Текст книги "Любовь"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Золотинка и в мыслях не держала привязывать Юлия к юбке, менее всего на свете хотела бы она ограничивать его беспокойный дух… но не сказать ни слова? Не сказать ни слова жене?.. Сердце стеснилось болью, под учтивым взглядом придворного она растерянно улыбнулась: хорошо.
Это было совсем не хорошо. Юлий ехал шагом, понурив плечи. Мятая шляпа на глазах помогала ему скрываться от любопытных взглядов, но Юлий и сам не поднимал взора и мало что видел из-под обвислых полей. Первый раз с того рокового дня, когда в комнатах Золотинки завелся оборотень, Юлий вырвался, наконец, на волю… и остался там, откуда бежал.
Не было покоя и не могло быть, прочно поселившийся в душе оборотень иссушал мысли и чувства, истощал силы, он морочил и слух, и зрение, не давая ни сомкнуть глаза ночью, ни раскрыть их широко днем. Все было в полусне, в дремотной, морочной лихорадке. Вот распахнулся шумным мир разговоров – и опять, оглушил Юлия. Едва освоился он, кажется, среди сонма разноречивых, крикливых, убедительных и настойчивых, вкрадчивых голосов, как явились доброхоты, чтобы известить государя о кровавых пятнах, что проступили на ковре в тот самый роковой день, когда златовласая государыня скинулась седым двойником. Ближние люди, притязающие на близость к государю люди, в учтивых, весьма изысканных, отборных, можно сказать, выражениях беспокоились.
Но что тут скажешь, крути ни крути, Юлий и сам видел ковер. Ковер сунули ему под нос – какими учтивыми выражениями ни скрывай существо дела – Юлий щупал и нюхал задубевшие пятна.
Что мучило сейчас Юлия, отчего вздыхал он, морщился, как от зубной боли, и разве что не постанывал временами, пристукивая по колену кулаком, так это не пятна. Пятна сомнений не вызывали. Юлий сомневался в себе. Нужно было бы обладать, наверное, особого рода изворотливостью, чтобы подыскать оправдание тому бесспорному обстоятельству, что, выслушав сенных девушек, с благосклонным вниманием склонив ухо ко всякого рода шептунам и соглядатаям, Юлий так и не собрался с духом высказать свою государеву волю. Натужно пошучивая, он не усматривал как будто ничего примечательного в испоганенном кровью ковре.
А милого оборотня с белыми, как снег, волосами и светлым взглядом пора было брать к пытке.
Некоторое утешение можно было находить в том, что многое вроде бы не сходилось. Не сходилась с кровью улыбка. И трудно было понять, что же действительней, в чем больше правды, – в несомненности задубелого, тухлого пятна или в ускользающей, такой ненадежной в судебном смысле улыбке.
Между прочим, не много объясняло и то вызывающее раздумья обстоятельство, что в день кровавого превращения в покоях государыни видели неведомо как проникшую туда молодую женщину – Седовласка велела выставить ее вон. Истерзанная, со следами побоев незнакомка эта, как уверяли очевидцы, имела замороченный вид и двигалась как бы не по свое воле, как ходячий труп с пустым взором. И в лице ни кровинки. На этом сходились решительно все свидетели.
Нужно же было что-то делать! Этого нельзя было спускать. Сердце Юлия сжимала тоска.
Внезапно озлившись на самого себя, он хлестнул коня, конь бросился узкой улочкой, вскинув сердито задом, и в тот же миг Юлий рванул поводья – да поздно! Не охнув, девушка, что заступила дорогу, грянулась наземь. С невнятным восклицанием на устах Юлий соскочил.
– Вы не расшиблись? Простите меня ради бога!
– Юлька! – сказала она, цепляясь, чтоб приподняться.
– Что с вами? – похолодел он в предчувствии новых открытий.
– Юлька! – сладостно тянула она, как чумная.
Похоже, девушка не особенно пострадала, упавши не столько от толчка даже, сколько от внезапности столкновения и от испуга. Она поднялась без особых затруднений, как только Юлий прихватил под руку, чтобы помочь.
