Текст книги "Шолохов"
Автор книги: Валентин Осипов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 57 страниц)
Итак, человечество лишилось свидетельств писателя-очевидца о войне.
Кто-нибудь скажет: для истории важна не живописная кисть романиста, а строгое перо историка-ученого. Убежден: будущему беспристрастному батальному полотну, с портретом Сталина, недостанет мазка пристрастной кисти именно Шолохова.
…При Хрущеве будоражили Москву слухи, что Шолохов пишет продолжение военного романа и быть в нем Сталину. Уже одно это кипятило страсти. Никогда не забуду свою издательскую жизнь в те годы. По хрущевской анафеме вождю не только цензоры, но и наш брат издатель при имени Сталина – в стойку. Его можно было только критиковать. Потому и строг спрос: кто такой литературный персонаж, чтобы давать ему право произносить имя Сталина; во имя чего, с какими целями будет это написано, а последствия каковы? Лучше не связываться.
Шолохов знал – прежде всего у читателей нет никакого единства во взглядах на Сталина. Тысячи писем приходят в газеты, в издательства. Одни клянут вождя за неисчислимые беды, а заодно и все прожитые десятилетия. Другие клянутся, что не дадут его в обиду, с ним-де связаны многочисленные победы…
Кто бы из видных писателей – не конъюнктурщиков – свое слово сказал? Но одни писатели – и историки тоже – не хотели рисковать: ЦК и цензура подчинялись курсу Хрущева и не поощряли эту тему. Другие просто робели браться за нее: не по плечу. Третьи не имели доступа к достоверному материалу – не всем доверяли архивы.
Кто-то в разговорах уверял, что роман пишется во славу Сталина, ибо Шолохов-де отъявленный сталинист. Некоторые, узнавая о таком, пожимали плечами и говорили, что писатель – опытный политик – будет осторожен: если в романе и будет Сталин, то только с одной возможностью – появиться, но не проявиться.
И в самом деле, велика ответственность. Шолохов тогда в Москву, к Хрущеву: решил посоветоваться. Слышит в ответ краткое заключение: «Еще не пришло время писать о Сталине и о 37-м. ЦК уже все высказал…»
При Брежневе продолжили. Один из секретарей ЦК – идеолог – уговаривает: «Михаил Александрович, не сыпь темой разоблачения Сталина соль на незажившие раны…»
Итак, установка – лучше Сталина не поминать. Не для Шолохова все эти препоны. Слухи, что он никого не слушает, не напрасны. Сталин и в самом деле появляется в романе – писатель торопит перо: диалог за диалогом, сцена за сценой… Он взял на себя ответственность – и ЦК теперь не указ.
Как же представлен в романе Сталин?
…Писатель выводит взволнованный монолог одного из главных персонажей, Александра Михайловича, – того, кто успел побывать в тюремной робе «врага народа»:
«– На Сталина обижаюсь. Как он мог такое допустить?! Я пытаюсь объективно разобраться в нем и чувствую, что не могу. Мешает одно. Мы с ним не на равных условиях: если я к нему отношусь с неприязнью, то ему на это наплевать. Ему от этого ни холодно, ни жарко, а вот он отнесся ко мне неприязненно, так мне от этого и холодно, и жарко, и еще кое-что похуже…»
Еще сцена. Среди командиров РККА в присутствии вождя спор – каким был генерал Корнилов. Сцена навеяна шолоховской памятью об обеде в 1931 году, когда Сталин в присутствии Горького учинил допрос.
Отличная память – потому и появились: «У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком…»
Оценки 1937-го. Шолохов не мог поддерживать политику репрессий. Но для некоторых – памятливых – оставалась заноза: не забывали его речь на довоенном партсъезде. Там он произносит слова о врагах и шпионах, пусть без единой фамилии и не оголтело-вожделенно, как остальные. Теперь – 20 лет спустя – писатель вернулся к теме и вложил в уста Александра Михайловича целый монолог. Напомню, что в нем осуждение того, как обескровливали командирский состав арестами и «допросами с пристрастием».
