Текст книги "Шолохов"
Автор книги: Валентин Осипов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 57 страниц)
Литературное объединение. Это возможность пройти школу первой ступени профессионализма. Шолохову было прелюбопытно посещать его. В этих молодогвардейских стенах начинающие литераторы охотно читают произведения друг друга, чтобы потом взыскать требовательные оценки. О, какие же здесь баталии – это когда со взрывчатым комсомольским пылом-жаром добывают истину: о чем писать, как писать, для кого писать. Каждый, понятно, гений, пусть пока еще никем, кроме себя, неопознанный.
Он понимал, что литобъединение ничуть не теплица для лавровых венков. Но и то успел узнать: в истории редчайший случай, когда талант входил в литературу вне литературного окружения. Тому пример Пушкин – лицей стал для великого поэта колыбелью. Здесь начинал творить под приглядом лицеистов и профессоров. Здесь великий старец Державин – кумир России – заметил и благословил. В мундирчике опять же лицеиста обратился в редакцию чтимого российской публикой журнала «Вестник Европы», где и появились его первые стихи.
Вот и ему, Шолохову, выпала судьба заполучить и своего Державина – Серафимовича, и войти в окружение тех, кого бы надо величать наставниками. То Виктор Шкловский, шумно-модный, эпатажный тогда критик и литературовед, уже тем поражающий при знакомстве, что его невеликое тело вызывающе увенчивал огромный квадратно-лысый череп. И премного начитанный Осип Брик, интереса к которому добавляло то, что содруг самого Маяковского, для которого он просто Ося. Уж так непредсказуемо-неожиданно воссоединились в этом объединении Серафимович, исповедующий традиции классики и идею ответственности писателя перед народом, и эти литучителя с назойливыми поучениями особого отношения к классикам: революция-де старое разрушает. Едва ли воспринимал станичник такие изыски Шкловского: «Прозаический образ есть средство отвлечения: арбузик вместо круглого абажура или арбузик вместо головы есть только отвлечение от предмета одного из их качеств и ничем не отличается от определения голова = = шару, арбуз = шару…» Казаки могли бы сказать о такой науке просто, но с изыском язвительной мудрости: «Показал черт моду – да в воду!» И бриковы – технологические – изобретения не для станичного парня; выразительна сценка от очевидца: «Темными вечерами нас сзывал Брик. Кружок беллетристов плескался в произведениях: своих, горячих, и чужих… Разбор… Расчленение… Собирание… Сюжет… Прием письма… Уздечка на читателя…» Шолохов позже так откликнулся: «Мне лекции Брика, на коих я присутствовал три или четыре раза, дали столько же, сколько чтение поваренной книги, скажем, архитектору».
Или такая от него ехидненькая оценка: «На Воздвиженке, в Пролеткульте на литературном вечере МАППа, можно совершенно неожиданно узнать о том, что степной ковыль (и не просто ковыль, а „седой ковыль“) имеет свой особый запах. Помимо этого, можно услышать о том, как в степях донских и кубанских умирали, захлебываясь напыщенными словами, красные бойцы. Какой-нибудь не нюхавший пороха писатель очень трогательно рассказывает о гражданской войне, красноармейцах – непременно „братишки“, о пахучем седом ковыле, а потрясенная аудитория – преимущественно милые девушки из школ второй ступени – щедро вознаграждали читающих восторженными аплодисментами. На самом деле – ковыль поганая белобрысая трава. Вредная трава, без всякого запаха. По ней не гоняют гурты овец потому, что овцы гибнут от ковыльных остьев…»
Напомню: ему всего девятнадцать лет, а он уже проникся неприятием того, что внедрялось влиятельными пролеткультовцами и деятелями ассоциаций пролетарских писателей.
…Журналистика. Все-таки она первой присваталась к нему, пока он еще только подумывал в своем литобъединении о женитьбе на изящной словесности. И мир изменить к лучшему хочется немедленным вторжением в жизнь. И перо просится на скорое свидание с читателем. И о гонорарах мечталось – жить-то надо.