Молодая женщина, что притязала на самое теплое и сокровенное знакомство с князем, отвела со лба роскошные, но несколько путанные, не мытые волосы и с расслабленной, развязной, быть может, улыбкой покачала головой, когда Юлий потянулся к кошельку. Лицо ее могло бы останавливать взор приятными правильными чертами, но сейчас обращало внимание недавно поджившими ссадинами и синяками.
– Что мне для вас сделать? – спросил Юлий, беспокойно озираясь, – вокруг собирались зеваки. – Могу я вам чем-нибудь помочь?
– Можешь! – жарко дохнула девушка. – Хочу, чтобы ты меня понял!
Он заподозрил, что опять дал маху, чего-то не так услышал и сказал и, может быть, опять погружается в тот заколдованный туман, где искажается до не узнавания смысл обычных звукосочетаний. Он испугался утратить то, что еще недавно казалось ему самоочевидным приобретением, и сразу же с новым и сильным чувством вспомнил седого оборотня, испытывая жгучую потребность коснуться ее руки и сжать в объятиях, чтобы защититься от безумия мира.
И тем сильнее была потребность отряхнуться от несчастного существа, которого он уже не мог по-настоящему жалеть, испугавшись за свой рассудок. В тесном соседстве с пострадавшей различался много чего объясняющий запах. Недельной давности синяки и ушибы заставляли несчастную принимать обезболивающее снадобье, которое продавали в лекарских лавках под непривычным для уха названием «водка». Говорили, что это паскудное мессалонское извращение. Лекарство это, между прочим, придавало движением особую выразительность, а чувствам размах.
– Правильно ли я понял, вы желаете, чтобы я понимал? – переспросил он, понизив голос, ибо опасался прохожих и зевак, любой из которых мог узнать его так же, как узнала несчастная женщина.
– Ну да… – протянула она, заражаясь сомнением. Расслабленность эту, впрочем, можно было отнести на счет особого действия мессалонского снадобья. – Ну да… как бы да… желаю. Чтоб понимал. – И прикрыла ладонью лекарственное дыхание.
– Спасибо, милая! – горячо отозвался Юлий. – Я уже понимаю. Об этом объявляли по площадям. Спасибо на добром слове!
Надеясь положить конец опасным на виду у толпы объяснениям, он поглубже натянул шляпу и взялся было за луку, чтобы вскочить в седло.
– Постой! – схватила она его тогда с внезапным остервенением, которого никак уж нельзя было не замечать, притворяясь, что ничего не происходит. – Постой! – лихорадочно повторяла она. – Подожди, сокол мой ясный, подожди! Дай-ка я тебе погадаю!
Несносная женщина цепко держала его за локоть. Исступленный голос ее, исполненный той пронзительной силы, какую приобретают вынесенные на улицу семейные страсти, остановил готовых уж было разойтись зевак, заставил встрепенуться всех кумушек на расстоянии окрика, в окнах явились головы, в лавках прекратилась торговля – все было готово к позорищу.
– О чем ты мне погадаешь? – досадливо возразил Юлий, не выпуская лошадь.
– Восемь дней назад, вспомни! Восемь дней! – молвила она жгучим шепотом, близко склонив пылающее лицо в спутанных волосах.
Юлий обомлел, словно лишенный воли.
– Седая пришла, седая!
– Ну, это не тайна… – пробормотал Юлий, теряясь в какой-то нравственной бестолочи.
– …Кого она подменила, кого?! – Молодая женщина сделала шаг, заставляя Юлия податься назад, он привалился к коню, который тоже не стоял на месте, беспокойно переступая.
Глаза ему все сказали. Сказали то… во что нельзя было верить.
– Пойдем! – обронил Юлий, чтобы увлечь ее от скалящих зубы рож.
Они пошли бок о бок, искоса, в какой-то болезненной оторопи поглядывая друг на друга, взволнованные до помрачения чувств.
– Кто ты? – неверным голосом произнес Юлий наконец в каком-то гнилом переулке, настолько мрачном и темном, что не было уж никаких сил сносить долее неизвестность.
