла – охватить.

– Как вам сказать, – протянула она, цепляя себя за волосы в попытке приподняться, по видимости. Но более рот искривила, чем действительно приподнялась. И опять закряхтела в затруднении. – Как вам сказать… это я приехала, – и она развела руки, открыла ладони, показывая полную свою беззащитность перед нелицеприятной оценкой такого рода самодеятельности.

Но мужчины молчали, то ли не понимая, то ли не желая понимать.

– Ну то есть я и есть… ну как бы… слованская государыня что ли… Ну, то есть… как бы княгиня. А другой нету, – виновато пояснила она и пожала плечами. А когда и это не помогло, начала краснеть, не встречая поддержки и понимания.

– Ну ладно, это в сторону, это все пустяки, потом, – опомнился наконец Поплева.

– Все-то она у вас врет, – вставила свое проницательная Голдоба. – Тьфу! – плюнула она в сердцах и пошла вон из лавки на свою половину, но, едва только переступив порог, развернулась обратно. Так что блистательным этим маневром и возмущение свое удовлетворила и любопытство.

– Но, боже! где же Зимка была все эти годы? Ты видела ее говоришь? Она страдала? Зимка, боже…

– Золотинка… – произнес Поплева еще раз, окончательно, с новым, неспешным проникновением постигая слово. – Золотинка, – повторил он на слезном выдохе, принял ее в объятия и снова отстранился, чтобы заглянуть в блестящие карие глаза.

Похоже, только объятия да лихорадочный разговор удерживали их до сих пор от слез. Золотинка всхлипнула, вовсе не имея намерения плакать, но поздно – взор ее затуманился, она отвернулась, прикрывши лицо ладонью, уперлась другой рукой в прилавок и разрыдалась. Сердце ее разрывалось, жгучие слезы, падая из-под ладони, обращались в жемчуг. Белесые бусины звонко скакали под темному дереву, раскатывались и срывались на пол, где опять скакали, так что не выдержала наконец Ижога, с ядовитым превосходством взиравшая на весь этот детский лепет. Едва проверив одну жемчужину на «всамделишность», хранительница очага живо оставила высокомерные ухватки и бросилась на колени отлавливать, выковыривать из щелей блестящие слезинки этой вашей Поплевина-горшки-перебила.

Золотинка же вздыхала всей грудью, мотала головой, пытаясь опомниться, она оставила прилавок, отыскивая успокоение в перемене мест, и прижалась щекой к полке, к каким-то банкам, чтобы вдосталь выплакаться. А там, где опиралась она рукой о прилавок, высохшие шестьдесят лет назад доски пустили ростки и уж разворачивались крошечные неправдоподобно зеленые дубовые листочки.

Мокрое лицо Поплева сияло. Золотинка глянула на него и сама не могла не улыбнуться – сквозь слезы; она хмыкнула, и закусила губу, и снова как будто всхлипнула, не разбирая между смехом и слезами… и схватила растрепанные волосы на висках, чтобы встряхнуть голову.

И раздался гром. Грозовые раскаты потрясли лавку, полыхнуло ярчайшим светом, как от молнии, дохнуло свежестью и сразу, без предупреждения, посыпался сильный крупный ливень. Облитые неведомым солнцем капли косо падали откуда-то из-под потолка, не оставляя, однако, нигде следов влаги. Зеленая морская волна хлынула через комнату, с головой захлестнув Ижогу, что ползала на карачках, успевая лишь только взвизгивать при всякой перемене погоды.

– Фу-ты! Фу! – отмахивалась Золотинка, досадуя на непрошеные чудеса, как на игривого надоедливого щенка. – Фу! – махала она рукой, разгоняя наваждение. И в самом деле, волна упала, уйдя сквозь половицы, словно в песок, дождь перестал, бросив последние шальные капли, радуга померкла, и только зеленые ростки на прилавке никуда не делись, разве что перестали тянуться, пуская то листок, то веточку, да рухнули напоследок целой охапкой цветы, так что Золотинка едва успела перехватить их на лету, чтобы развеять без следа исчезающим дуновением сада. А толика жемчуга в горсти у служанки не обратилась ни в прах, ни в пепел, как это сплошь и рядом бывает, когда имеешь дело с недоброкачественным волшебством. Жемчуг остался жемчугом, хотя и не сказать, чтоб отборным. Что понятно – ведь и слезы-то были у Золотинки не настоящие – счастливые.

– Это нечаянно, – пояснила Золотинка, обмахивая под глазами пальцами. Она зачем-то хихикнула и, закусив губу, быстро отвернулась, как охваченный нездоровым приступом смеха человек.

Потом она стащила с пальца кольцо и протянула Поплеве, последний или предпоследний раз глубоко и сильно вздохнув.