19 сентября 1923 года. Газета «Юношеская правда» – боевой рупор ЦК и Московского городского комитета комсомола. Здесь появился фельетон «Испытание» с подзаголовком «Случай из жизни одного уезда в Двинской области», под которым стояла подпись: «М. Шолох».
Двинская область. Сведущему читателю эта маскировка не мешает понять, что речь идет о Донской области. По стилю и сюжету здесь явно кое-что от Чехова: дорожные приключения попутчиков на совместной деревенской подводе. Один из них – секретарь комсомольской ячейки, второй – торговец-нэпман.
Фельетон никакими особыми изысками не блещет и до ехидных баек деда Щукаря ему еще ой как далеко.
Этот свой первый опус Шолохов никогда в будущем не вспоминал. Может, зря, иначе критики-литературоведы, возможно, и разглядели бы в этом фельетончике те две колючки, что явно со временем не затупились:
неприятие грязных приемов при проверке на чистоту политических взглядов. Комсомольский начальник – секретарь уездного комитета – дал задание торговцу во что бы то ни стало спровоцировать юного попутчика на откровения: «Узнайте его взгляды на комсомол, его коммунистические убеждения. Постарайтесь вызвать его на искренность и со станции сообщите мне»;
возмущенный отклик на богемную жизнь, когда страна еще не оправилась от недавнего смертного голода. В фельетоне есть диалог: «На выставку?..» – «Да». Затем грубо, жестко, но понять такие чувства можно: «Людям жрать нечего, а они – на выставку».
Наградой стали живейший интерес читателей и 13 рублей гонорара.
Прошло две недели – появился второй фельетон под названием «Три». Новая тема для автора и материал на злобу дня для редакции – издевка над теми, кто по доброволию изменяет революционным убеждениям. Примечателен эпиграф: «Рабфаку имени Покровского посвящаю». Возможно, это некое эхо неудавшейся попытки стать рабфаковцем.
Потом в сотрудничестве с газетой – перерыв, который растянулся на полгода.
В декабре Шолохов покинул Москву.
Зачем и почему так внезапно?
Дополнение . Кое-что еще о литературном окружении Шолохова.
Александр Серафимович. Его, донского казака из станицы Усть-Медведицкая, первое сочинение – рассказ «На льдине» – Россия узнала в 1889-м. И сразу он получил благословение от кумиров прозябающей в нужде интеллигенции Глеба Успенского и Владимира Короленко. Высок полет во славе – Лев Толстой ему ставит «пятерку с плюсом» за рассказ «Пески». Особая строка в биографии – личное знакомство с Лениным, и даже такое стало известно: сын писателя гибнет в Гражданскую и отец получает от главы советской власти трогательно-сочувственное письмо. Серафимович в возрасте, однако же находится на творческом подъеме – пишет повесть «Железный поток». Небольшая по объему, эта повесть явилась подлинной эпопеей народной революционной стихии. Она вызвала шквалы споров, но уже тогда стало очевидным: эта повесть – событие для новой культуры.
Серафимович в литературной жизни словно соревнуется с Максимом Горьким, читая вороха сочинений литературного молодняка и тонким чутьем выделяя – кому стоит помогать, а кому – графоманам – отказать.
Ко времени знакомства с Шолоховым он – председатель Московской ассоциации пролетарских писателей, а в журнале «Октябрь» – главный редактор.
Будущее принесет учителю и ученику в их взаимоотношениях не только приятные моменты.
Виктор Шкловский. В его книге «Повести в прозе. Размышления и разборы» есть раздел «Несколько слов об искусстве Советского Союза и об искусстве Запада тридцатых годов» с тремя главами: «О казачестве и о крестьянстве», «История, документ и биография» и «Григорий Мелехов и Аксинья». Все три в основном о «Тихом Доне». Пусть и спорно, но с почтением!