– Юлька! Юлька! Прости меня! – сорвалась спутница и кинулась на грудь. В неловких полуобъятиях, не выпуская и повод лошади, Юлий придерживал девушку, не смея ни оттолкнуть, ни принять ее, не целовал и не отвергал поцелуев, задубел в тупом оцепенении, словно держал на весу хрупкий и не совсем сподручный в обращении сосуд. – Прости меня дуру! – рыдала она в голос. – Прости! Столько я глупостей натворила! Нет мне прощения никогда – я тебя потеряла!
Я тебя потеряла! простонала она, и было это так сродно тому, что ощущал с неизбывной болью Юлий, безжалостно так и точно обнажало гнетущие совесть думы, что Юлий охнул и прижал покалеченную чужим обличьем Золотинку со всей силой обнаженного чувства. Горько и страстно целовал он глаза, рот, синяки и ссадин. Целовал, будто на веки прощался.
– Нет мне прощения, – частила она свое, – прости! Если б ты знал, что я тебе сделала! Что я тебе сделала! – Слезы катились по исцарапанному лицу, она раскачивалась, шмыгала носом и припадала к мужу. – Нельзя меня жалеть, не жалей! – говорила она в бреду, и каждое слово это обжигало Юлия. – Прибей меня, прибей! – стонала она под одобрительные возгласы мальчишек. – Прибей меня, я не хочу жить! Прибей, и пусть ни капли жалости не прольется на твое великодушное сердце! Оставь милосердие, жалость, все оставь! О, Юлий! Юлий! Растопчи меня! Забудь меня, как дурной сон! Забудь, растопчи, разбей!
При этом она цеплялась за Юлия обеими руками, не удовлетворяясь крепкими его объятиями, стонала и извивалась, пытаясь вжаться, впиться ногтями, пальцами, чтобы слиться с ним намертво. Ничем, кроме вызванного горем помрачения, нельзя было объяснить поразительного противоречия между действиями Золотинки и словами, но кто тут заботился объяснять?
– Как это случилось? – сказал Юлий, бросив свирепый взгляд на мальчишек, но те и не подумали испугаться.
– У нее Сорокон.
– Сорокон у нее, тот самый?
Золотинка обвилась так цепко, что Юлий не мог высвободиться, чтобы пугнуть сопляков, которые безнаказанно щерились и скалились, отлично понимая безвыходное положение противника.
– Идем! – сказал наконец Юлий, силой увлекая обращенную в черти во что жену прочь.
– Все дело что, в Сороконе? Тот самый изумруд, что попал к Рукосилу? – повторил он, когда можно было уже объясняться, не опасаясь чужих ушей.
– Она околдовала тебя, – всхлипнула чужая Золотинка, вытирая грязные, в слезах щеки.
Околдовала! Боже мой! кому ж это знать, как не Юлию! Околдовала! Вины твоей, может, и нет, когда попался под чары… Но зачем же ты попался так сильно? Зачем седовласая подделка кажется тебе роднее униженной чужим обличьем жены? Зачем же ты помнишь ее и сейчас, рядом с рыдающей Золотинкой? Зачем не находишь силы признаться, что чувствуешь и ощущаешь?
Вот это и есть вина.
В смятении Юлия было нечто нечистое, нечто такое, чего нельзя было бы не заметить, если бы Зимка и сама не страдала нечистой совестью. Мучительно разбираясь с собой, Юлий, в свою очередь, не видел того странного, недостоверного, что крылось в кликушеском надрыве, того вымученного, что сказывалось в ухватках и в поведении пострадавшей от колдовства жены.
А Зимка, заладившая свое, долго не понимала Юлия. И все же успела она сообразить, что выходит как-то совсем не то, чего ждала она и боялась, содрогаясь в предчувствии встречи. Растерянный, несчастный, ошеломленный, не походил он на мстителя за поруганную любовь. Нисколько не походил. Не слышала Зимка упрека, не видела, не ощущала презрения и насмешки, ничего такого, что выходило ей по заслугам, ничего того, что переживала она в угарном своей горе.
И Зимка опомнилась вдруг, трезвея. Дикая надежда всколыхнула ее.
