Текст книги "Любовь"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Потом он сделал два-три шага и тронул ее за плечо.
– Девочка моя… – Он вздохнул. – Нам нужно расстаться.
Вздрогнула она или нет, но сильный толчок сердца он уловил и понял, что можно не повторяться – Золотинка услышала. Теперь он снова заходил по комнате, раздражая себя, в предвидении женских слез, которым не хотел верить.
– Но, разумеется, ты остаешься, уеду я. Я оставляю тебе всё. Если хочешь, отрекусь от престола. Пожалуй, это необходимо. Пойми, я все равно калека – что толку от государя, который не понимает подданных и способен только вещать в пространство?! Положение мое унизительно. Ты должна понимать: унизительно. Раскрашенная кукла на престоле – вот что такое. Что может быть унизительней для мужчины? Что может быть постыдней, чем цепляться за власть, не имея на то никаких оснований, кроме привычки к известному положению? Я много об этом думал. Ты должна понять: если что меня здесь и держало – это ты. Теперь ты крепко стоишь на ногах и… и все отлично. Я думал: ты, может быть, не лучший правитель для Словании, но если будешь опираться на достойных и трезвых людей, все может устроиться к общему благу. Ты искренний, сильный человек, Золотинка. Это немало… Золотинка, – он остановился поглядеть на седое темя и продолжал затем после промежутка, – Золотинка, я уеду далеко. Так далеко, что не смогу надоедать тебе никакими разговорами и объяснениями… Пойми, мне трудно решиться. Не останавливай меня, не надо меня мучить. Как только я понял, что уеду, все возмутилось, нахлынуло вновь – как вчера. Мне больно… мне больно от драгоценных воспоминаний, так больно, что стесняется грудь… Но что же дальше? Жить прошлым не будешь. А настоящее… стыдно. Я уезжаю. Тебе будет легче знать, что я умер. Считай, что я умер. Ты остаешься и живешь. Наверное, тебе трудно будет удержаться от соблазнов, тебя будут склонять к замужеству. Что ж… будь осторожна с теми, кто очень умело себя навязывает. Это все, что я могу тебе посоветовать. Советы мои не многого теперь стоят.
Он подошел ближе и постоял в некотором затруднении, не зная, что еще добавить и что сказать. Потом опустился на пол, чтобы заглянуть снизу в опущенное лицо.
Слезы капали ей на колени, подняла глаза – катились по щекам. И глядела она сквозь дали… сквозь неведомые туманы, расслабив от горя рот. Глядела и плохо что различала.
Юлий поморщился. Он тронул лоб и тут же резко махнул рукой, перемогая себя, отвергая все ненужное, бесполезное. Несвоевременное.
Слезы нужно перетерпеть, понимал Юлий, иначе все вернется на прежнее: холодно, отдаляясь, как чужой человек, будет он наблюдать, разве что не исследовать крикливую повадку жены. Когда-то это сходило за резвый, веселый нрав. Таков он и был, без сомнения. Был это тот самый избыток жизни, что нечаянно выплеснулся помойным приключением в Колобжеге и пленил Юлия. И та же самая радость, очарование все побеждающей жизни, не меняясь в основах своих и существе, выказывала себя ныне поразительным недостатком душевной чуткости, нравственной глухотой, что сказывалось множеством болезненных для Юлия мелочей и находило законченное воплощение в откровенной грубости с низшими, зависимыми людьми. Юлий любил этот избыток жизни, эту смелость жить и жестоко страдал, наблюдая во что вырождается то, что он так любил. С этим нельзя было мириться, не унижая собственную любовь, и с этим нельзя было ничего поделать, потому что одно подразумевало другое, одно сквозь другое прорастало, спутанное ветвями и корнем… Потому-то Юлий и уходил.