– Это тебе, родной. Это Эфремон. Камень залежался у пигаликов, так что, может быть, в твоих руках по-новому заиграет.

– А что пигалики? – мимоходом удивился Поплева. – Они как?

– А! – махнула она рукой. – Было нарочное решение Совета восьми, чтобы оставить Эфремон известной волшебнице Золотинке в полное, безраздельное и наследственное владение. Так что Буян повторно мне его и вручил, уже от имени Республики – после того, разумеется, как я отыскала Эфремон там, где спрятала; он пролежал за обивкой кареты полгода. А пигалики меня так и не помиловали – не нашли закона, чтобы помиловать, но камень подарили – для этого никакого особого закона не надо.

– Помиловали? В карете? Чтоб я что-нибудь понимал!

– Ой, я все расскажу, все, все, держи!

Взявши волшебный перстень, Поплева мотнул головой, зажмурившись.

– Это выше сил. Никаких моих сил не хватает. Какое-то безумие. Это просто невоздержанность и разврат: столько счастья за раз, что можно было бы и на двадцать лет растянуть!

Жестокая досада, что охватила Юлия после внезапного отъезда девицы-оборотня походила и на угрызения совести, и на муки оскорбленного самолюбия, и на тоску околдованного любовным зельем юнца, словом, досада эта выражала собой все многообразие переживаний одураченного и страдающего притом человека, но странным образом Юлий чувствовал облегчение. И хотя ничего на самом деле не разрешилось, а только еще больше запуталось, обещая впереди все те же загадки, сомнения и боль, самая возможность отодвинуть это все в будущее давала роздых измученным чувствам.

Надоело изводиться извивами ложных отношений и вообще… надоело. Надоело, сказал он себе несколько раз и повторил, чтобы опереться на эту мысль. По некотором размышлении он набрел на еще одну, не менее того ценную: я ее не понимаю. Увы, не понимал он девицу-оборотня. То есть седая девушка занимала мысли его и воображение, оттеснив куда-то в область самоочевидного и примелькавшегося все, что относилось до Золотинки. Впрочем, много ли можно найти утешения в том, что ты кого-то не понимаешь? Можно ли, в самом деле, не изменяя справедливости ставить кому-то в вину, твою собственную непонятливость?

Однако понимал ли Юлий девицу оборотня, которая разоружала его дружеской повадкой, понимал ли он Золотинку, которая всучила ему нож, испытывал ли он стыд, болезненное недовольство собой, разлад или замещал это все обидой на кого-то другого, как бы там ни было все это не помешало ему перевести дух, когда седовласая девушка вырвалась из объятий и ускользнула.

Напряжение неразрешимых, противоречивых отношений, вечная неуверенность в себе и в другом, хотя и способны пробудить к жизни самую вялую и сонную душу, в большом количестве все ж таки утомительны и, уж конечно, не могут служить заменой полнокровного чувства человеку чистому и тонкому, который не нуждается в искусственных раздражителях. Обращаясь от седовласой девушки к Золотинке, Юлий с горечью думал о том, что превратности последних лет не пошли им на пользу, не укрепили, а расшатали то, что казалось незыблемым основанием всей будущей жизни. И вот теперь, ослабленный, истощенный, Юлий стал легкой жертвой опасной, губительной, по сути дела, заразы и понимал это. Он чувствовал, что отравлен, чувствовал жаркую, мучительную ломоту, верный признак тяжелой душевной болезни, и видел спасение в том, чтобы отлежаться. Он искал покоя, пусть самого хрупкого и обманчивого. Он крепко спал по ночам и всеми мерами избегал Золотинки, отказываясь от свиданий под предлогом расстроенных государственных дел.

Золотинка, хорошо обеспеченная и устроенная на стороне, чтобы не выдавать до времени постигшего ее превращения, напоминала о себе записками по нескольку раз в день – доверенная девушка сбилась с ног, шныряя между дворцом и тайным убежищем заколдованной в чужое обличье государыни. Золотинка вразумляла, настаивала, предостерегала, без конца повторялась и обливалась слезами, о чем свидетельствовали торопливые, косо легшие на лист и местами подмоченные строки. Юлий, отвечая не часто и сдержано, пересылал коротенькие письма самого успокоительного, обнадеживающего и совершенно пустого в существе своем содержания.

Похожая на нынешнюю, заколдованную Золотинку женщина нередко мерещилась ему на площади перед дворцом, и тогда он поспешно отходил от окна, чтобы не прятаться за занавесью, что было бы и унизительно, и недостойно.