Чего она не понимала, в расчет не могла взять, что Юлий и Золотинка и по сию пору не нашли повода объясниться. Не понимая, строила она волнующие догадки самого невероятного и обольстительного свойства, но, однако, не зарывалась, разумея, что нужно держаться сторожко и уклончиво, пока что-нибудь само собой не прояснится.
– Дело-то все в Сороконе, – подтвердила Зимка, пытливо глянув на мужа. – Ты знаешь. Знаешь это несчастье с Сороконом. Екшень, Рукосил, искрень и все такое. Война. Это все Сорокон. Ты знаешь.
Слишком многое нужно было сейчас объяснить, втолковать, чтобы Зимка задерживалась на подробностях, она говорила взахлеб, горячо и путано, смело округляя при этом самые опасные и задиристые углы.
– Великий волшебный камень, – говорила она в лихорадке. – Такой это камень, что мне против него не постоять. Попал он к ней в руки как, это надо было бы еще разобрать. Еще одно преступление, еще одна кровь.
– Но кто же она, кто? – оборвал Юлий, до боли сжимая женину руку.
Тут-то Зимка и онемела. Понадобилось ей все не растраченное пока еще на пустяки самообладание, вся не бывшая еще в употреблении хитрость, чтобы не выдать растерянности поспешным искренним словом. Она глубокомысленно молчала, тщетно пытаясь уразуметь, кто тут из них рехнулся.
Никак это невозможно было разобрать – на отуманенную лихорадкой голову в особенности. Надобно было, очевидно, держаться определенного. Чего-нибудь постоянного и попроще. Чего-нибудь уже установленного и признанного.
– Она тебя околдовала, – значительно повторила Зимка, и Юлий остервенело кивнул, опять начиная ломать ей руки, отчего Зимка безотчетно морщилась. – Если достанешь Сорокон, если заберешь у нее Сорокон…
– Я понял! – воскликнул он со страстью. – Я сделаю все, чтобы тебя спасти.
– На груди у нее Сорокон. Под платьем. Она его не снимает, никогда.
– На ковре кровь! – бросил он злобно.
И опять Зимка испуганно обомлела.
– Мы боролись, – пролепетала она, едва находя силы оправдываться.
– Я понял! – махнул он кулаком. – Но как к нему подступиться, к Сорокону?
Вот это было уж слишком. Это походило на издевательство, на разыгранный с неведомой целью спектакль. Зимка отстранилась, чтобы поглядеть на мужа оценивающим, с долей недоверия, издалека взглядом, в котором нежданным образом прорезалось даже и что-то враждебное, если не презрительное.
– Я думаю, – молвила Зимка тихо и внятно, – она сама предоставит тебе случай подступиться к Сорокону. За этим дело не станет, за случаем. А ты уж тогда не забывай, зачем пришел. Вот и все.
Она ждала его в библиотеке. В одиночестве за книгой, которую давно уж нельзя было читать – в окнах догорал закат.
– Я сижу здесь, скучаю, – сказала она милым голосом, в котором послышалась улыбка. – Так и думала, что первым делом ты заглянешь в библиотеку…
Она как будто замялась, не договорив, но Юлий понял: и я увижу тебя на полчаса раньше, чем в любом другом месте.
То искреннее, славное, что звучало в голосе, следовало признать ложью. Но Юлий, глубоко, до болезни очарованный, не чувствовал этого. Он знал. Юлий об этом помнил. И понуждал себя помнить.
За спиной, за поясом под штанами, холодило его железо, Юлий перепрятал нож и ощупал, прежде чем переступить порог. Заговоренный нож против обаяния оборотня. Золотинка понимала толк в волшебстве. Юлий нет. Поэтому… поэтому он сделал два шага и остановился в головокружительной слабости. Клинок у тела на пояснице подпирал его, не позволяя отступить.
Сейчас, раздражая в себе решимость, он заметил с какой-то лихорадочной насмешкой, что девица-оборотень вырядилась в белое, как невеста. Гладкое белое платье, перетянутое в стане и пышно раскинутое по диванчику, белые под стать шелку волосы, белесая роса жемчуга… была она обманчиво безупречна, как призрачное видение. Призрак это и был.