Новые «сталинские» строчки. В них отношение к тем спорам, что все кипят и кипят вокруг: «„Предвзятость – плохой советчик. Во всяком случае, мне кажется, что он (Сталин. – В. О.) надолго останется неразгаданным не только для меня…“ – продолжал говорить Александр Михайлович».
После этого он стал вспоминать, как Сталин под Царицыном спас раненого казачьего офицера.
Рассказ о счастливой судьбе казачьего офицера краток, а споры о Сталине в романе никак не остынут. Стрельцов и директор МТС схватываются, когда обсуждают, почему освобожден брат Стрельцова, Александр Михайлович:
«– А я так своим простым умом прикидываю: у товарища Сталина помаленьку глаза начинают открываться.
– Ну, знаешь ли. Что же он, с закрытыми глазами страной правит?
– Похоже на то. Не все время, а с тридцать седьмого года.
– Степаныч! Побойся Бога! Что мы с тобой видим из нашей МТС? Нам ли судить о таких делах? По-твоему, Сталин пять лет жил слепой и вдруг прозрел?
– Бывает и такое в жизни…
– Я в чудеса не верю».
Еще о Сталине – это по воле автора говорит вернувшийся из заключения Александр Михайлович: «Я глубочайше убежден, что подавляющее большинство сидело и сидит напрасно, они не враги… Я не потерял веру в свою партию и сейчас готов для нее на все!.. Как он мог такое допустить?! Но я вступил в партию тогда, когда он был как бы в тени великой фигуры Ленина. Теперь он – признанный вождь. Он был во главе борьбы за индустриализацию в стране, за проведение коллективизации. Он, безусловно, крупнейшая после Ленина личность в нашей партии, и он же нанес этой партии такой тяжелый урон».
Еще о Сталине: «Да что же с ним произошло? Для меня совершенно ясно одно: его дезинформировали, его страшным образом вводили в заблуждение, попросту мистифицировали те, кому доверена госбезопасность страны, начиная с Ежова…»
Шолохову в тот год, когда писалось продолжение романа, не дано было знать, что вождь лично оставил следы своего приговорно-карательного карандаша на многих списках жертв или то, что участвовал в очных ставках-допросах. Это стало известно только после 1985 года. Но верен своему приему – дал возможность высказаться о дезинформации, мистификации и Ежове, и только затем прозвучало итоговое: «Если это может в какой-то мере служить ему оправданием…»
Это отзвуки той веры, что-де Сталин стал смягчать репрессии. Однако у писателя иное мнение: «Ты пригласи как-нибудь своего Ивана Степановича. Надо с ним потолковать. Если несколько человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать».
Он еще не раз – обличительно! – вернется к разговору о нравах в ту пору. В том числе о том, как они порождали самое омерзительное – доносительство: «Вкус заимели один другого сажать…»
И все-таки – «Надолго неразгаданный…» И ведь не ошибся в этом утверждении. Прошли десятилетия: дважды, и после 1956 года, и после 1985 года, появлялась возможность легко и свободно соскребать Сталина со скрижалей истории. Одним махом побивахом! Но до сих пор так и нет полной правды о том, кто с 1924 года правил страной и оказывал влияние на весь мир. То вдруг Сталин становится фигурой умолчания – какой-нибудь незадачливый автор рассказывает о времени, когда правил всемогущий вождь, а имени его нет. То прописывается в безликом перечислении, например в общем списке полководцев (однажды даже по алфавиту). Это смазывает роль диктатора в огромном государстве. То в ЦК придумывали вычеркивать его имя из воспоминаний западных деятелей – от таких купюр они представали нелепыми. То его фотография появлялась у лихих шоферов на передних стеклах – вызов! В перестройку Сталина живописали и в облике молодого кавказского уголовника, и к старости параноиком и алкоголиком. Но кто присягнет, что каждая из названных позиций единственная правда, к тому же – полная?
Шолохов знал: избирательно подобранными фактами не только история, но и биография одного человека не пишется. Разве небольшим набором хулительных слов – пусть и обоснованных – объяснить, как мог великий народ прийти к великой трагедии, именуемой сталинщиной, долгое время веря в сталинизм, чтобы отдать себя рождению великой страны под великую мечту о коммунизме?
