Текст книги "Любовь"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Что касается конюшего Ананьи, то этого и вовсе не было слышно, хотя видели его многие: деятельный и усердный сановник разъезжал по стране, тихим голосом улаживая множество частных недоразумений еще не установившегося до конца правления, снимая и назначая чиновников, снижая и набавляя налоги.
Налоги, кстати, в значительной мере отмененные при возвращении Юлия к власти, пришлось возобновить еще до земского собора, осенью семьдесят первого года – Война за Рукосилово наследство стоила денег. Потом налоги остались как бы по привычке. Народ кряхтел и ворчал, однако не винил Золотинку и тем более Юлия, которого почитали за блаженного со всеми вытекающими из такого лестного мнения последствиями – с него нечего было спрашивать. Странным образом ускользал от ответственности и Ананья. А когда установленные правительством налоги утвердил земской собор, винить и вовсе уж стало некого. Так что виновных не было, налоги были, и никто как будто не находил в таком положении дел ничего чрезвычайного. После Рукосиловых безумств народ уж ничем нельзя было удивить, а порадовать – можно было.
Так обстояли дела в Словании, когда в начале изока месяца семьсот семьдесят второго года от воплощения Рода Вседержителя великая княгиня Золотинка, она же Зимка Лекарева дочь Чепчугова, занималась государственными делами в Серебряном покое своего городского дворца.
С тех пор как окончательно определилось, что, не разумея слованского языка, Юлий не будет заниматься делами, Зимка взяла за правило часа два-три в день посвящать государственным обязанностям. Горячее желание разобраться в запутанных тайнах управления заставляло ее выслушивать утомительные, полные подробностей доклады. И тут, чтобы правильно оценить степень Зимкиной самоотверженности, нужно принять во внимание, что она, скоро запомнив высших приказчиков в лицо, испытывала большие затруднения, пытаясь запомнить их должности и обязанности, поскольку не всегда умела уяснить спутанное и многосложное значение приказов – Разрядного, Большого прихода, Поместного, Большого дворца, Приказа Казенной палаты, Посольского, приказов Больших четвертей и еще шесть десятков других, многие из которых, как например Приказ счетных дел, где имелись в наличии помимо дьяка всего двое сотрудников, представлялись ее не испорченному подьяческой казуистикой уму полнейшей загадкой. Видно, по этой причине она часто кричала на судей и дьяков и некоторых, особенно ей досаждавших, изгоняла со службы, несмотря на смиренные представления конюшего Ананьи, который указывал ей на беспорядок, происходивший от частой смены судей.
В спокойном расположении духа с этим можно было согласиться. Тем более, что Зимка действительно заботилась о благе государства, имея заветную мечту привести всё в такое цветущее состояние, чтобы Юлий в один прекрасный день ахнул, оглядевшись вокруг, и поцеловал свою умницу. Так что Зимка, как всякий искренний человек, страдала, сознавая оплошность. Она не затруднялась исправить ошибку, если Ананья указывал на нее в любезной и ненавязчивой манере, но, конечно же, и речи не могло быть, чтобы восстановить отставленного вчера от службы судью в прежнем должности – государево слово свято. Зимка тогда назначала понапрасну обиженного вельможу на другой приказ. И потому в скором времени немало приказов имели по два начальника сразу. Обеспокоенная таким положением дел, Зимка не забывала осведомиться, как идут дела в двуглавых ведомствах. Ее уверяли, что дело нисколько не страдает. Не страдало дело, как докладывали, и в тех случаях, когда приказ оставался и вовсе без начальства, без судьи и даже без дьяка, но Зимка, хотя и принимала это к сведению не без удовлетворения, все ж таки, по природному здравомыслию, не признавала такое положение удобным.
Так что утренний доклад у великой княгини не считался среди высших сановников государства пустым времяпрепровождением, а, напротив, был признан за испытание. Зимка заставила себя уважать – если не мудростью, то бестрепетностью решений.