Не обольщалась и Золотинка. Не обольщалась она, самодовольно воображая, что стоит теперь сказать «я – не я, и лошадь не моя», как все станет на свои места. Она оплакивала любовь, и ничего ведь не менялось оттого, что любовь эта истаскана была и изношена без ее, Золотинкиного, участия. Это ничего не меняло на самом деле. Любовь-то была одна, одна на всех, и пока Золотинка неведомо где шлялась, эти двое, кому доверено было чувство, Юлий и Зимка, уронили общее достояние наземь, неловко на него наступили и потоптались, воображая, что пытаются нечто еще спасти. Они оставили Золотинке одни лохмотья. Грубо, безжалостно и беспечно – беспечно! – обошлись они с тем большим чувством, которое Золотинка боялась на себя и примерить.
Нужно было сказать, давно нужно было сказать: «Я и есть Золотинка! А все, что было прежде, перечеркни!» Да в том-то и штука, что перечеркнуть нужно было любовь. Вот когда Золотинка поняла, что поздно. То что случилось с Юлием, то что случилось с ней и случилось с Зимкой, нельзя было исправить простым указанием на ошибку. Ошибается голова, а чувство не ошибается – оно живет. И жизнь его, чувства, есть все до конца, в дурном и в хорошем истина.
– И ты действительно думаешь, что не сможешь больше никогда никого полюбить? – спросила она тихо.
– Вот ты как судишь! – возразил Юлий с той раздражительной готовностью к отпору, которая позволяет не слышать собеседника. Не слышать до такой степени, что не замечать и не разбирать, не говоря уж о прочем, на каком языке изъясняется собеседник. Даже если это столь редкий язык как тарабарский. Однако нечто такое в самом вопросе смутило Юлия. – Не полюбишь! Да разве я об этом?! – гораздо мягче произнес он, начиная подозревать, что таки да, как раз об этом. Подспудное ощущение, что жизнь кончена и ничего подлинно радостного и счастливого ждать больше уж не приходится, наполняло особенной горечью и чувства его, и речи… Наконец Юлий сообразил, что ослышался: почудилась ему тарабарская речь, и он в запоздалом удивлении уставился на жену, пытаясь уразуметь действительно ли слышал он то, что слышал, и как же он понял то, что понял.
– Как ты сказала?
– Пройдет время, – молвила Золотинка, отирая щеки, – усталая душа зацветет вновь. А уезжать тебе никуда не нужно. Уеду я. Я уеду в Колобжег, как только подготовлю для тебя несколько переводчиков с тарабарского на слованский.
А Юлий глядел, не отрываясь, застывши, как будто ожидал, что Золотинка смутится, уличенная в невиданном притворстве, но она возвращала взгляд спокойно и ясно. Не знала она за собой вины и не видела ничего особенно примечательного в том, что, молчавши столь долгий срок, заговорила вдруг ни с того, ни с сего, разрушила тарабарское одиночество Юлия, которое он привык считать своим собственным, заповедным угодьем.
– И давно это? – спросил он с каким-то нелепым недоверием.
– Я нашла кота, который следил за вами на Долгом острове. Это кот Милицы Спик. Оказывается он отлично выучил тарабарский язык.
– Так… – протянул Юлий. Он стоял посреди комнаты и слабо помахивал пястью, как будто испытывал потребность остудить пальцы после того, как прикладывал их к пылающему лбу.
Не видно было однако, чтобы он обрадовался. Слишком многое нужно теперь осмыслить прежде, чем можно было бы говорить о радости.
Золотинка опустила глаза. Она призналась бы сейчас в главном, если бы Юлий, отринув все, что его тяготило, бросился бы в объятия… он соображал вместо этого, и Золотинка чувствовала, что признаться, значило бы просить.
Юлий сделал несколько шагов по комнате.
– О чем же мы с тобой говорили?
– Мы говорили о том, – ровно ответила Золотинка, – что измученной, опустошенной душе нужен роздых. Придет время и ты полюбишь. Может быть, не скоро, может быть, пройдут годы, но весна вернется.
– А ты? – остановился он вдруг, и нечто виноватое в голосе заставило Золотинку сжаться в ощущении безнадежности.
Она глянула, большие карие глаза ее отуманились… Потом хмыкнула, не придавая слезам значения, не замечая их, и сказала с ускользающей улыбкой, то ли насмешливой, то ли ласковой:
– И я тоже человек.