Писатель, историк, политикОн знал, чего ждут от него в военном романе соотечественники. Не только лучезарного повествования про подвиги и героев. Таких книг тьма тьмущая. И не только описаний тягот войны – молодые коллеги Шолохова уже начали пренебрегать запретительными на этот счет партустановками. С 1960-х годов появилась, удивляя мир суровой правдой, проза Михаила Алексеева, Анатолия Ананьева, Виктора Астафьева, Григория Бакланова, Владимира Богомолова, Юрия Бондарева, Василя Быкова, Евгения Носова… Одни называли ее «лейтенантской», другие – «окопной правдой». В ЦК долгие годы пугливо воспринимали такие повести и романы.
Ему же хотелось использовать свой авторитет, чтобы дать возможность народу прочитать и про героев, и про пережитые тяготы одновременно с тем, как воевали советские люди, еще не успокоившиеся от войны против «врагов народа». Потому и впустил в роман немало запретного.
…О палаче Берии один персонаж говорит: «Ехать надо в колхоз имени Берии, а как я поеду? Стыдно… Господи боже мой, и на что этот колхоз именем Берии назвали!.. А колхоз хороший, и люди там добрые трудяги, и едешь туда, и от одного названия тебя мутить начинает…»
…О том, что подступающую войну ждали с опаской: «Боюсь, что на первых порах тяжело нам будет… Побьем и на этот раз! Какой ценой? Ну, браток, когда вопрос станет – быть или не быть, – о цене не говорят и не спрашивают…»
…Как мобилизация и формирование армии проходили: «Прибыло пополнение… Казаков определили к нам в пехоту… ремесленников из Ростова воткнули в кавалерию…»
…Как в народе оценивали отступление: «Бесстыжие твои глаза! Куда идете? За Дон поспешаете? А воевать кто за вас будет? Может, нам, старухам, прикажете ружье брать да оборонять вас от немца?.. Ни стыда у вас, ни совести, у проклятых, нету! Когда это бывало, чтобы супротивник до наших мест доходил?..»
…Прорывается в рассказе с поля боя и запретное при всеобщем атеизме слово от писателя-коммуниста: «Когда еще учился в сельской церковно-приходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы – и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и то же: „Господи, спаси! Не дай меня в трату, Господи!..“»
Отметим: наконец-то вроде бы исполнил поручение Сталина – назвал в романе выдающихся полководцев. Вывел имя Георгия Константиновича Жукова. Затем имена тех, кого почитал за то, что начинали в войну свою стремительную карьеру с малых чинов: Кирилл Мерецков, Николай Воронов, Родион Малиновский, Павел Батов, Николай Ляшенко, Александр Родимцев… Поименовал их орлами.
…Однажды Шолохов с таким монологом:
– Вроде бы приятно внимание от партии… И любят, и благодарствуют, и надежду выражают, что я сдам в печать «Они сражались за родину». А кто подумал о наших зигзагах в оценках войны после Сталина? Эта война еще не стала подлинной историей… Хрущев нашел дорогу в Вёшки, возил меня в Америку. А цель? Оценить его заслуги, как он, будучи представителем Верховной Ставки, просрал Харьковскую операцию? С историей надо обращаться осторожней, по правде исследовать и писать. Не так, как с Малоземельной историей…
Это писатель говорит о воспоминаниях Брежнева, в коих тот уж очень беззастенчиво преувеличивал свою полковничью в политорганах роль в войне на Малой Земле.
Так и становился художник в своем романе и историком, и политиком.
Против него поднялись партцензоры. Их карающие перья искорежили главу, которая начиналась так: «Был уже на исходе май, а в семье Стрельцовых все оставалось по-прежнему» (в ней рассказывается о том, как Николай Стрельцов воспринимал время предвоенных репрессий). Военная правда писателя вызвала атаки цензоров:
Во фразе «да еще пострадавший» читатель не прочитал: «от советской власти».
Из текста исчезло: «Многих потеряли. Лучших из лучших полководцев постреляли, имена их знает весь мир. Многих упрятали в лагеря. Такой метлой прошлись по армейским порядкам, что даже подумать страшно! Сажали, начиная с крупнейшего военачальника и кончая иной раз командиром роты. Армию, по сути, обезглавили и, употребляя военную терминологию, обескровили без боев и сражений».