– Что ты читаешь? – небрежно, даже слишком небрежно и потому неестественно спросил он.
Девица-оборотень ответила, но так тихо, что он не разобрал или не понял и тут же забыл, не подумав переспросить. Бледный очерк ее, задвинутый от окна в тень, оставался недвижен, оттого казалось, что лепет и волнение звуков, отделяясь от человека, обретают недолговечную призрачную самостоятельность, чтобы раствориться потом в тишине.
– Темно, – глухо сказал Юлий, опираясь обеими руками на легкий столик, что заграждал собой девушку.
– Позвать людей, чтобы внесли огня?
– Да… свечи.
Но никто никого не позвал, оба молчали, и от этого возникало призрачное, обморочное взаимопонимание, которому нельзя было давать веры.
Кажется, он слышал ее сдержанное, затрудненное дыхание. И стучало сердце, неясно чье.
Прошел целый век, когда она с трепетной осторожностью накрыла ладонью руку, что опиралась на мерцающую, словно ночное озеро, столешницу. Под ладонью стало тепло. Что-то жесткое, непримиримое, что копил в себе Юлий, размягчалось, разлитый в душе холод обращался жаром, как это бывает в ознобе, сладостным обмороком… Юлий нагнулся, перенял ее покорную пясть и поцеловал, перебирая губами растерянные, безвольные пальцы. Глаза ее скрылись под ресницами, такими же темными и густыми как брови, несмотря на выцветшее сено волос.
С режущим ухо скрипом двинулся по полу столик. Наверное, Юлий отодвинул его ногой – не стало препятствия.
И все равно оставалось нечто… неосязательная среда, в которой вязли они оба. Она – бессильно откинувшись на диване, упершись спиной в преграду, которая не давала ей отстраниться еще больше, он – легчайшим нажимом удерживая трепетные, живые пальцы, которые молили отпустить… и не уходили.
– Отовсюду вести, – хрипло сказал Юлий. – Волнения законников в Колобжеге. Вожди законников собирают представителей всех разбросанных по стране «согласий».
– Ну и что? – прошептала девушка. Рука ее дрогнула, но не ускользнула.
– Среди бояр ропот. Поговаривают поднять владетельское ополчение, – продолжал Юлий после такого долгого промежутка, что следовало бы теперь, пожалуй, наново объяснить из-за чего обеспокоились бояре. Но девушка – удивительное дело! – не забыла и даже как будто обрела голос:
– Нужно опираться на законников. Требования законников совершенно справедливы. Нужно искать поддержки законников и править с их помощью. Если, конечно, они успеют собрать съезд прежде, чем бояре свергнут тебя с престола. Это очень опасно.
Юлий ощутил легкое пожатие пальцев.
– Где-то ты нахваталась… – проговорил он, опускаясь с застывшей улыбкой на пол… и погрузил лицо в скользкий холодный шелк меж колен девушки. Рука его бережно и медлительно, словно опасаясь спугнуть недоверчивое существо, забралась под подол, нашла обтянутые чулком гладкие крепкие икры. Мучительная нежность прикосновения заставила забыть дыхание… – республиканских воззрений? – прошептал он в колени.
– В Республике, – ответила она слабым, как эхо вздохом.
Юлий пошевелился в изнеможении, поглаживая щекой колено, глубже зарываясь лицом в шелк… заставляя ноги раздвинуться…
– Если… – проговорил он, теряя дыхание на каждом слове, – слушать законников… придется… раздать народу… все платья… останешься голой.
– Раздам… – едва слышно простонала она в каком-то онемении.
Люблю! – чувствовал Юлий болью. Сердце зашлось. Пылающее лицо тонуло в прохладном и смятом шелке, что прикрывал меж раздвинутых колен лоно… Юлий оцепенел, чтобы не простонать мучительным содроганием: я люблю!
НО Я ЛЮБЛЮ!
Я люблю!
я люблю
я люблю…
Что-то тяжелое скользнуло по ягодице и покатилось, царапая бедро.
Нож.