Она редко являлась в Серебряный покой раньше полудня, к тому времени начальники приказов ждали ее уже два или три часа, потому что доклад назначался на утро. Так продолжалось изо дня в день, но порядок не изменялся; каждый раз Зимка давала себе зарок подняться с зарей и, соответственно, требовала, чтобы так же поступали приказчики. Она старалась приучить себя к трудолюбию и самообладанию, но достигла на этом пути лишь половинного успеха: вставать с зарею так и не научилась, но, несомненно, заставила проделывать это седовласых судей и дьяков.
Сановитые чиновники ожидали государыню в обитом серебристой парчой покое; стены и простенки занимали тут низкие книжные шкафы красного дерева, для княгини поставили посреди ковра легкое кресло на гнутых ножках перед таким же легким, закругленных очертаний столом. Седьмого изока, в среду, великая государыня Золотинка предстала перед своими приказчиками в строгом платье блекло-красного бархата. Глухое застегнутое по самое горло платье не имело других украшений, кроме золотых прошв на груди и на рукавах да россыпи жемчуга на плечах – серебристые капельки венчали собой узлы нашитой на бархат тесьмы. Скромные жемчужные серьги и унизанная жемчугом сетка, что покрывала и стягивала скрученные на затылок волосы, довершали убранство, создавая впечатление той строгой, собранной деловитости, о котором так беспокоилась Зимка, сочиняя себе наряды для утреннего доклада. Справедливо полагая, что сбережение государственных средств, о котором часто толковали на заседаниях думы, следует начинать с себя, Зимка не допускала по утру никаких излишеств: от кончиков туфель до убранной жемчугом макушки она не имела на себе ни одного алмаза.
Оповещенные дворянином, сановники, заранее поднявшись с лавок, отвесили государыне поклон. Золотинка приветствовала их «здравствуйте, господа!» и уселась за столик со словами «ну что у нас там сегодня?» Подвинула хорошенькую чернильницу из цельного изумруда, заглянув в высверленное нутро, захватила взглядом девственной чистоты серебряное перышко и белоснежную бумагу, подложенную дьяком на случай, если государыня пожелает обновить перышко.
Конюший Ананья в пышном полукафтане с подложенными плечами раскрыл кожаную папку, он докладывал стоя. Добрую четверть часа княгиня слушала, вопреки обыкновению не перебивая докладчика, посматривала в окно и временами хмурилась, прекрасное лицо ее омрачалось, словно блеск церковных шпилей, что поднимались над вздыбленным морем крыш, наводил ее на мысль о бессчетно утекающем из казны золоте.
Не обманываясь скучным настроением государыни, суровые судьи и дьяки на другом конце комнаты держались плотно, всем скопом, всегда готовые к худшему. Однако Золотинка, кажется, не помышляла о том, чтобы сеять ужас и опустошение в рядах сановников, мысли ее отсутствовали, она невпопад вздыхала, томимая некой душевной смутой, перебирала по столу беспокойными пальцами и опускала взор долу. Потом придворные прозорливцы уверяли, что в этот ничем не примечательный день, седьмого изока, они с самого начала ощущали нечто необычайное, что недоброе предчувствие не обошло и государыню, она как будто ждала… Так это было или нет, только ничего не упускающие из виду сановники отметили, что Золотинка вздрогнула среди усыпляющих речей докладчика.
В боковую дверь скользнула сенная девушка из ближних и, смело встретив недовольный, исподлобья взгляд конюшего, направилась через комнату к государыне.
– Подождите, Ананья, я сейчас же буду! – громко сказала Золотинка, когда выслушала торопливый шепот наушницы.
Конюший, замолкнув на полуслове, поклонился и закрыл папку. Хорошо изучившие государыню сановники понимали, что ее «сейчас» не много на деле значит, не обозначает никакого действительного промежутка времени, ни большого, ни малого, но не выразили ни малейшего недоверия к обещанию государыни, они как будто верили, что княгиня и вправду вернется. Да и кто, по совести, мог предполагать, что «сейчас» государыни обернется роковым никогда.