А Юлий словно не узнавал жену.
То милое, насмешливое и доброе одновременно, насмешливое, потому что доброе, – то чудное, что скользнуло на пасмурном лице, заставило его замереть в ощущении какого-то щемящего противоречия… которое возвращалось ощущением недостоверности всего того, что происходило между ними сейчас… словно бы во всех событиях прошлого, настоящего и будущего, которые теснились неясно присутствующей в каждом слове реальностью, не было на самом деле ничего однозначного, ничего такого, что чудилось убедительно однозначным, пока…
Вдруг он заметил, что Золотинка как будто бы слегка похудела за те полчаса или час, которые прошли со времени последнего разговора в этой же комнате. Чуть огрузневшему в последний год стану ее вернулась девичья гибкость… И чудилось уже – что-то неуловимо изменилось в лице. За полчаса она перекрасила волосы и выучила тарабарский язык…
Но выдала она себя улыбкой.
Оборотень! – вздрогнул Юлий от пронзительной, как внезапная боль, мысли и отвернулся, чтобы не обнаружить открытия.
Главное ведь только напасть на мысль – уловить ее ускользающие очертания, а дальше все проще. Явилось предположение, найдутся и наблюдения. «Оборотень!» – подумал Юлий, вспомнив тотчас же и Милицу, и девицу-лисицу из Блудливой башни. Вспомнил и онемел в предчувствии неразрешимой тяжести вновь подступающих испытаний.
И хотя в следующий миг ни с чем не сообразное, дурное подозрение это не показалось ему настолько уж убедительным, чтоб следовало немедленно испугаться, сомнения отравили Юлия и вряд ли можно было теперь рассчитывать на сколько-нибудь заметное облегчение.
Недоверие это в любом случае нужно было скрывать, потому что оборотень в Золотинкиной комнате подразумевал преступление.
Если эта милая женщина с отуманенными глазами, что старательно спрятала коготки и когти, есть оборотень, то где же тогда Золотинка?
Лихорадочно обдумывая положение, Юлий не смел оборачиваться, чтобы глянуть лишний раз на жену. Неосторожное движение, неверный шаг, преждевременно выказавшее себя подозрение и гибель Золотинки ничем уж нельзя будет отвратить. Если она вообще жива.
«Прежде всего полнейшая естественность, – сказал себе Юлий. – И самообладание».
К несчастью, он ощущал унизительную беспомощность перед страшным поворотом судьбы, потому что, отрезанный от людей проклятием тарабарщины, не имел возможности обсудить свои подозрения с кем-нибудь из знающих ученых или волшебников. Он должен был полагаться на самого себя и только на самого себя… До тех пор, по крайней мере, пока подозрение не обернется уверенностью.
И вот ведь еще какая штука – только теперь Юлий оценил дьявольский замысел черного колдовства во всей удивительной простоте его и удивительной изощренности! – вот ведь какая штука: оборотень, что неведомым путем изучил тарабарский язык, отныне и навсегда становился посредником между великим слованским государем и его подданными. Неужто кто-то имел это в виду, заранее имел это в виду, когда осудил Юлия на треклятую тарабарщину?!
Хорошо бы тут не сойти с ума.
С лицемерной улыбкой на устах он повернулся к женщине:
– Прости, милая. От радости я, кажется, так и не сказал спасибо. За тарабарский язык. Спасибо… – он запнулся, – родная.
Она кивнула, как бы принимая к сведению добрые чувства мужа, но, понятно же, не избавила его этим от неловкости.
– А все ж таки я тебя поцелую, – надумал наконец Юлий, переминаясь, как угловатый подросток рядом девушкой.
Она ответила:
– Поцелуй.
Обыденная супружеская нежность нелегко им далась. Скованно наклонившись, Юлий примерился обнять жену, но не сделал этого, приметив, как сжалась она, заслонилась рукой в непроизвольной попытке защититься, и после короткого, но много стоившего ему замешательства тронул губами холодный лоб оборотня.