Цензурному аресту подвергся драматический монолог еще одного персонажа, Ивана Степановича: «Так вот, Микола, я тебе об этом никогда не говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трех членов бюро, в числе их и первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: „Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для нас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, – так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток капитализма, еще не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?“ Встал и ушел с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали и за мной…
На первом же допросе следователь говорит мне: „Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чертова контра?!“ Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во второй конной армии у товарища Думенко пулеметчиком на тачанке был, с Корниловым сражался и в том же году в партию вступил. А он мне: „Брешешь ты, хохол, сучье вымя, ты – петлюровец и самый махровый украинский националист! Желто-блакитная сволочь ты!“ Еще когда он меня контрой обозвал, чую, начинают мои нервы расшатываться и радикулит вступает в свои права, а как только он меня петлюровцем обозвал, – я побледнел весь с ног до головы и говорю ему: „Ты сам великодержавный кацап! Какое ты имеешь право меня, коммуниста с восемнадцатого года, петлюровцем называть?“ И ты понимаешь, Микола, с детства я не говорил по-украински, а тут как прорвало – сразу от великой обиды ридну мову вспомнил: „Який же я, кажу, петлюровец, колы я и на Украине ни разу не був? Я ж на Ставропольщине родився и усю жизнь там прожив“. Он и привязался: „Ага, говорит, заговорил на мамином языке! Раскалывайся дальше!“ Обдумался я и говорю опять же на украинском: „У Петлюры я не був, а ще гирше зи мною было дило…“ Он весь перегнулся ко мне, пытает: „Какое? Говори!“ Я глаза рукавом тру и техесенько кажу: „Був я тоди архиереем у Житомири и пан гетман Скоропадьский мине пид ручку до стола водыв“. Ах, как он взвился! Аж глаза позеленели. „Ты что же это вздумал, издеваться над следственными органами?“ Откуда ни возьмись появились еще двое добрых молодцев, и стали они с меня кулаками архиерейский сан снимать… Часа два трудились надо мной! Обольют водой и опять за меня берутся. Ты что, Микола, морду воротишь? Смеешься? Ты бы там посмеялся, на моем месте, а мне тогда не до смеха было. За восемь месяцев кем я только не был: и петлюровцем, и троцкистом, и бухаринцем, и вообще контрой и вредителем сельского хозяйства… На людей первое время не мог глядеть, стыдился за свою советскую власть, – как же это она меня, до гроба верного сына, в тюрьму законопатила?»
Дополнение. Даже в незавершенном романе «Они сражались за родину» впечатлительна профессиональная палитра.
Шолоховед Е. Панасенко, к примеру, исследовала тему эпитетов. И ее поразило их разнообразие при описании боев: вой (ревущий, низкий, тягучий, нарастающий); визг (короткий, замирающий, нарастающий); грохот (дьявольский, обвальный, тяжелый, давящий, неумолчный, всенарастающий); свист (буревой, отвратительный); земля (вздыбившаяся, мертвая, опаленная, спекшаяся, истерзанная) и т. д.
Или тема колоризма (цветовой гаммы). Шолоховед Ю. Гвоздарев подсчитал, что в романе Шолохова 300 цветовых прилагательных. Нередко романист-новатор рисковал воссоединять для большей выразительности, казалось бы, несочетаемое. К примеру, холодный цвет с теплым: «иссиня-желтый». Необычны батальные краски: «пелена взвихрившейся пыли», «бледно-зеленые столбы воды» или «желтые гнезда окопов».
Глава четвертая
1967–1969: САМОЛЕТ ГАГАРИНА
Как стал жить пенсионер в своей станице, далеко от бурной на литературные страсти столицы?
Шолохов, помимо всего прочего, когда был избран секретарем Союза писателей, согласился помогать работе с молодыми писателями.
Герой труда1967 год выделялся двумя событиями. Какие там тихие пенсионные годы…
Однажды телефонный звонок – утренний, из ЦК. Изумленно слушает – вам присвоено звание Героя Социалистического Труда! Читайте сегодняшнюю «Правду». И совет: надо бы поблагодарить Леонида Ильича Брежнева.
Не стал звонить в Кремль.