Осип Брик. Его жена и Шолохов «столкнулись» в 1967-м в заметках видного американского публициста Г. Солсбери: «Он казак, резко сказала Лиля Брик, целиком сочувствуя молодым. – Мы совершили революцию против таких людей, как он». Это она явно припомнила расказачивание. Журналист запечатлел далее, с кем же эта литдама содружничала и кого ненавидела. «Он не мог написать этого, – сказал один молодой писатель (имея в виду „Тихий Дон“. – В. О.). – Он не способен на это. Он просто нашел дневник одного белого русского офицера, переписал его и выдал за собственный труд». (Вот вам и высоты «профессионализма»! Можно ли переписать дневник в населенный почти тысячью персонажей роман-эпопею?!) Американец ухватился за возможность «раскрыть плагиат» – в унижение советской литературы. Но при этом сопроводил историко-филологические изыскания явно не случайной ремаркой: «Госпожа Брик только что вернулась из Парижа, щеголяя высокими белыми сапожками… Разговаривая, она играла длинной золотой цепью…»
Тесть с норовом1924-й. Шолохов вернулся на Дон и тут же – каково родителям! – засобирался в Букановскую, к Громославским. Свадьба состоялась 11 января.
С того дня вошла в его жизнь – до самой кончины – навсегда растворившаяся в гении своего суженого статная красавица-смуглянка, атаманова дочь.
А ведь могло и не случиться шестидесяти лет совместной жизни при четырех веточках: дочь, сын, дочь, сын.
Это о том, что было от чего поволноваться влюбленным. Отец Марии Петровны воспротивился. Строжился – дочери надо продолжать учиться: «Бросить все, чтобы замуж?!»
Но смирили-уломали непреклонного. Однако и смягчившись, выдвинул твердое условие – при женитьбе следовать старинным донским обычаям. Жених этого не струсил, хотя такое могло пойти кругами у комсомолии в осуд-пересуд… Мария Петровна даже в старости не забыла: «Свататься Миша с отцом и матерью приехал чин по чину».
Впрочем, окончательный сговор произошел при участии свата, соседа Шолоховых, без старинных церемоний:
– Здорово дневали, Петр Яковлевич?
– Слава Богу, Максим Спиридонович.
– Видать по всему, пора нам к свадьбе готовиться?
– Пора…
Но отец невесты снова в норов – объявил: венчаться в церкви. Невесте новая тревога – как жених, комсомольский газетчик, воспримет тестев указ? Шолохов знал, как крепко воздвигнуты казачьи обычаи, – не ему ломать. Даже кошевые проявляли покорность и шли к священнику – Дон есть Дон.
Пришлось идти под венец и Шолохову, вопреки всем комсомольским запретам.
…С молитвою о ныне обручающихся рабе Божьем Михаиле и рабе Божьей Марии пошли: «О еже ниспослатися им любве, совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся… О ежи податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о ежи возвеселитися им видением сынов и дщерей…»
С «Исаие ликуй» и обхождением вокруг аналоя…
С тихим под конец голосом священника: «Поцелуйте жену свою, и вы поцелуйте мужа своего…»
И сколько было еще до храма каждому пожеланий с хитрецой: кто вступит первым на ковер у аналоя, тот и будет в семье главным…
Хорошо, что никто из братвы-комсы не заглянул в храм.
Когда совершали еще и государственную регистрацию, то вышла наружу одна хитрость. Как-то, еще в предсвадебное время, невеста спросила у жениха: «Ты с какого года?» Он успокоил: «Одногодки!» Но расписываются и выясняется – годков себе прибавил. Она обиделась: «Что же ты обманул?» Он обезоружил какой-то шуткой, зато не упустил суженую.
Жить стали отдельно от стариков. Медовый месяц начали в доме у кузнеца – квартирантами в пристройке. Тесть одарил кулем муки.