В застенчивости ее было нечто неестественное, проще сказать, лживое и уж точно – незнакомое. Девица-оборотень как будто робела, и Юлий, не совсем пока понимая эту игру, слишком откровенную, очевидную, чувствовал, однако, нечто опасное. В сопротивлении оборотня была загадка неведомого, соблазн небрежно прикрытой и выставленной на обозрение западни. Девица-оборотень словно манила Юлия испытать ее притворство на прочность… И он озлился. Рывком обхватил девушку и поднял на ноги, чтобы сломать в объятиях. Она же только успела, что заслониться локтем, и обмерла, беспомощная до полуобморока. В насильственных его объятиях жарко и больно билось пойманное сердечко.
Но это было уж слишком. Слишком это походило на правду, на нечто подлинное, так что кружилась голова, и Юлий, остатком здравого смысла сознавая, что происходит, терялся, как на краю пропасти, спутавши небеса и бездну, – кто же кого поймал? В смятении он выпустил девушку, чувствуя, что попался. Чудом только и уцелел, отыскавши силы, чтобы вырваться из готовой захлопнуться западни. В крайнем замешательства они отпрянули друг от друга, разбежались глазами, и если Юлий имел достаточно хладнокровия, чтобы прикрыться нарочитым спокойствием, то чувства девушки казались чрезмерны: она пылала жарким румянцем и совершенно потерялась, мгновение-другое не понимая, где очутилась и куда ступить.
Угадывая уловки девицы, Юлий ощущал, однако, с щемящим, близким к помешательству беспокойством, что разум не спасает его от слабости. Он узнавал эту слабость, он помнил ее – по жуткому опыту с лисицей-оборотнем в Блудливой башне. Все было тогда иначе – грубо, беззастенчиво, нагло, и только вот этого нельзя было подменить, это повторилось и через годы – все та же беспомощность перед соблазном. Тот прежний, грубый соблазн легко было разоблачить, он не скрывал себя, он выглядел как насилие. Но это… эти слезы и эта улыбка, эта непринужденность искренности, которая не уступала самой правде, легко выдерживала сравнение с любой правдой – это застигло Юлия врасплох. Он чувствовал, что очарован, очарован взглядом, улыбкой, испуганным стуком сердца, всем милым, нежным и добрым, что поспешил он увидеть в этом взгляде и в этой улыбке, несмотря на тревожное, как удары колокола, сознание опасности и, хуже того, предательства. Слабость эта была предательством, не имеющим извинения предательством Золотинки.
Были это несомненные блазнь и очарование.
Гордость и честь, благородство – все в Юлии возмутилось, нужно было сдерживаться, чтобы неосторожным, порывистым движением не разорвать путы сейчас же, чтобы не сорваться на крик, не схватить оборотня за руку, не швырнуть ее на пол.
Все указывало на то, что девица-оборотень, которая сумела одержать победу над Золотинкой, была не слабой волшебницей и, очевидно, предусмотрительной.
Он имел перед ней лишь то преимущество, что сознавал опасность и понимал игру, тогда как девица-оборотень, должно быть, все еще обольщалась, что жертва блуждает в тумане.
Нужно было владеть собой и гибнуть, чтобы спасти Золотинку.
И Золотинке тоже нужно было владеть собой. Потому так долго, неестественно долго, стояла в комнате тишина.
– С чего начнем? – хрипло спросил Юлий, не замечая, как странно двусмысленно звучит этот простой вопрос.
Золотинка не замечала двусмысленности.
– Расскажи мне… расскажи мне все, о чем ты молчал. Так долго, – молвила она, с некоторым затруднением.
– Всего не перескажешь, – пожал плечами Юлий.
Девица-оборотень говорила именно так и именно то, что следовало ожидать от оборотня, и Юлий почувствовал удовлетворение оттого, что легко отслеживал игру противника. Вполне невинную с виду игру, если только ты не ждешь подвоха и заранее не готов к худшему. Что ж… чем больше промахов совершала девица, тем тщательнее нужно было скрываться, выжидая время для единственного и верного удара. Все было теперь делом времени.