Май. Еще разговор с Москвой – с первым секретарем ЦК комсомола. Упрашивает принять группу молодых писателей. Дал согласие.
И скоро в Вёшенской уже едва ли не полусотня молодых гениев, жаждущих общения с классиком. Свой брат, прозаики, поэты тоже, несколько зарубежных гостей – посланцы молодежных организаций социалистических стран, начальство из московских комсомольских изданий, из «Молодой гвардии» тоже, первый секретарь ЦК ВЛКСМ, один из секретарей Союза писателей. И Юрий Гагарин!
Зачем сидеть в душных помещениях? Шолохов скомандовал: «На природу!» В дубовой пристаничной роще началась беседа.
Потом пригласил на Дон, подальше от станичных любопытников. Ехали автобусами через хутор Елань. Шолохов с Гагариным в открытом для солнца, ветра и пыли газике. Гость вызвался «порулить». Шолохов ему: «Ну что, космонавт, поехали! Трогай…» Поехали – дорогу только успевай показывать. На хуторском майдане он притормозил – их встречали. Машину окружили. Первой подала голос старушка – обратилась к Шолохову: «Михалыч, говорят приедет Гагарин. С утра ждем…» Шофер отозвался: «Так это же я, мамаша». И в самом деле: поди, угадай, если он в простеньком «штатском» одеянии – даже куртка нараспашку.
Первый день – первые напутствия. Начал так:
– Будем заботливы и доброжелательны, строги, требовательны и откровенны друг с другом. Литература не терпит похлопывания по плечу. Я не буду говорить, что вы талантливы и что с вами надо нянчиться… Со мной никто не нянчился…
Вдруг обратился к Гагарину:
– Хорошо бы послушать Юрия Алексеевича.
Тот по внезапности засмущался:
– Мне, рядовому читателю, хотелось бы послушать специалистов.
– Видали его, – с лукавинкой не отступался Шолохов, – попади такому «рядовому» на зубок… Рядовой… Земной шар в шарик превратил.
– Да нет… Это я серьезно, Михаил Александрович. Так вот, скажу как читатель. Я хочу, чтобы в литературе было больше свежих мыслей. Скучно читать, если написано заскорузло и несмело… Бескрылые книги рождаются легко, почти по инкубаторскому способу. Слов много, а смысла нет. В таких книгах не увидишь нашей современной жизни… Я люблю читать. Люблю книги, которые вызывают раздумья, будоражат разум и сердце…
Всем – Шолохову тоже – понравилось, что почетный гость говорил не по-протокольному.
Перед обедом молодые гении разбрелись по прибрежью. Шолохов подходил то к одним, то к другим.
Вдруг переполох на берегу – хозяин едва ли не бегом туда. Из Дона на берег ковылял космонавт с окровавленной ногой – кинулся за футбольным мячом в реку и располосовал пятку об острую ракушку.
– Ну, Юрий, не можешь не отметиться…
– А как же, Михаил Александрович, Дон! Нельзя не отметиться!
С утра в Вёшках продолжение. Хозяин делился воспоминаниями, как работал над концовкой «Тихого Дона», как складывалась вторая книга «Целины», как возник замысел военного романа. И такие темы распаковывал: моральный облик художника, злободневность в литературе, какая у кого творческая лаборатория.
Ему вспомнилось к случаю:
– Была у нас в молодости хорошая традиция. Собирались близкие мне люди, но люди разных профессий. Писатели, критики, инженеры, драматурги, военные. Просиживали до третьих петухов – спорили о том, что написано. Я читал первые главы «Поднятой целины». Они высказывались. Дружеская и острая критика помогала…
Ему вдруг такой вопрос: «Что есть свобода творчества?» Что же ответит тот, кто сохранил ее – пусть и в шрамах – вопреки единовластному партийному руководству при помощи госцензуры?
– Высшая свобода – это ничем не стесненная свобода служить трудовому народу, коммунизму. Свобода писать – и у молодых, и старых – одна: это свобода внутренней совести. Писатель сам должен решать, что написать.
Еретик! Будто не знал, что ЦК на всех съездах – партийных и писательских – неотступно призывал продолжать традицию исполнения социального заказа.