В эту пору Юлий жил совершенным монахом, он избегал развлечений, даже таких невинных с точки зрения строгой нравственности, как одинокая прогулка в полях. Осажденный сонмами бесов, как монах, он истязал себя работой, чтением бесчисленных докладов, многие из которых достигали размеров изрядной книги, и, как монах, налагал на себя наказания, отказываясь от чреватых соблазнами удовольствий.

А надо сказать, что Юлий уже замечал женщин. Прошло то время, когда он не видел никого, кроме Золотинки, когда он смотрел на первых красавиц княжества с жалостью, которая лишь усиливалась, обращаясь состраданием, когда сначала та, потом эта, за нею еще одна прелестница начинали раз за разом навязчиво попадаться ему на дороге, успевая выказать в краткие мгновения случайной встречи и трогательную потребность в поддержке, и игривость, и остроумие, и множество других бесценных достоинств, когда та, другая и третья находили повод нарушить его уединение и, дошедши до крайности, падали в обморок – без видимого ущерба для своего цветущего состояния, но с большим расстройством в одежде. Прошли те времена, когда не было в целом мире никого, кроме Золотинки, Юлий заметил, что женщины существуют.

Та, перед которой он не устоял, была боярыня Милава, юная вдова боярина Селдевноса. Как она появилась при дворе, Юлий не знал, он даже не знал действительно ли она красива, так ли красива, как должна быть красива женщина, которая тщится затмить собой Золотинку (то есть девицу-оборотня, если говорить о нынешнем положении дел, крайне запутанном). На самом деле, достоинства Милавы в этом смысле никем не ставились под сомнение (о чем Юлий не подозревал) и благородные бездельники, что в большом количестве околачивались при дворе, утверждали под рукой, что великой княгине с ее как будто бы чересчур выразительными и потому суховатыми чертами, не говоря уж о прямых, как лопата, (подлинное выражение бездельников) плечах и разнузданной походке далеко до истинно женственного обаяния прекрасной боярыни.

Милава и в самом деле была женщина. Чистое, нежное лицо ее с чуть-чуть великоватым, но правильным носом и пухлыми губами привлекало выражением светлой, беспечальной задумчивости; уложенные бушующими волнами волосы кружили голову какой-то пьянящей свежестью; томная поступь… шуршание шелка говорили нечто застенчивое о небесной неге.

Так что случилось это все очень просто, дней через десять после отъезда девицы-оборотня, когда, окончив дневной бег, Юлий остался в своих покоях, смущенный неладным ощущением пустоты и одиночества. Дверь тихонько приотворилась… так тихо и незначительно, что можно было подумать войдет кошка. Юлий увидел женщину. Неслышной стопою достигла она середины ковра и, бросив взгляд, потупилась. Это была Милава.

Юлий ждал с некоторым любопытством и волнением.

– Книга, – молвила она, не поднимая глаз.

И впрямь, она держала в руке маленький томик.

– Государь, вы забыли свою книгу, – пояснила она после долгого, но никого как будто не затруднившего молчания. Голос ее казался сладким вздохом. – Вы читали и забыли в малом серебряном покое.

– Ах да! – оживился Юлий. – Точно!

Тогда, все так же не поднимая взора, она протянула томик, но с места не сдвинулась, хотя разделяли их добрых четыре шага, а Юлий тоже не поднялся навстречу. Она держала книгу ослабленной рукой, глаза нельзя было видеть. Никто больше не проронил ни слова, и так продолжалось долго, бессмысленно долго. Да только смысла уж никто не искал.

Быть может, когда бы она сделала шаг, чтобы положить книгу на стол, она бы ушла, ничего больше не оставалось бы как уйти, а Юлий, оправившись от замешательства, раскрыл бы заложенную страницу.

Но она не двигалась, как зачарованная, и незаконченный, невозможно остановленный миг требовал разрешения…

Юлий поднялся. Он обхватил ее сразу грубо и сильно, жестоко прижимая к себе всем телом, – книга хлопнулась на пол, и губы слились…

Милава ускользнула в полутьме, на пороге приложила палец к губам и улыбнулась, обещая испытанное счастье еще много и много раз. Юлий не удерживал. Но только утром, проснувшись с ощущением чего-то скверного на душе, он почувствовал в противоречии с приятными испытаниями ночи необыкновенную гадливость. Сказывалось ли тут любовное зелье, которым, как надо предполагать, опоила его седая девушка, или сказывалось что-то другое, но чувство это доходило до степени телесного отвращения. Не сказать, чтобы его мучила вина или угрызения совести, это было даже нечто большее, нечто иное, во всяком случае, – тошнота, которую вызывает у чувствительного человека нечистоплотность.