– Тогда, – сказала покладистая девица-оборотень, – давай тогда погуляем. Вдвоем. Не нужно только толпы. Если ты не против, конечно.
По стечению обстоятельств тот самый Юлий, что полчаса назад пришел к жене с вечной разлукой, был не против. Но что уж нельзя было объяснить никакими обстоятельствами, он испытывал извращенное, стыдное, как порок, и, как порок, запрятанное, прикрытое самообманом удовольствие от мысли, что долг и осторожность понуждают его выказывать расположение этой скромнице с внимательными глазами. И верно, нельзя было объяснить ничем, кроме колдовства, – ни объяснить нельзя, ни оправдать! – что застенчивый взгляд карих глаз, беглая улыбка оборотня возбуждали в Юлии разговорчивость, потребность игры на краю пропасти, где путались небеса и бездна. Он играл чистосердечием, играл простодушием и не заметил как заигрался. Меткое, к месту замечание, непритязательная, мимоходом шутка, которую Юлий не всегда сразу и понимал, не ожидая поначалу от похожей на жену девицы ни тонкости суждений, ни этого милого остроумия, требовали от него непривычной бдительности, готовности к легкому, но никогда не исчерпанному, не законченному состязанию, и он испытывал давно уж забытый, но сладостный, как порок, подъем. Слово давало радость. Такое истовое, самозабвенное внимание видел Юлий в карих больших глазах, которые увлажнялись сочувствием и прояснялись, как летний день, так живо откликались подвижные яркие губы, когда казалось, что девушка, захваченная рассказом, невольно повторяет себе твое слово, столь много страстной жизни было в знакомом до самообмана лице, столь многое открывалось порывистым поворотом головы и быстрым взглядом, что Юлий с усилием понуждал себя останавливаться, чтобы вспомнить об оборотной стороне дела.
Он много говорил и много говорил лишнего, с этим нельзя было ничего поделать, то была жадность, нездоровая жадность к слову долго молчавшего человека. Он походил на истомленного безводьем путника, что набрел на источник. Он говорил и находил себе оправдания.
Колдовское наваждение, блазнь, которую он испытывал на себе с тех самых пор, как жена сменила царственное золото волос на седину, было сильнее не умолкающего сознания опасности. Весь день до поздней ночи они не отходили друг от друга ни на шаг, не зная утомления друг от друга, а одну только жажду, жажду, которая становилась тем больше, чем больше они ее утоляли. Весь день они были рядом, так близко, что можно было коснуться друг друга рукой, и, однако, ни разу не коснулись, словно расстояние это – в руку – нужно было преодолеть тысячами верст разговоров, взглядов, тысячами верст молчания, не высказанной близости и все более смелеющей в душе радости.
О боже ж мой, боже! Господи, великий боже! В человеческих ли это силах справиться с наваждением?!
Очнулся Юлий, в полной мере осознал себя и свое положение только к ночи, когда, проплутавши неведомо где, в тумане, оказались они каким-то случаем у дверей спальни и Юлий со страхом все спустившего, презревшего все прежние свои намерения и зароки игрока остановился перед мыслью о постели. Мысль эта давно уж бродила в голове, отодвинутая куда-то в заповедную область, и сейчас возвратилась во всей силе неразрешимых в своей противоречивости ощущений. Было тут нечто от самообмана: а что такого, в сущности? Страсть была заигравшегося игрока отринуть все: и совесть, и благоразумие – все ради последней, самой сладостной, самой жуткой и притягательной ставки… Имелось тут вопреки всему ощущение невозможности, недостижимости того порочного испытания, к которому подбирался он в мыслях, – было это немыслимо, как кощунство. Опутанный колдовским наваждением, он глядел на девушку, как на ангела непорочности. Что было нисколько не забавно, а страшно, если вспомнить, кто был тот ангел… Но память… Нужно было все время напоминать себе о необходимости помнить.
Белая двустворчатая дверь, и они остановились перед ней, как по уговору. И хотя девушка – она безбожно путалась во дворце – не спрашивала, что за дверью, она поняла, что там, в нечисто дрогнувших глазах Юлия.