С изменившимся лицом, встревоженная, раздосадованная и подавленная одновременно, Золотинка стремительно шагала, увлекая за собой девушку и дворян по переходам дворца. Через хозяйственные помещения нижнего яруса, через кухню мимо огромной плиты с шипящими на ней котлами, вздымая вокруг вихри, которые расшвыривали по сторонам оторопелых поварят и служанок, великая государыня и великая княгиня Золотинка выскочила на задний двор и как раз успела перехватить Юлия – тот собирался выехать за ворота.
– Юлий, не смей! Что ты опять?! – закричала она сорванным учительским голосом, от которого потупились часовые, приотстали, словно споткнувшись, дворяне, а Юлий вынужден был обернуться. В лице его мелькнула досада, впрочем, вполне мимолетная, он сдержал коня и… и сдержанно, невесело улыбнулся навстречу жене.
– Долго ты будешь меня позорить? – возбужденно молвила Золотинка, хватаясь за стремя. Она оглянулась, смутно сознавая, что не надо бы выносить семейные неурядицы на улицу – за открытыми воротами толпился случайный городской люд, слегка только отодвинутый жидкой цепью кольчужников. Разносчик с блюдом на голове, бесстыдно разинувшая рот девка, мальчишки, восхищенные до столбняка… неприятно пораженный мирским неустроением богомолец с железными веригами на груди и множество другого, и благообразного, и разнузданного народа во всем разнообразии сдержанных только стражей чувств – от смущения и неловкости до злорадного любопытства.
– Закройте ворота! Что?! Живо! – сорвалась Золотинка, чувствуя, что теряет над собой власть. В этом взвинченном состоянии она не боялась толпы, но страдала за Юлия, сознавая, что толпа, глас народный, именно так и судит, что великий государь не в своем уме.
На челюстях Юлия проступили желваки, когда он увидел, как смыкаются дубовые створы, затворяется для взора залитая солнцем, живая улица. Золотинкины дворяне с отсутствующим выражением лица расходились, предусмотрительно убираясь с глаз долой, и только страже у ворот некуда было деваться. Золотинка кусала губы, не зная, как объяснить Юлию, что нельзя было поступить иначе, когда подлые ротозеи, распустив слюни, жадно суются в семейную жизнь великих государей. С робкой лаской она тронула мужа за руку, а тот, казалось, отдернулся.
Разумеется, это не могло быть так, сообразила Зимка в следующее мгновение, упрекнув себя в помрачении ума. То была все та же болезненная мнительность, что заставляла ее путать действительность со свидетельствами вчерашних сновидений. И, в самом деле, Юлий улыбнулся, опровергая легшую на лицо Золотинки тень.
Но в улыбке этой – снисходительной? небрежной? жалостливой? – мерещилось уже нечто такое, что не оставляло Зимке возможности принять этот знак примирения без последствий – без слез и изнуряющих объяснений. Зимка уже горела, сердце захолонула всегдашняя черная мука, имя который была ревность. Тем более безысходная, что несчастная Зимка ревновала и любовь Юлия, и холодность, справедливо или несправедливо относя первое на счет Золотинки, а второе на свой собственный, Зимкин счет. И тут уж действительно не найти исхода.
– Ты уезжаешь, – говорила она в лихорадочном колебании между слезами и злостью, между отчаянием в своем женском и человеческом достоинстве и яростным желанием попрать чужую волю. – Так всегда… Поехал… и ни слова. А я… я… я жду тебя до полуночи, считая мгновения… Мне душно, душно в пустой постели, а тебя по лесам носит, черти где… У меня сердце болит… у меня болит сердце… у меня болит сердце, – повторяла она, чувствуя с каждым разом дрожь все ближе подступающих слез.
– Я вернусь к ночи, – мягко возразил Юлий, угадывая общий смысл стенаний. – Бывает, что и заблудишься… – И, не имея, видно, больше никаких других оправданий, показал притороченный к седлу самострел.