Но было продолжение – политизированное:
– Надо помнить народную мудрость: если враг тебя хвалит, значит, ты наделал много глупостей. Надо писать так, чтобы хвалили не враги, а свой народ…
…Гагарин и Шолохов. Участник встречи молодой тогда поэт Геннадий Серебряков рассказывал мне:
– С первого дня они были вместе… И поздними вечерами они подолгу стояли на крутояре, где под луной светилась, как казачий клинок, отливая черным серебром, излучина Дона.
Космонавту предстоял отъезд на станичный аэродромчик: вызвали в Москву. Шолохов подошел:
– Ты уж побереги себя, Юра… Помни – ты нам очень нужен… Всем нужен.
Космонавт – в машину, чтобы на аэродром, Шолохов с гостями – за работу.
И вдруг над домом самолетик «Морава». Взревывающий крутой круг-вираж, один, второй, третий. Все, кто был у Шолохова, высыпали на крыльцо. И хозяин тоже. Самолетик покачал крыльями и ушел в синеву. Кто-то признался: «Гагарин, когда прощался, пообещал такой привет Шолохову – мол, уговорю летчиков допустить к штурвалу».
– Это был прощальный автограф, оставленный Гагариным в донском небе, – заключил Серебряков.
Никто из них – ни творец, ни космонавт – не забыл этой встречи.
«Я теперь уж просто не представляю, – говорил Шолохов, – что первым в космосе мог бы быть кто-то иной. Знания. Убеждения. Исторический человек! И при этом очень милый, обаятельный парень… Очень любит юмор… России повезло на такого человека! Ему повезло на такую родину…»
«Шолохов полон сердечности и дружелюбия, – говорил Гагарин. – Он располагает к себе с первой же фразы. Слушать его – огромная радость. Слова у него свои, шолоховские, я бы сказал, всегда свежие, будто никогда их до этого ты не слышал. Я видел, как он беседовал с молодыми писателями. То с русскими. То с украинскими. То с киргизами. То с поляками… Уважительно беседовал. Слушаешь его и исчезает грань между Шолоховым и его книгами…»
…Если кому-то из молодых гостей посчастливилось заглянуть в рабочий кабинет хозяина, наверняка он запомнился. У окна массивный светло-коричневый стол и деревянное кресло – просторное, но простое, с чуть изогнутыми подлокотниками. На столе сразу бросается в глаза чернильный прибор с часами. Здесь же размещались пепельница, перекидной календарь, сигаретница в круглой банке, узорчатая болгарская шкатулка (тоже для сигарет), а еще в стальных доспехах рыцарь с закрытым забралом. Рядом круглый столик и два мягких кресла – для гостей-собеседников. На подоконнике живые цветы в глиняных горшочках. Камин с сувенирами. Два книжных шкафа.
Дополнение. Шолохова и в старости беспокоило – каким должен быть современный писатель. Приведу три свидетельства из многих.
Как-то у него спросили:
– Что нужно сделать, чтобы остановить серый поток литературщины, чтобы вкусы читателей воспитывала не малохудожественная, скажем, детективная литература?
– Джинн, похоже, выпущен из бутылки. И серьезным писателям придется немало поработать, чтобы посадить джинна на место. Всякий уважающий себя литератор обязан думать не о сиюминутном личном успехе…
Из письма: «Должен тебя огорчить. Две твоих последних книги производят гнетущее впечатление. Нельзя так писать! Печешь ты их, как исправная баба блины. Ну, деньгу сшибаешь в угоду своей рачительной хозяйки, а дальше? Литературе-то что от этого прибавится? По моему мнению, разговор о творчестве молодых назревает и будет жесток и беспощаден…»
Из высказываний: «Лев Толстой создал „Войну и мир“ значительно позже после того, как произошла Отечественная война. У меня есть надежда, что новые писатели, которые придут после нас, еще вернутся к этой теме – теме минувшей войны. И создадут подлинно эпохальные произведения…»
Высказался с укоризной: «Молодые писатели… Порой не хотят или не умеют на свою работу посмотреть с высот народных судеб… Нужно характеры соразмерять с эпохой, с жизнью народа… Больше гражданского мужества, смелости…»