Обоюдное замешательство их сродни было только такому же общему, обоюдному согласию, которого достигли они неведомым колдовством за этот день.
– Ну что, – сказала девушка с неуловимой насмешкой, – до завтра. Завтра увидимся, до свидания.
Дружески тронула она Юлия за руку и пошла, отыскивая кого-нибудь из челяди, чтобы устроиться на ночь.
А Юлий, больной, разбитый, опустошенный, стоял в глубочайшем изнеможении чувств, ибо сознавал, что предал Золотинку в мыслях, и тем больше только ударился – лицом в преграду, которую поставила перед ним с улыбкой девушка-оборотень. И когда, больной, он переступил порог безлюдной пустой спальни… бросился, постояв, на пол.
Не было слез, только тихий тоскливый вой. Юлий знал, что отравлен. Отныне и навсегда. Без надежды. Он ударил кулаком по полу, зарычал, перекатываясь, и опять ударил… Можно было расшибить руку, искусать ее в кровь – что толку!
Куда там спать! Золотинка лежала на спине, скинув одеяло и разметав ноги, руки под голову, и глядела открытыми глазами в темноту. Временами она вздыхала, как бы переводя дух, облегчая себя протяжным выдохом, хотя не видно было, что за тяжкая работа и какая усталость сказывались на ней глубоко за полночь, когда летний рассвет уже залил окна бледностью. Она не спала, но не испытывала и потребности в сне, готовая хоть сейчас вскочить, если послышится голос Юлия. Голос мерещился ей въяве, повторялся обрывками замечаний, пространными рассуждениями, и Золотинка отгоняла от себя ощущение счастья, словно боялась его, все еще не решаясь поверить, что Юлий оказался таким… каким оказался.
Это не вмещалось в груди. И тогда она вздыхала, чтобы перевести дух, и закрывала глаза, словно прижмуриваясь от света… Но и во сне приглушенной толчеей продолжалась все та же ликующая лихорадка.
А проснулась она будто с похмелья, не узнавая стесненную, в тяжелых занавесях спальню, которую видела вчера при свечах. Смутной тяжестью напоминало о себе нечто важное и не совсем как будто приятное.
Это важное был обман. То есть скорее наоборот: необходимость объясниться на чистоту, которая пугала Золотинку так же, как отвращал обман.
«Не сегодня», – решила она и сразу почувствовала облегчение, оттого что сегодня, по крайней мере, можно было отстранить от себя самое тягостное и затруднительное. Слишком хорошо было то, что было, чтобы испытывать свое недолгое и не совсем законное счастье нелицеприятными, без возможности отступить объяснениями. Но надо признать, низко же она пала, если позволяла принимать себя за Зимку! Только сейчас, оказавшись в двусмысленном, каком-то подвешенном положении, Золотинка, наверное, и осознала по-настоящему, что должна была испытывать сама Зимка, сознавая, что Юлий любит ее как Золотинку. В глубине души Золотинка всегда презирала свою колобжегскую подругу как воровку и глядела на нее свысока. И вот сама опустилась до воровства. Во вчерашнем ее счастье было нечто краденное, и Золотинка чувствовала, что не в силах будет отдать ворованное, если потребуют.
«Но почему я?» – думала она, оправдываясь. Почему я должна тыкать Юлия в очевидное? Неужто ж он сам не в состоянии различить, где кончается одно и начинается другое? Вот это он должен сам. Сам должен воскликнуть, да кто же ты есть, наконец?! Иначе… иначе ничего хорошего не получится.