Заговоренный смертным заклятием нож, который вручила ему Золотинка. Припрятанный за спиной клинок провалился в штанину и чувствительно воткнулся во внутренний сгиб колена.
Напомнила о себе Золотинка.
Юлий тихонечко приподнялся (отчего острие ножа воткнулось еще больше – саднящая боль понуждала к сугубой осторожности), рука его скользнула на грудь девушки, придавленную через сосок цепью.
Это и был Сорокон, он прощупывался через тонкую, ничего не скрывающую ткань.
Юлий подвинул цепь, освобождая сосок, и нашел ниже грудей камень.
Теперь нужно было расстегнуть ворот и запустить руку под платье.
В приоткрытых губах ее сказывалось судорожное мелкое дыхание, девушка ничего не понимала, прикрывши глаза ресницами.
Однако было неловко. Правой ногой не двинуть. Юлий чувствовал, как из крошечной острой ранки сочится по голени кровь. Нужно было оставить девушку и встать, чтобы переменить положение ноги и как-то высвободить нож.
Она открыла глаза. Взоры их встретились.
– О, нет, – прошептала она одними губами. – Не могу. Не надо. Не надо…
Она тоже начала подниматься, но как-то расслабленно, в дурмане, в потребности тронуть себя за лоб. А Юлий, под взглядом распахнутых карих глаз, и вовсе не мог шевельнуться, и зачарованный, и пригвожденный.
– Я… уезжаю, – выдохнула она. – Ты… прав… нужно расстаться, – сказала она, окрепнув голосом, и с каждым новым словом говорила яснее и звонче. – Да… ты это предлагал – нужно расстаться. Я обещала, обещала тебя оставить, чтобы ты не уезжал. – И она отступила с какой-то беспомощной опаской. – Теперь ты справишься без меня. Я уезжаю в Колобжег. Не видела отца четыре года. Ты… Я обещала, я уеду.
Она подалась к двери и выбежала, а Юлий, запоздало рванувшись, чтобы удержать, только охнул – нож больно гвоздил его в голень.
Узкогрудая ладья о тридцать два весла доставила Золотинку в Колобжег с восхитительной быстротой – за восемь неполных дней. Однако тут уже знали о прибытии государыни – птица летит быстрее ладьи и кто-то в столице позаботился, чтобы великая княгиня встретила в родном городе достойный прием. Когда ладья, взрезая речную волну, выбежала на просторный плес в виду Корабельной слободы, на городской пристани по левому берегу тучей чернел народ и полоскались знамена. По правую руку в Корабельной слободе махали шапками корабелы, их жены и дети, многие бежали по отмели, пытаясь угнаться за ладьей. Рыбаки встречали государыню на своих судах, пространство реки до различимого бледной полоской моря покрывали белые хлопья парусов.
По правде говоря, захваченная красотой дня, Золотинка не имела сил досадовать на этот шум, на бой барабанов и пение труб, приветственные клики, на весь этот вселенский переполох, которого она стремилась избежать, сколько это было в ее власти. Но, видно, власть великий княгини была все же не столь велика, чтобы преодолеть извечный порядок вещей. И хорошо было бы тут напомнить себе, что она, Золотинка, не стала лучше за годы, прошедшие с тех пор, как она покинула город. Опытнее, искушеннее – да, а лучше – нет, не стала. Не стала она другим человеком; если хорошенько поскрести – все то же. И значит, не замечавшие ее прежде люди приветствовали не ее, Золотинку, а великую слованскую государыню. Они приветствовали государственную мощь, обаяние волшебства, богатство, славу, успех. И это нужно было хорошенько себе уяснить, чтобы уберечься от естественной, но совсем не похвальной ошибки – от естественной, можно сказать, потребности спутать себя с государственными крепостями и замками, с конными и пешими полками, с судьями, дьяками, с приказными палатами, тюрьмами, с почтой, с палачами, с позорными столбами и прямоезжими дорогами – то есть со всем тем, что составляет государственное тело. Золотинка понимала, что это нелегкая, если вообще посильная человеку задача и нужно, во всяком случае, когда не хочешь прежде срока свихнуться, держать в уме ту босоногую девочку с доверчивой открытой душой, которая не имеет, в сущности, ничего общего с нынешней суматохой.