Молодой поражал жену: ночами все сидел и сидел за столом: сочинитель! Молодая позже вспоминала: «Ляжешь уснуть – работает, работает. Проснешься – все сидит. Лампа керосиновая, абажур из газеты – весь обуглится кругом, не успевала менять. Спрошу: „Будешь ложиться?“ – „Подожди, еще немножко“. И это „немножко“ у него было – пока свет за окнами не появится».
Юная супруга стала писательской женой: «Только заикнулась я об учебе или работе какой-нибудь, он прямо и сказал: „Знаешь что, я тебя заранее предупреждаю – работать будешь только у меня“. Я не поняла: „Что значит – у тебя?“ – „А вот узнаешь“».
Узнала не сразу.
…Ноябрь. За день до праздника Октябрьской революции Шолохов собрался в дорогу – в Москву. Для начала один. Но не выходит из сердца Маруся-Марусенок. Уже с дороги он пишет ей письмо – начал в слободке Ольховый Рог, заканчивал на станции Миллерово:
«С утра 7-го жарил отчаянный мороз, а после полудня отпустило, дорога размякла, пошла метель, вымочило нас самым основательным образом и до слободы Новопавловки мы едва-едва дотянули… Переночевали. Чулки, перчатки, башлык я высушил, а шинель осталась мокрой. На утро – мороз. Поехали, и мне да и всем то и дело приходилось вскакивать, бежать и греться. Полы шинели сделались как деревянные, и еще одно ужасно неприятное ощущение – рукава были мокрыми и вот нудно, понимаешь ли, с влажными рукавами… Утром поднялось что-то неописуемое. Можешь себе представить: несет, бьет, воет… буря…»
Ничего не скрыл от жены: «Часа полтора назад приехали в Миллерово. Сошли на постоялом, и я прямо пыхнул в окр. ком. РЛКСМ. Тут сюрприз – оказывается, меня вышибли из Союза». Увы, теперь не узнать, за что «вышибли» его из комсомола – то ли за венчание с дочерью атамана, то ли за то, что взносы несколько месяцев не платил из-за прошлого отъезда в Москву. Письмо подтвердило – с характером ее Миша: «Извещение (между прочим) не произвело на меня никакого впечатления». И добавил: «Ну, да черт с ними, с сволочами!»
В Москве тоже первым делом принимается за письмо жене, почти в стихах:
«Москва.
16 ноября 24 г.
Ночь.
Родная мне безмерно!
Десятый день не вижу тебя, не ощущаю около себя твоей близости, а кажется, что долгие-долгие дни, как стеной, отгородили нас, и недавнее прошлое встает перед моими глазами, поддернутое дымкой тумана. Скажи, ведь недавно ходили мы с тобой за Чиром, ломали пушистый камыш и воздух возле воды был свеж и морозен и на щеках твоих дрожал бледный румянец…»
Но дальше никакой лирики: «Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…» Пояснил: «Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба». Закончил письмо, однако, просто – прозой жизни: «Как заработаю деньги, приеду. Жди и не скучай. Привезу тебе кое-что. Беспокоит вопрос о квартире».
Четырнадцать рассказовЖизнь в Москве оказалась многообразнее, чем предполагал в письмах.
Вскоре тоска отошла: и в редакциях к нему относятся с интересом, и юная жена – приехала – поддерживает, и читатели хорошо принимают своих – советских – писателей.
Все это, конечно, вдохновляло. Пошли рассказы. В этом, 1925 году, когда особенно увлекся ими, было написано их четырнадцать!
Разумеется, в них еще много ученичества, и тема Гражданской войны пока неизменна, хотя жизнь подсказывала уже и другие сюжеты. Однако в лучшем из того, что он тогда написал, уже обнаруживается его шолоховская особица – без политагиток, без пустой риторической романтики, без казенных восторгов, без призывов к мировой революции, главное – глубина душевных переживаний тех, кто только что прошел через революцию в своей ищущей счастья стране.
Рассказ «Семейный человек»: отцу приказано конвоировать сына, красного бойца, попавшего в плен к белым. Жуткое выплескивается не только через сюжет, но и через слово:
«Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостиво так:
– Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя доселе спит?
– Нет, – говорю, – Ваня, не спит совесть!
– А не жалко тебе меня?
– Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…
– А коли жалко – пусти меня… Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:
– Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…»
Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало – и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно – то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:
«Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя – жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя – меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…»
Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!
Через год появился рассказ «Лазоревая степь». И вновь непостижимое – где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: «Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…»
Еще один рассказ: «Ветер». И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.
Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: «мелкобуржуазный гуманист!», «натурализм!», «схематизм!», «биологизм!»…
Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева – романом «Чапаев». Он записал в своем дневнике: «Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут („Нам этот материал надоел“)».
Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе «Двухмужняя» можно прочесть: «Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…» Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе «Жеребенок» совсем иную: «Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…»
А сколько в рассказах того, что разовьется в будущих романах. В «Кривой стежке» – прямая дорожка к будущей Аксинье и Григорию: «На водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу… Стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам». В «Обиде» – зачатки некоторых сцен из «Поднятой целины»: «Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги».
К осени жене надо было возвращаться домой, к матери мужа, в Каргинскую. Не прожить вдвоем в столице на шолоховские заработки.
Любимой нет рядом: она осталась в сердце и в письмах, которые позволяют узнать, как ему жилось тогда: «Настроение у меня, моя родная Марусенок, все то же. Думал, город встряхнет, а оказывается, иначе. В Каргине я чувствовал себя бодрее…
Встосковался по тебе. До того взяло за печенки, хоть беги…
Скучаю по тебе, роднушок, страшно. И эта скука усугубляется тем, что знаю, что ты еще больше скучаешь там, в Каргине…»
Далее о своем житье-бытье: «Я знаю, что тебя особенно интересует, как и где я помещаюсь, что ем, где сплю…
В нашей комнате живут четыре рабочих…
Эти два дня я пытался при помощи дворничих стряпаться, и представь такие результаты: вчера утром пошел купить у „сыроваров“ мяса 1 ф. на щи и котлеты, 1 ф. картошки, 1 луковицу, 2 ф. пшена, 2 ф. сахару-песка.
В своей банке сварил чудного супа, сжарил 2 котлеты… Словом, за рубль в сутки можно, Маруся, есть по горло!..»
Не обошлось и без отчета о литературных заботах – помянул два рассказа, которые передал в популярные тогда журналы «Красная нива» и «Прожектор». Но и следующее отписал: «Не робей, моя милая! Как-нибудь проживем. Гляди, еще не лучше и не хуже других. Зарабатывать в среднем буду руб. 80 в м-ц, да тебя устрою. А проедать будем 35–49 руб. Это самое большое…» Старательно обозначил и самое, видимо, насущное – кто бы мог подумать, что он горазд на такое «домоводство»: «Туфли великолепные стоят 25 р. Простые, очень хорошие – 15–20 р. Платье шерстяное – 15–19 р. и т. д. Костюм мужской 30–40 р. хороший, ботинки 15–20 р.».
Поделился «утехами» своих рыбацких страстей: «На днях был в ГУМе, купил 20 крючков английских. Чудные крючки, хоть сома в 20 п. удержат, а между тем размер маленький. Пробовал плесть лески ночью вчера, но без тебя дело не выходит».
В конце этого послания ударился в подбадривающий юмор: «Вот бы ты посмеялась. Она, т. е. койка проклятая, разлезлась еще хуже. Вчера за ночь раз пять, к моему ужасу, падал! Сплю – и вдруг грохот, спинка ударяет меня по затылку, а сам я стремительно лечу вниз».
В письме есть одна загадка – она пока еще не обращала на себя внимания биографов: «Был в академии. После чистки выбыло 1280 человек. Всем, не бывшим на чистке, вменено в обязанность сдать минимум к 1 февраля, т. е. через два м-ца». Что за академия и отчего к ней интерес? Неужто все еще подумывает о студенческой скамье?