Решение, впрочем, уже созрело, созрело прежде, чем Золотинка подыскала все возможные доводы, чтобы утвердиться в мысли. Так, видно, тому и быть: не следует позволять Юлию ничего выходящего за рамки товарищеских отношений, пока он не догадается наконец о немаловажных переменах с супругой. Не так уж много она от него хочет. Можно ли требовать меньшего, не поступаясь чувством собственного достоинства? Можно ли принять от Юлия то, что он дал бы, не задумываясь, по ошибке и по неведению, а она бы получила обманом? В слепоте Юлия, вообще говоря, было нечто непостижимое и оскорбительное. Трудно было постигнуть, как умный, тонкий и чуткий человек – а Золотинка с ощущением счастья убеждалась, что таков Юлий и есть, – увлеченный возможностью говорить и слушать на родном тарабарском языке, ничего не видит при этом на расстоянии вытянутой руки. Можно думать, конечно, увидел бы, кое-что разглядел… или нащупал, когда бы стал еще ближе, совсем близко – когда бы стали они одно… Только это значило бы играть в поддавки, а Золотинка этого не хочет и ближе близкого Юлия не подпустит.
Отуманенная многоумными своими рассуждениями до потери действительности, Золотинка готовилась к отпору; сказывался тут, может статься, еще и страх девственницы, чего она и сама до конца не понимала. Она собиралась с духом, искала силы, чтобы не пустить Юлия дальше известной черты…
И как лбом ударилась о непостижимую перемену. Юлий встретил ее ледяным холодом. Потерявшись между надеждами и неуверенностью, затаив трепетные ожидания, Золотинка и сама, должно быть, заледенела, переступая порог комнаты, куда провел ее дворянин… и растерялась, не узнав Юлия.
Одного-двух взглядов, нескольких слов хватило им, чтобы удостовериться с горестным изумлением, что вчерашнее буйство чувств осталось сном. Сном это счастье и было – невысказанное, непризнанное и краденное.
Впрочем, они нуждались друг в друге. Юлий ожидал переводчицу, чтобы выслушать отчеты приказных судей, в первом приближении хотя бы ознакомиться с положением дел в стране. Золотинка держалась за Юлия, не зная людей и обычаев двора. Этим они и занимались, что знакомились, – целый день, как добросовестные сотрудники. А вечером, на ночь глядя, разошлись по разным комнатам, с видимым хладнокровием пожелав друг другу спокойной ночи. Искренне или нет желали они спокойствия, только заснули оба без проволочек и спали тяжелым, муторным сном опустошенных, измученных обидой людей.
Так проходило время, Юлия без устали трудился, пытаясь разобраться в запущенных делах управления, Золотинка смиренно опускала глаза всякий раз, когда ловила на себе его испытывающий, и требовательный и враждебный как будто взгляд. Нравственное целомудрие мешало ей заглядывать в друга внутренним оком, чтобы разобраться, что это значит, мешало ей прибегать ко всякому мелкому, плутовскому волшебству. Уважая достоинство Юлия, она не хотела и не могла иметь никаких односторонних преимуществ.
Во внутреннем оке, по правде говоря, и не было необходимости. Ошеломительная радость, что обратила освобожденного от тарабарского одиночества Юлия в счастливого на один день человека, эта щедрая радость заражала без всяких объяснений. А остальное, что пришло (или возвратилось?) на следующее уже утро, тоже не представляло тайны, Золотинка мучалась этим каждый день…
Своим чередом произошло чудо, равно неожиданное и для волшебницы, и для самого Юлия, хотя, осмысливая происшествие, следовало признать, что прорыв был уже неизбежен после того, как Золотинка разомкнула круг тарабарского проклятия.
Это случилось на заседании государевой думы через три или четыре дня после превращения Золотинки. Бояре с повышенной живостью обменивались мнениями по поводу новых волнений законников в Колобжеге и других крупных городах – и вдруг Юлий понял без перевода! Сначала он начал понимать брань – ввиду особой, пробойной силы выражений, наверное, – а потом, с подозрением оглянувшись на Золотинку, ухватил слованскую речь. Очнулся!
Он встал, заставив всех замолчать необыкновенным выражением лица, и сел, как потерянный. Никто не решался продолжать перепалку, догадавшись, что произошло нечто нешуточное.