Поднявшись на конце плоского, низко простертого над водой носа, Золотинка зорко всматривалась в заполнившую пристань толпу городской знати, пытаясь угадать там Поплеву, но не увидела или не узнала его. Неясное еще беспокойство, смешанное с досадой на самое себя за слабодушную радость от воя труб и полыхания развернутых на ветру знамен, заставили Золотинку поспешить, она не стала дожидаться, когда ладью зачалят, когда поставят запасенные на берегу сходни и, самым злостным образом опровергая торжественность часа, прыгнула через немалую полосу воды, едва судно ударилась носовой скулой о сваи причала.
Толпа ахнула от безрассудного прыжка, замерла в испуге или в негодовании, трубы смолкли, как поперхнулись, и городской голова – все тот же не особенно даже постаревший и не шибко растолстевший Репех, который стоял на приличном расстоянии от края пристани, удерживая перед собой каравай хлеба на полотенце, – городской голова… ринулся бегом к государыне, увлекая за собой уездных владетелей, их расфуфыренных жен, представителей земства и вождей законников, так что дощатый мост пристани застонал под грохотом высоких и низких каблуков.
Однако Золотинка рассеянно слушала верноподданную речь головы. Она озиралась, не в силах понять, почему нет Поплевы, в самых прочувственных местах речи привставала на цыпочки, пытаясь заглянуть поверх голов, и таким двусмысленным поведением заставляла Репеха запинаться и потеть в усилии благополучно довести до конца многосложные свои витийства.
Это ему удалось в конце концов, тогда как Золотинка осталась ни с чем – не обнаружила Поплевы и не решилась спросить. И потом, по дороге в город, Репех показал себя таким же молодцом, он не потерялся от превосходящей все мыслимые предположения чести разделить с великой государыней ее карету. Городской голова вел себя, сдержанно, умно и тонко, как то и надлежит искушенному государственному деятелю, который сумел сохранить положение при всех коловратностях непримиримой борьбы между законниками и курниками, продолжавшейся несмотря на то, что давно уж исчез и самый предмет раздора – епископ Кур Тутман умер еще в шестьдесят девятом году; который – городской голова – пережил сверх того падение и восшествие на престол великих князей, наблюдал гибель великокняжеского рода и новое возвращение к власти Шереметов. А теперь, не переведя дыхания после стольких бедствий и перемен, вынужден был приветствовать великую княгиню, сомнительное колобжегское прошлое которой он слишком хорошо помнил – лучше того, что и сам хотел бы.
Любопытно, что измышляя приятную и занимательную беседу, голова Репех ухитрился ни словом, ни намеком не коснуться прошлого, он вообще как будто не подозревал, что семнадцать лет из двадцати одного года жизни княгиня провела в подведомственном Репеху городе и его окрестностях. Отметив это занятное обстоятельство, Золотинка не долго поддерживала пустой, мучительный, по сути дела, для нее разговор и на въезде в город выпалила вдруг без всякой связи с любезными пустяками, которыми развлекал ее собеседник:
– А где Поплева?
Репех сразу переменился, оставив приятную живость, которая прилична была только легкой занимательной беседе, в полном лице явилась известная строгость, он даже как будто бы и погрустнел – на всякий случай, из осторожности:
– Многоуважаемый… его милость государев тесть Поплева обитает в доме почтенного колобжегского горожанина Чепчуга Яри, хотя земство… Собственно, как и прежде… Мы постановили подарить его милости за счет города… – Тут голова впервые по-настоящему замялся, ощущая, что ступил на неверную почву: упомянув о заботах земства, он выказал тем самым косвенный упрек княгине, которая и не подумала позаботиться о достойном содержании названного отца. Репех, несомненно, полагал, имея на то достаточные основания, что княгиня предпочитает о названном отце забыть. – Мы не получали никаких распоряжений, – пояснил он каким-то извивающимся голосом и залился багровой краской, что было даже и опасно для такого упитанного, полнокровного человека. Но поскольку Золотинка молчала, сцепив в волнении руки, что можно было принимать как угодно, поскольку она не проронила ни слова, чтобы поощрить или остановить ступающего по шатким дощечкам голову, тот вынужден был продолжать, чем бы это ему ни грозило.
Идет бычок качается, вздыхает на ходу:
Вот досточка кончается, сейчас я упаду.
– Мы отвели его милости особняк. За счет города. Его милость Поплева, государев тесть, он, собственно, отказался…
– А где он сейчас? Сегодня?
– Разумеется, – несколько невпопад заверил Репех. – Мы известили. Я послал в распоряжение его милости государева тестя карету. Собственно, я не могу объяснить причины… почему, собственно… – Репех кашлянул, прочищая горло, – почему названный государев тесть не прибыл, так сказать, на пристань.
– Он здоров?
– О, вполне здоров! – с воодушевлением заверил Репех, чувствуя, что возвращается на твердую почву. – Пользуется, если позволено будет сказать, отменно-завидным здоровьем.
Городские власти предоставили слованской государыне тот самый белокаменный с кирпичными простенками особняк, в котором встретилась она когда-то с Михой Лунем. Золотинка не стала перечить, хотя, направляясь в Колобжег, до последнего часа не оставляла надежду устроиться как-нибудь без огласки. Теперь об этом нечего было и думать. Впрочем, так, может, было и удобнее: разделить общественную и частную жизнь, раз уж невозможно избавиться от приемов и прошений; и нужно было разместить где-то прибывших с ней спутников, наконец, удовлетворить любопытство улицы – особняк на Торговой площади для этой цели вполне годился, пусть люди толпятся здесь, а не там, где Золотинка будет искать себе убежище.
Так что, постояв на виду у ликующей толпы (раскланиваться казалось ей довольно нелепо), Золотинка прошла в особняк – в ту самую дверь рядом с воротами, где изумлял когда-то народ прибитый гвоздями Миха Лунев вид на волшебство, – и в недолгом времени покинула казенное жилище через черный ход, строго настрого запретивши кому бы то ни было за ней следовать. А на умоляющий возглас Репеха «государыня! ваша безопасность!» усмехнулась так выразительно, что премудрый городской голова почел за благо не доводить свое верноподданническое усердие до глупости.
Непритязательный плащ с капюшоном помог ей ускользнуть от бдительности стороживших входы и выходы зевак. А стоило два-три раз свернуть за угол и никому уж в голову не приходило присматриваться к скромно потупившей взор девушке, что пробиралась по своим надобностям, не спрашивая ни у кого дороги.
Высокие окна Чупчуговой лавки были закрыты ставнями, а дверь заперта, но Золотинка все же постучала несколько раз и тогда уж отступила в раздумье.
– Здравствуйте, тетушка Голдоба! – сказала она, оглянувшись, ибо сразу, с одного взгляда вспомнила затерявшееся в памяти имя постной с виду, сухопарой соседки, что подошла со скалкой в руках посмотреть, кому потребовался лекарь.
– Здравствуй, детка! – отвечала Голдоба с непосредственностью захваченного врасплох человека. И хотя она не замедлила тотчас же оробеть, испугавшись, что действительно видит перед собой прежнюю Чепчугову служанку, о сказочной судьбе которой столько толковали в околотке, Золотинка была благодарна этой женщине за бесценное «детка» – оно возвращало ее в прошлое. Золотинка улыбнулась так искренне и светло, что потерявшаяся было женщина с облегчением решила, что обозналась, и это вернуло ей ту снисходительную повадку, с какой относилась она когда-то к служившей в этом доме девушке.
– Тебе лекаря, детка? – спросила она добродушно. – Чепчуг ушел на пристань.
– А Поплева?
– И Поплева с ним. Там в лавке Ижога. От нее толку мало, так что стучи громче.
В самом деле, маленькое окошко в двери не отворилось, напрасно было стучать. Тогда Золотинка тронула рукой личину, впустила сеть в узкую, как лезвие ножа, щель у косяка и отомкнула замок изнутри, чтобы не возиться, ощупывая его внутренности.