Но что самострел! Зимка знала цену этой охоте без всякой иной добычи, кроме той, что Юлий извлечет из своих переметных сум: тарабарские книги и тетрадь с тарабарскими виршами – будь они прокляты! Соглядатаи, нередко наблюдавшие Юлия в его укромных лесных убежищах, доносили государыне о не совсем похвальных замашках великого князя, который, забравшись на скалу, воет и на ходу бормочет. Лучше бы он к девкам таскался! – думала в сердцах Зимка, имея в виду, впрочем, что соперницу можно и уничтожить.
– Я вернусь к ночи, – повторил Юлий с мягким упорством, которое не раз уже доводило Зимку до помрачения.
– Не езди, прошу тебя, мне страшно. На дорогах шалят, в лесах бродяги, ты не берешь охраны и бежишь от дворян… – говорила она, жадно заглядывая в глаза.
– Прощай, до вечера, – кивнул Юлий, словно бы соглашаясь с уговорами жены и погладил ее покрытые жемчужной сеткой волосы. Потом он махнул страже, чтобы отворяли.
– Не открывайте, – бросила в сторону Золотинка, так чтобы Юлий не видел. Воротники взялись за створы – весьма решительно с виду, но без видимых последствий.
Зимка знала, что Юлий разозлится, силой его не удержать, она заранее страшилась последствий своего упрямства, но не могла отступить. В смятении чувств она не знала, не понимала другого пути, иначе как удерживать любимого подле себя, и, расшибаясь, лбом встречая последствия собственного сумасбродства, так и не научилась опускать руки, чтобы довериться судьбе. Глухая злоба вздымалась в ней при мысли сдаться, потому что судьба эта была блуждающая уже совсем близко тень Золотинки. Зловещая тень сводила ее с ума, отравляя каждое мгновение жизни.
– Юлька, Юлька, не уезжай, – тараторила она, цепляясь за стремя, тогда как Юлий, стиснув зубы, направлял коня к воротам, где обомлела стража.
Недобрый вид государя покончил с колебаниями воротников, они потянули на себя обитые огромными гвоздями створы. А Зимка, повиснув на стремени, вскрикнула:
– Ты слова выучил? Опять ничего не сделал и бежишь?! Где твой урок? – С лихорадочной неловкостью она хватилась расстегивать переметную суму, потертый кожаный мешок, где прощупывались книги и тетради, но дела не кончила и повторила, очерчивая в воздухе лист бумаги: – Где слова? Слованские слова, ты выучил?
Юлий натянул узду, как только ворота раскрылись, впустив уличный гам и солнце. Он не был ни жесток, ни упрям и уже ощущал себя виноватым оттого, что настоял на своем. Не совсем понимая, что спрашивает Золотинка, относится ли изображенный движением пальцев лист к его тарабарским занятиям или к чему другому, он чувствовал себя обязанным отвечать, чтобы не обижать жену еще больше, и неопределенно покачал головой, что могло означать и да, и нет в зависимости от вопроса. Разумеется, Зимка не могла удовлетвориться такой снисходительной неопределенностью, «слованские слова» для Юлия, нарисованные художником картинки с подписями, вроде разобранного на листки букваря, она имела при себе в нарочно сшитом для того кармане и не замедлила вытащить их на свет.
– Что это? Это что? – горячечно требовала она, потрясая листком, где художник изобразил букву П, представив ее для пущего изящества как мужчину и женщину, что соединились между собой венками – головы соединяла витая черта из цветов и листьев.
Стопка мятого картона в дрожащих руках Зимки рассыпалась – палата, перо, перстень, праща, пуговица, пояс, парус, пищаль посыпались на мостовую. Осталась у Зимки только «плинфа» – плоский граненый камень, уложенный художником для лучшего обозрения на травяную кочку.
– Кирпич, – сказал Юлий со вздохом. Смуглые щеки его потемнели румянцем. Избегая толпу, он потупил взор, уставив его в холку, чего Зимка в лихорадочном возбуждении не замечала.
– Вот видишь, ты все понимаешь! Можешь, если хочешь! Учить только надо, учить! Опять ты не учишь!
Зимка горячилась тем больше, что в глубине души ее гнездилось мрачное, как тайный порок, убеждение, что никакие усилия выучить Юлия человеческому языку не достигнут цели. И что она, Зимка, годится к этому делу меньше кого бы то ни было на свете, потому что Юлий отказался понимать людей по ее собственной, Зимкиной, вине. Поговорив с Обрютой, Зимка хорошо запомнила рассказ старого дядьки, как Юлий сцепил зубы и ушел в себя, услышав об измене любимой. Об ее, Зимкиной, измене. Обрюта не считал нужным что-либо смягчать и скрывать… Изо дня в день наталкиваясь на стену непонимания, Зимка все больше убеждалась, что болезнь Юлия не придурь, а все то же старое Милицыно заклятие, однажды Золотинкой выдранное и опять пустившее свои ядовитые ростки, раз оказались для того условия. Расписными картонками здесь не поможешь, понимала Зимка, и злые слезы похожего на обиду раскаяния подступали к ее прекрасным карим глазам.
Все остановилось в противоречии. Юлий молчал, Зимка держалась за стремя, судорожно озираясь.
Народу на улице ничуть не убавилось, зеваки не расходились, легко вступая в разговор с незнакомыми, и теперь, когда ворота открыли второе действие позорища, зрители сбились плотным, внезапно притихшим стадом. И Зимка, не замечавшая до сих пор ни единого человека, кроме Юлия, вдруг с омерзительным содроганием, словно на склизкую жабу наступила, попала взглядом на приютившегося в толпе пигалика.
Она узнала его сердцем – детскую мордочку, не детски пристальные глаза и…
закричала.
– Закройте ворота! Стража! – раздался истошный вопль. – Скорее! На помощь! – И, падая на подгибающихся ногах, мертвой хваткой цапнула рукав Юлия.
Не готовый к такому повороту, тот едва удержался от падения, потому что выпростал из стремени ногу, намереваясь соскочить наземь. Один из стражников, что случился поближе, бросил бердыш и успел подхватить княгиню, придержав заодно и князя. Отовсюду бежали люди – вельможи и дворяне. Золотинка потускнела взором, но даже в обмороке не упустила Юлия. Собственными силами тот уж не мог усидеть в седле, повалился на чьи-то руки, так обоих и приняли, не пытаясь расцепить. А Зимка, ощутив, что Юлий рядом, обвила его за шею удушающей хваткой.
Однако она достаточно сознавала происходящее, чтобы – уже в объятиях Юлия, когда он встал и принял жену на руки, – вымолвить побелевшими губами:
– Ананья… позовите Ананью!
Под испуганное квохтанье придворных Юлий внес жену во дворец. Однако Золотинка не позволила себя уложить, в спальне она высвободилась и села в кресло, показывая, что случайный припадок слабости прошел – лишние могут удалиться. Разлитая в лице бледность и красные пятна на щеках, даже самое это возбуждение тотчас после обморока говорили Юлию, что дело не ладно. Он требовал врача и все же, в противоречии с собственными чувствами, не вовсе как будто бы доверял внезапному припадку и непонятному излечению жены. Зимка ловила на себе внимательные, слишком долгие и пристальные взгляды, какие трудно ожидать от обеспокоенного, потерявшего голову человека.
Несчастная и растерянная, больная от мучительного сердцебиения, она отводила взор, стараясь не попадаться. Зимка сознавала, что не может рассчитывать на полное, искреннее сочувствие мужа. Расстегнутое платье тенью приоткрывало грудь, и Зимка не упускала из виду эту жалкую уловку, хотя неумолимый голос говорил ей, что все… все… все бесполезно.
– Ананья! – остановила она конюшего, когда преисполненный смирения вельможа собрался покинуть комнату вслед за сенными девушками.
Можно было смело говорить вслух, раз уж Юлий все равно не хотел понимать по-словански, но какое-то неодолимое замешательство заставило Зимку перейти на шепот:
– Там за воротами пигалик. – Она шевельнула кончиком пальца, указывая в какой именно стороне это «там». – Тот самый. Там… – И выдохнула последнее слово: – Золотинка.
Ананья недоверчиво отстранился. Губы поджались, в узком, стиснутом лице его проступило отчуждение, как будто верный конюший выказывал недовольство… осуждал государыню за легкомысленную поспешность суждений. Так это она поняла, да и что еще оставалось?
– Ты слышал? – повторила она, сразу же раздражаясь. – Не упусти ее… его… Я не хочу ничего больше о ней слышать. Понятно? Ничего больше не хочу слышать! – Она сказала это негромко, но со злобным напором, которого достаточно было, чтобы проломить недоверие и уничтожить недомолвки.
Однако иссушенное всегдашним повиновением лицо Ананьи уже ничего не выражало. Он бесстрастно кивнул.
Откинувшись в кресле, Зимка бросила вороватый взгляд вниз, чтобы проверить не запахнулась ли случайной складкой платья грудь, и больше не двигалась, пока дверь за конюшим не затворилась с чуть слышным вкрадчивым скрипом… пока не настала в комнате тишина, в которой отдавались беспокойные шаги Юлия… Она и потом сидела, закусив губу, не смея глянуть на мужа.
А когда глянула, то поднялась тотчас, встала, протягивая руки… так жалостливо и робко, что дрогнуло что-то в сердце Юлия, он принял жену в объятия и принялся ее гладить, уставив печальный взор мимо. Спрятав голову на груди мужа, Зимка разрыдалась.
Золотинка обреталась в столичном городе Толпене уже более месяца. Она поселилась в гостинице «Пигалик и пигалица», которая пленила ее своим названием, вместе с толстым неразговорчивым (по крайней мере, на людях) котом, назвавши себя Златаном. После полного примирения с Республикой путешествующий в целях самообразования молоденький пигалик никого уже не мог удивить. Кота же Золотинка, по здравому размышлению, представлять не стала, поскольку хозяин этого не требовал, и сам Почтеннейший, в свою очередь, не искал такой чести. Целыми днями кот жрал от пуза, спал на нарочно устроенном для него пуховичке и не делал ни малейшего поползновения поменять сонный покой гостиничной комнаты на превратности столичных улиц. И в этом смысле можно было только порадоваться счастливому сочетанию благоразумия и лени, которые удерживали Почтеннейшего от сомнительных предприятий, потому что не было еще случая, чтобы, отправившись с Золотинкой на прогулку, Почтеннейший не кончил каким-нибудь крупным недоразумением. Кот не видел ничего унизительного в том, чтобы ссориться с собаками, с мальчишками и с базарными торговками, а когда встречались положительные, благонамеренные люди, с которыми и поссориться не всегда можно, то оскорблял их на тарабарском языке, что, конечно же, не могло укрыться от Золотинки.
Тут, кстати, нередко выяснялись некоторые тарабарские обороты и выражения, которые Почтеннейший по свойственной ему вредности утаивал от ученицы. Такой уж это был кот, невозможно было ожидать от него полной искренности даже в таком, казалось бы, совершенно добросовестном деле, как изучение тарабарского языка.
Как бы там ни было, хотел Почтеннейший того или нет, Золотинка свободно болтала на этом в высшей степени редкостном языке; в нерешительности слоняясь по городу, она испытывала сильнейшее искушение ошарашить Юлия тарабарским приветствием. Ничто как будто не удерживало ее от такой шалости, но Золотинка тянула, словно ничто еще не было решено, словно бы она добросовестно колебалась (а не трусила самым пошлым образом), не зная как приступить к делу.
И, к слову сказать, что мешало ей с самого начала, не забивая себе голову тарабарщиной, послать Юлию в качестве толмача и наперсника Почтеннейшего? Понятно, что Почтеннейший не подарок. Положим, окажется он скверным товарищем и – что еще хуже – лукавым, своекорыстным переводчиком. Но лучше такой, чем вовсе никакого. Хотела ли Золотинка оставить Юлия совсем без помощи?
Не хотела. И более того, встречая Юлия на улицах столицы, Золотинка чувствовала, что глядит на юношу пристрастным взглядом, как если бы имела на Юлия какие-то особенные права… словно бы это от ее воли зависело воспользоваться своим правом или нет, разбудить Юлия, чтобы завладеть его очнувшейся душой. Между тем это было совсем не так, потому что Золотинка остановилась на мысли не возвращаться к собственному облику и до конца своих дней оставаться пигаликом.
Ныне это был вопрос выбора и только – ничто не мешала Золотинке сбросить чужое обличье. Еще зимою, в самом начале сеченя месяца, Совет восьми голосами одиннадцати своих членов при четырех воздержавшихся вынес особое решение, которым государственная преступница Золотинка в знак признания ее выдающихся заслуг в свержении тирании Рукосила, получила временное разрешение посетить Республику. Так что не оставалось препятствий к тому, чтобы встретится с Буяновым племянником, который одолжил Золотинке свои хорошенькие глазки и щечки, теперь она могла вернуть и щечки, и глазки, и реснички с чистой совестью.
Увы, Золотинка чувствовала, что поздно. Поучительный опыт последнего превращения отвратил ее от того позолоченного существа, которого не назовешь пока еще истуканом, но и человеком в полном смысле слова трудно уже признать. Лучше было, наверное, вовсе не знать, сколько золота отягощало теперь Золотинкино естество, сколько отмерло человеческого в пользу золотого бездушия. Когда не знаешь, где та черта, на которой рано или поздно споткнется пигалик, ахнет, и, вытаращив глаза, обернется в идола, когда не знаешь этого, – всякий новый день, как подарок.
Последние месяцы, надо думать, Золотинка сильно сдала. Она уж не могла отказаться от волшебства и не ограничивала себя, махнув рукой на невидимые глазу последствия. Совсем отказаться от волшебства значило для нее не жить, то было бы растительное, никчемное существование не многим лучше небытия. Золотинка волхвовала много и страстно, как запойный пьяница, который в редкие часы протрезвления только и успевает что ужаснуться себе, чтобы опять напиться.
В тот солнечный день в начале изока месяца Золотинка, ставши случайным свидетелем недоброй размолвки между Юлием и Зимкой, выбралась из толпы в самом смутном состоянии духа. Она страдала от пошлых толков, того тайного сладострастия, с каким уличные оракулы смаковали раздор между царственными супругами. Толпа, увы, судила и верно и метко, никого не щадила, люди то самое и толковали, что Золотинка держала на уме, но и собственные Золотинкины догадки казались ей в чужих устах грубостью. Безжалостно срывая покровы, люди как будто не жалели ничего нежного и целомудренного, они как будто не ждали и не желали ждать ничего лучшего в этом мире, и это угнетало Золотинку.
При всем своем волшебстве (если не благодаря волшебству) она оставалась существом чистосердечным и даже простодушным. И до удивления впечатлительным, свойство это развилось в ней, может быть, до крайних пределов. Сказывались ли тут волшебные занятия, которые, как известно, требуют от человека величайшей душевной трепетности, или сказывалось все пережитое, только Золотинка, сплошь и рядом взвинченная, смеялась и плакала от малейшего пустяка. Что говорить, если даже заведомый негодник Почтеннейший в два счета доводил свою могущественную покровительницу до слез – неожиданная, ничем не оправданная грубость, всякое мелкое предательство, на которые кот был куда как горазд, волновали Золотинку и туманили глаза… что не мешало ей, впрочем, как ни странно, отлично владеть собой. Все ж таки она была волшебницей, а никакое волшебство, чтоб вы знали, невозможно без твердой, целенаправленной воли.
Опечаленная и задумчивая, в противоречивых чувствах Золотинка брела по соборной площади, когда плеча ее коснулась рука.
– Простите, сударь! – приподнял шляпу одетый в желто-зеленые цвета великокняжеского дома посланец. – Простите еще раз, я долго иду за вами и никак не могу привлечь внимание.
Странно было, что усатый великан не ухмыляется, обращаясь с учтивым «сударь» к розовощекому малышу, и вдвойне смешон, наверное, был тот строгий, пристальный взгляд, каким ответил великану малыш, но ни тот, ни другой, по видимости, не видели в своих взаимных отношениях ничего забавного.
– Вы пигалик Жихан?
– Ну да… Не совсем… Златан, – неприветливо протянула Золотинка, рассматривая посланца снизу вверх.
– Некоторое важное лицо при дворе покорнейше просит вас пожаловать во дворец для недолгого личного свидания.
– Кто же это важное лицо? – спросила Золотинка, сразу же вспомнив пронзительный взгляд Зимки. Лжезолотинка, несомненно же, узнала в толпе у ворот слишком известного ей пигалика.
– Это важное лицо, – повторил желто-зеленый попугай, пренебрегая вниманием зевак, – просило оказать ему честь и проследовать во дворец.
Смешливая Золотинка (слезы еще не высохли у нее на глазах) откровенно хмыкнула и «проследовала», не задавая больше вопросов. Да и какие нужны были вопросы?! Разве не ходила Золотинка кругами, подкрадываясь все ближе и ближе к тому, что и сама не желала понимать… пока ее не схватили за хвост! И смешно, и глупо. Но иного не могло быть: разумного судьба ведет, неразумного тащит!
Минуя стражу, они поднялись на второй ярус дворца и посланец провел Золотинку в комнату с большими окнами на соборную площадь. Естественным средоточием покоя являлся обширный, как княжеская кровать, стол, основанный на каких-то башенках, столбах и колоннах; величественное сооружение однако пустовало, хотя разбросанные и сложенные стопками бумаги, перья и чернильные пятна по красному сукну свидетельствовали, что такое положение дел являлось тут скорее исключением, чем правилом.
В самом деле, хозяин покоя недалеко ушел. Сделав несколько шагов в сторону, Золотинка увидела спину – согнувшись в три погибели под прикрытием стола, человек возился с каким-то предметом на полу… или, может, шнурки завязывал. Сознавая присутствие постороннего, он покончил со своим делом, хотя и без спешки, и поднялся, раздвинув губы в неком подобии улыбки.
Ананья. Это был, разумеется, Ананья. Кто еще мог явить такую непринужденность в час ответственной встречи!
Впрочем, окинув конюшего внутренним оком, Золотинка тотчас поняла, что о непринужденности говорить не приходится. Ананья испытывал сильнейшее внутреннее напряжение, какой-то разлад, противоречие чувств, которые и побудили его спрятаться – обратили в неподходящий миг к шнуркам.
Надо сказать, явившийся из-за укрытия Ананья много уступал в представительности своему столу. Полукафтан с широкими, подложенными ватой плечами не скрывал тщедушного сложения, на которое указывали и тонкие кривые ноги, обтянутые черными чулками по самый пах, и туго перехваченный стан – оставалось только удивляться, как это Ананья не преломится в узком месте.
– Судьба сводит нас всякий раз, когда ей угодно нарушить однообразное течение жизни, – начал он с неловкой потугой на задушевность, будто заученную речь читал. – Как сейчас в памяти наше первое свидания в Колобжеге… позвольте, когда ж это было?..
Он замолчал, не смыкая губ в ожидании подсказки, но Золотинка промолчала.
– Боже мой! Четыре года назад! Это было в семьсот шестьдесят восьмом году! Как время летит!.. Да, было, было… Неловкое, неприятное столкновение – тогда я представить себе не мог, что четыре года спустя обстоятельства и трезвый взгляд на вещи заставят меня отдать дань глубокого восхищения вам, великая государыня Золотинка! – он поклонился, коснувшись груди.