Если это и было чудо, то закономерное. Золотинка установила к тому времени, что причиной увечья стало все ж таки старое заклятие Милицы. Излеченное в Каменецком замке, казалось бы, целиком, оно оставило, однако, дремлющие в душе корни и семена, и в тяжелую для Юлия пору семена заразы снова пустили всходы. И вот старое заклятие пало, рассыпавшись в прах, как проржавевшие насквозь цепи, распалась протянутая из могилы рука – Юлий освободился, и окончательно. Три года назад в Каменце Золотинка прорвала колдовскую паутину необыкновенным напряжением сил, теперь все было иначе. Заклятие не имело уж прежней власти, да и Золотинка иначе ощущала себя и Юлия. Теперь она встала в заклятый круг рядом с жертвой, и вдвоем они разорвали паутину изнутри, как смахнули.
С досадливой обидой замечала она только, что подобный чуду прорыв не произвел на Юлия того счастливого воздействия, которое оказал на него поначалу тарабарский язык жены. Юлий как будто бы не спешил радоваться – не видел надобности. Расправил плечи… и тут же нахохлился, притворившись, что ничего особенного это не значит. Конечно же, он не мог не чувствовать величайшего освобождения – словно из-под горы вывернулся… И воспользовался свободой, чтобы отдалиться от Золотинки.
Тут нельзя было ошибиться. На глазах ее часто стояли слезы.
Время шло между тем, все понемногу становилось на свои места, взбудоражившие было придворные круги слухи и подозрения стихали под ясным взором седой красавицы, а значит… значит все меньше становилось надежды выбраться из того невразумительного положения, в которое Золотинка сама себя поставила, без чрезвычайных усилий. Она осваивалась во дворце, постигая людей и нравы, но успехи эти вели в тупик, потому что закрепляли тот неудовлетворительный порядок вещей, который чем дальше, тем больше угнетал Золотинку.
Надо сказать, она ничего не делала, чтобы подтолкнуть Юлия к открытию, хотя, разумеется, не стала бы препятствовать ему в розысках, буде он такие затеял. И, конечно же, не уклонилась бы от двух-трех давно назревших вопросов, когда бы Юлий на них подвигся. Единственное, в чем проявилась тут Золотинкина воля – она отправила в отставку Ананью, освободила его от многотрудных и обременительных обязанностей, чему Ананья безропотно покорился и в тот же день отбыл в свое загородное поместье. Обе должности – конюшенного боярина и судьи Казенной палаты остались на время без замещения. Но отставка Ананьи, единственного человека, который знал подноготную седой государыни, не имела на самом деле связи с зашедшими в тупик взаимоотношениями Юлия и Золотинки. Княгиня руководствовалась тут иными соображениями, и, надо сказать, уговаривать Юлия ей не пришлось. Не столько он возражал, сколько удивился, услышав разумное предложение. Вообще, надо признать, Юлий усвоил малоприятную и довольно невежливую привычку удивляться всякий раз, когда встречал в жене обостренное чувство справедливости, ясный ум, доброжелательность, когда подмечал смешливую улыбку… и когда несомненно, въяве видел краску застенчивости на щеках – удивлялся еще больше.
Удивление, увы, не мешало Юлию откровенно сторониться Золотинки. Освободившись от тарабарского проклятия, избавившись от Ананьи, которому, как видно, не доверял, он приметно отдалился от жены.
Золотинка же, надо сказать, хоть и держалась изо всех сил, стараясь не выдавать себя даже взглядом, с трудом переносила разлуку. Потеряв Юлия на полчаса, она начинала уже томиться в потребности выяснить, куда он делся и к месту ли будет потревожить его сейчас каким благовидным делом, не выказывая лишней навязчивости. Увы, Золотинка в своем беспокойстве, должно быть, не понимала, что навязчивость она и есть навязчивость, как ты найдешь ей меру? Потому, надо думать, Юлий и бежал жены. Он учился обходиться без переводчицы и беззастенчиво пользовался новенькой, только что обретенной и такой желанной, юной еще свободой. Прошло не так уж много дней, всего ничего, в сущности, пять или шесть, когда Золотинка, разыскивая в дебрях дворца Юлия, узнала от шустрого дворянина, что великий государь изволил взять на конюшне лошадь и ускакал, отказавшись от спутников.