Десяти дней как не бывало, со страстной истомой в сердце Юлий вспомнил так похожую на Золотинку седую девушку и застонал, вытягиваясь на постели. Десять дней передышки не только не прибавили ясности, но вконец запутали то, что представлялось до сих пор достаточно очевидным. Иного, впрочем, и не могло быть, потому что тревоги Юлия относились к той области человеческого духа, где невозможно решить дело одними мыслительными операциями, и где, может быть, добавим, вообще невозможно «решить дело». По видимости, Юлий недостаточно отчетливо это понимал.

Вошел дворянин из суточного наряда. Казалось, – хотя это было совершенно исключено – он многозначительно ухмыльнулся. Любопытно, кстати, где он был вчера вечером, как Милава исхитрилась войти без доклада? Чем она отплатила этому благообразному молодому человеку за возможность тихонечко, без скрипа приотворить дверь в комнату одинокого государя? Это можно было бы расследовать, но Юлий с ужасом отверг мысль копаться в подробностях. Не имея сил встретить безмятежный взгляд Милавы, содрогаясь от новых записок Золотинки – за спиной дворянина чудилась ему доверенная посланница со свежими наставлениями крупным неровным почерком, – изнемогая в душевной смуте, Юлий чувствовал малодушную потребность бежать от всех разом.

– Я уезжаю на охоту, – сказал он дворянину вопреки всем прежним своим намерения. И соврал уже без всякой необходимости: – Давно собирался.

Поначалу Юлий не загадывал далеко, рассчитывая возвратиться если не к ночи, то на следующий день, но все ж таки неладно было уезжать даже на самый короткий срок, не повидавшись с доверенными людьми. Так он и сделал, бояре, в свою очередь, с готовностью заверили государя, что дела нисколько не пострадают, если он решится развеяться от утомительных и вредных в чрезмерном количестве трудов недельку или другую. Верно, бояре не слишком кривили душой, потому что в стране, как понимал и Юлий, наступило известное успокоение.

С этим он уехал и к вечеру, гонимый душевной смутой, оказался так далеко от столицы и от всякого жилья, что не было и речи, чтобы возвращаться и вообще искать какой-либо ночлег, кроме того, что можно найти на охапке сухой травы под плащом.

Костер затушили, спутники, угадывая настроение государя, примолкли, слышен был только лес, умиротворенные шорохи чащи. Закутавшись в плащ, Юлий глядел на звездное небо, тоже тихое и покойное, неизменное что вчера, что сегодня, – вечное. Звездная тишь представлялась ледяной бездной, где заморожено прошлое, заморожено будущее. И невозможно понять, сколько прошло с той давней, вчера только миновавшей поры, как Юлий, бежав от Обрюты, смешался с толпой бродяг. Калеки, попрошайки, воры, отставшие от матерей дети и сбившиеся с пути женщины – эти люди и сейчас еще брели по тем же самым дорогам, а Юлий, впадая в оцепенение, терял черту между тем и этим, переставал различать, где он и кто он, что было сном: дорога или дворец, пропахшее потом рубище или надушенные кружева. Все было сновидение и все действительность – и Золотинка, и заслонившая ее девушка с белыми, призрачными волосами.

Прошлое путалось с настоящим, настоящее становилось прошлым, сон переплетался с явью, и Юлий не долго ждал, чтобы колючую россыпь звезд покрыла ломаная тень, в изменчивых очертаниях которой не трудно было узнать змея. Юлий понял, что придется сражаться. В руках не было ничего, кроме боевой метлы, коротко остриженного пучка березовых прутьев на длинном древке.

Покрывая собой полмира, змей навалился мраком, а Юлий едва переставлял ослабевшие в путах вязкого страха ноги, и хотя ничего не двигалось, ночная пустыня не изменялась, как ни напрягался в отчаянном стремлении спастись Юлий, он выбежал из тьмы в свет и понял, что увернулся, оставил чудовище позади – оно грянуло наземь, вскинув звездные крылья ночи. Юлий отмахнулся метлой. Несколько остервенелых ударов обратили покрытую броней гору в чучело из лозы и рогожи, но упрямое чучело, несмотря на зияющие раны, продолжало двигаться – на колесах.

Юлий уразумел ошибку: испугом своим он навлек на себя кару этой злобной видимости, этого ярко раскрашенного ничто. Незачем было пугаться, бежать, с безобразной яростью колошматить сплетение лозы и рогожи – чучело! Подделка. Подлог. Он это понял, но поздно – роковая заминка, лишний удар в рваную пустоту чудовища – и чучело, не сходя с колес, вновь обратилось змеем. То есть Юлий знал, что это все же обман, что чучело… или, напротив, змей притворяется крашеной уродиной, скрывая до поры зубы, змеиные свои глаза, разинутую до самого чрева глотку – поздно бежать! Юлий остановился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю