355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Питирим » Текст книги (страница 11)
Питирим
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:02

Текст книги "Питирим "


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Антошка Истомин подбросил в воздухе кистень. Повертелся со свистом кистень наверху и шлепнулся вновь ему в руку:

– Подползу к епископу да кистенем его по гриве!

– Какой Ягорий храбрый объявился! – засмеялся Филатка, отойдя от Антошки. Тот сверкнул белками:

– Душно, Филатка! Дай хоть тебя поглажу... испробую. Снизойди!

Филатка отступил еще несколько шагов назад. Все рассмеялись. Улыбнулся и Софрон, покачав головой.

– Храбростию не кичись. Нужен разум.

Солдат Чесалов и другие вязали узлы с добром, набранным раньше в боях и позавчера в одной вотчине, и по церквам. Тут были и мундиры гвардейских капралов, побитых и брошенных в Волгу, и монашеские рясы, и церковная утварь, кресты и ризы от икон, золото и серебро, и купецкие кафтаны, и товары, отбитые у макарьевских торговых людей, было и оружие и даже книги. Атаман хранил их для себя. Всякую свободную минуту он читал.

Много хлопот причиняло это богатство ватаге. Отца Карпа пришлось отставить. Стяжал два креста и привязал их на ремешке под рубахой у чресел, опоганив кресты. Солдат Чесалов рассвирепел так, что едва не утопил батьку под Работками. Насилу откачали убогого. Антошка Истомин спас попа. Когда отец Карп пришел в себя, выдрали его сообща на отмели с приговорками и велели клятву дать всем решительно товарищам, что больше не польстится ни на что, не будет красть у своих.

Софрон в хранители богатства назначил солдата Чесалова.

– У этого – не забалуешь. Зубами скрежещет, когда близко кто-нибудь подойдет, не то что.

Ватага численностью своею росла не по дням, а по часам. Все новые и новые люди приставали к ней. Теперь уже считали более двухсот. Не легко Софрону было с ватагой. Не позволял он пьянство, – ворчали многие. Он говорил:

– Надо любить умеренные пиры, какие у благорассудных римлян были в обыкновении. На пиру приятнее человек не пьяный, а в добрых делах – не беззаконный.

И рассказывал он своим товарищам о Риме, о войнах, о Греции, о мудрецах.

– Кто хочет препятствовать тому, чтобы кремлевский тиран не опережал и свыше нас не подымался своею силою, тот да противустоит влечению страсти, не поддается голосу слабости, которые не укрепляют, а губят. Солнце часто омрачают облака, а рассудок – страсти. Каждый из нас должен быть силен, здоров и разумен, как славные спартанцы или железные римские воины.

Слова Софрона дышали заботой о товарищах и разумной любовью к свободе. Это чувствовали даже каторжные душегубы, имевшиеся не в малом числе в его ватаге. Они тяжело вздыхали, опускали взор. Не смотрели атаману в глаза. Им было не по себе, холодило кожу. Боялись они Софрона, и не всем им было понятно. И нет-нет да и прорывалось у кого-нибудь из них: ограбить на дороге крестьянина. Хоть и не богаты пожитки, а все хватит пображничать. Одного такого грабителя Софрон убил из пистоли у всех на глазах. Но все же эти люди не могли себя побороть и решались опять и опять делать то же.

Один из таких сказал однажды Чесалову по секрету:

– Друг, уничтожь меня, слаб я, сам робею – помоги... Зипун мой возьмешь и семь рублей деньгами. Не по себе мне от таких порядков.

Чесалов дал просителю по загривку и, ни слова не сказав, пошел опять паклевать струги. Горлапаны, драчуны примолкли, стали побаиваться Софрона.

Теперь все были настроены особенно серьезно. Важный момент подходил: истребить Питирима с отрядом монахов и солдат и губернатора Ржевского. Его помощник Волынский остался в городе. Питирим должен спуститься до Макария, а там пройти по Керженцу до села Пафнутьева лесом. Все известно Софрону. Верные люди рассказали. Сам Питирим этот путь назначил; в Нижнем каждый знает об этом на посаде. Питирим не скрывал о своем походе на Керженец.

Большая часть ватаги оставлена была Софроном под Васильсурском на реке Суре. Чувашины и черемисы помогали прокормить ватагу, а также и уведомляли ее об опасностях, сторожили ее покой. И когда воевода из Курмыша сунулся со своим войском разорить становище Софрона, в лесу все деревья начали стрелять и земля разверзалась ямами, куда и проваливались всадники с головой. Воевода, не доехав до становища, спасся бегством. Понял он, что не только каждый мужик и каждая баба, но и каждое дерево и каждая птица в лесу и, казалось, само небо, земля и вода на стороне "разбойников". Отступил в ужасе и окопался в Курмыше. Соседние воеводы давно уже об этом позаботились и сидели в боязливом ожидании. Со времен Ивана Грозного это место служило убежищем для разбойных ватаг.

Всех губернаторских гонцов из Нижнего перехватывали ватажники, и почту отбирали, а самих забирали к себе в плен. Воеводы были отрезаны от губернской власти. А мужики пускали слухи, пугавшие воевод, сбивавшие их с толку. Софрон не беспокоился за свое главное становище. Но время шло минул день, другой, третий, а питиримовских стружков не видно. Софрону казалось, что, уничтожив епископа, он облегчит народу жизнь. День и ночь мечтал он о том, как он казнит Питирима, собрав деревенских, высказав все епископу в лицо, и отрубленную голову отошлет в Нижний Волынскому. Но... давно бы епископу нужно было появиться на Волге, а его все нет и нет.

И вот однажды на рассвете разбудил Софрона Чесалов и сообщил, что из лесов ожидает человек. Хочет поведать атаману что-то важное. Вышел из шатра своего Софрон, наскоро захватив оружие. Неизвестный ему монах сказал, что прислан он-де с Керженца "лесным патриархом", отцом Авраамием, уведомить о том, что Питирим переправился через Везломский перевоз, у самого Нижнего, а дальше поехал на конях, лесами. На стругах по Волге плыть он передумал.

Теперь стало ясно, что и тут Питирим схитрил, всех обманул, объявляя на посаде, что он отправляется на Керженец через Макарьево.

Софрон ушел в шатер, бледный, задумчивый. Стыдно ему было и перед ватагой. Зря людей морил. Питирим ускользнул из его рук. Какой же он атаман после этого?

III

Через Волгу переправлялись на двух новеньких паромах. Поставили по двадцати коней на каждом. Епископ – в лисьей шубе, покрытой атласом крапивного цвета. Шубу он накинул, садясь на паром. Люди ежились около коней. Питирим, положив ногу на ногу, тихо рассказывал что-то Ржевскому, кивая головою на кремль. С Волги кремль со своими зубчатыми стенами, башнями и соборами, в зелени садов был прекрасен, и даже хмурые гвардейцы залюбовались им. К красоте были глухи они вообще; какая красота... И все-таки... Никто не может не залюбоваться этими горами над Волгой. Клочья тумана таяли в лучах восходящего солнца. Небо чистое, нежно-голубое дышало бодростью; разбивалась гладь реки двумя дюжинами весел; бушевали пенистые круги около паромов.

Глаза снова и снова невольно обращаются к Нижнему. У берегов множество торговых судов с мачтами и без мачт, некоторые только что подходят, причаливают к берегу, свертывая паруса; среди прибрежных садов гремит перезвоном мелких колоколов строгановский храм, красный, с сверкающей на солнце главою. Колокольный перезвон дрожит над водой. Лошади шевелят ушами, косятся на воду.

Впереди левый берег Волги, а на нем, среди леса, Никольская Боровская слобода. Диакон Александр и раскольники, освобожденные из тюрьмы, сидя на другом пароме, точно сговорившись, отвернулись от Нижнего, который звали они "великим градом падений, темным Вавилоном со адовыми темницами в нем". Набожно осенили они себя двуперстием при виде леса, странно оживились. И, конечно, этого нельзя было утаить от взоров епископа: видел он, как раскольники крестились, как, при виде леса, с улыбкой перешептывались. И то, что они отвернулись от Нижнего, не прошло мимо его глаз. Он тихонько толкнул в колено Ржевского. Тот прикусил губу и нахмурился, крикнув на гребцов, чтобы скорее гребли. Солдаты, видя сердитое лицо начальника, вытянулись, а ученики духовной школы спрятались за коней. Вместе со всякими догматами святой церкви они крепко усвоили правило: по возможности, меньше мозолить глаза начальству, особенно епископу.

Когда паромы подошли к берегу, поднялась суета. Заржали кони, забеспокоились, стуча копытами о палубу, жались один к другому. Вскочили люди с своих мест. Старцы перекинули через плечо котомки, готовясь к высадке, перешептывались. На лицах их было написано упрямство и самоуверенность. Гвардейцы "ели глазами" начальство.

Первым с парома сошел Питирим, опираясь на посох и накинув на плечи шубу, поддерживаемый монахом. За ним – его послушник, чернец Андрей, потом Ржевский, а затем с грохотом, под гиканье гвардейцев, упираясь передними ногами и фыркая, потянулись по мосткам кони. Старцы шли самыми последними.

Епископ и Ржевский с бугра наблюдали за высадкой. Когда все оказались на берегу, раздалась команда Ржевского. Тридцать молодцов построились с конями в колонну. Питирим и Ржевский сошли вниз. Им подали двух коней. Ржевскому – белого, епископу – вороного. Ловко, по-военному, сел и Питирим в седло и, дернув повода, загарцевал на берегу. Восемь учеников духовной школы тоже уселись на коней. Только старцы остались пешими.

– Для вас коней не припасли, – сказал чернец Андрей, подъехав к раскольникам. – Его преосвященство приказал отряду ехать шагом, дабы вас не истомить.

Старцев пустили в середине. Сзади них поехал Андрей с учениками.

Солнце уже поднялось из-за реки и золотило сосны, играло в воде... Когда вошли в лес, сразу стало теплее, тише, уютнее.

Епископ впереди всех. Шубу он сбросил, отдал Андрею, сам остался в теплом подризнике, подбитом беличьим мехом. На голове – бобровая шапка с бархатным донышком, наперсный крест и панагия (круглый образок "божьей матери") – на груди. Держался в седле он прямо, молодцевато. Лошадей знал с детства, и в Стародубье хаживал с воровской конницей на царских ратников. "Чего не видел и не знает епископ?" – думал послушник Андрей, следуя позади него. Бывали такие минуты, когда епископ говорил с Андреем, как с равным, и многое рассказывал ему из своей жизни, из истории войн и церкви. И невольно Андрей проникался уважением к епископу. Он следил за каждым его словом, за каждым движением. Это был не страх перед начальством, а удивление и привязанность к всезнающему архиерею.

Конь под епископом вдруг упал на оба колена, готовый нырнуть в болото, но епископ ловко удержался и опытной рукой с силой натянул повод, подняв коня. Раскольники перешепнулись между собою: "Бог не хощет, чтобы он ехал в скиты".

– Тихо, с оглядкой! – крикнул Ржевскому епископ. – Болота...

Справа и слева среди сосен потянулись знаменитые золотовские болота, трудно видимые глазом, покрытые ржавчиною, мохом и мелким кустарником. Вместо дороги – узкая гать, по которой проедешь, только хорошо зная местность. А когда гать кончилась, пошла песчаная тропа, обезображенная корневищами столетних деревьев. Великаны-сосны, уходя ввысь, делали лесное утро сумерками. Нудно каркало воронье, вспугнутое людьми, шмыгали зайцы в чаще. В последние дни шли непрерывно дожди, и кругом было сыро и мрачно.

Питирим уверенно вел отряд. Родился и вырос он в керженских лесах все лесные тропы ему были известны. Ржевский растерянно глядел на обманчивую гладь, окружившую их со всех сторон между деревьев, и зорко следовал по тем местам, по которым шел конь епископа.

– Ничего. Не робей, Юрий Алексеевич! – сказал, обернувшись к нему, Питирим. – Тут спокойно. Хорошо.

Ржевский, раздувая ноздри, оглянулся по сторонам.

Можно ли назвать покоем эту загадочную тишину?

Ржевский подозрительно осмотрелся кругом.

Раскольники шли позади угрюмо, молчаливо. Старец Александр не пожелал даже одеть новый кафтан, выданный ему дьяком Иваном, и остался в изодранной одежде, в которой сидел в темнице. На людей смотрел он так, как будто ничего с ним и не было. Иногда наклонялся к соседям и подбадривал их. Они слушали Александра почтительно и сосредоточенно, исподлобья косясь в сторону епископа. "Дух ложный, противный, погибельный и убивательный, вскую тщишься доказать нам свою правоту?" – думали, глядя на Питирима, усталые от тюрьмы и похода старцы.

И были они уверены "в божьей справедливости, в божьей помощи", в своей духовной силе и сочувствии народа. Были уверены они в мудрости своего вождя, диакона Александра, в его неподкупности и прямоте, в его превосходстве во всем над антихристом-епископом... В том, что епископ будет поражен мудростью керженских расколоучителей, никто из старцев не сомневался.

Скорее бы дойти до Пафнутьева...

Когда вступили в более широкий проселок, Ржевский, поравнявшись с Питиримом, заметил на его лице волненье. Питирим оглянулся на Ржевского:

– Все я здесь знаю с малых лет. И тогда так же было... – Он осмотрел с какой-то скорбной улыбкой теснившиеся по сторонам дороги сосны и ели. С отцом ходили в бор, валили сосны. А весной сгоняли плоты по Керженцу. Отец был строгий, но достойный человек. Умер он недавно. Проклял меня перед смертью. – Питирим отвернулся.

Ржевский хотел как-то успокоить епископа и со вздохом сочувственно сказал:

– Все слагается и разлагается и снова возвращается туда, откуда пришло: земля в землю, дух к небу... И нам когда-нибудь настанет черед.

Питирим внимательно посмотрел на него.

– Нам ли говорить с тобою о смерти? Но, хотя я и не хочу умереть, а смерти не страшусь. Епископом быть, да в нижегородской епархии, улыбнулся Питирим, – куда страшнее! Если бы мой отец то знал, не прозвал бы меня злоречивым, зломысленным, злотворителем. Мои сестры и теперь меня так величают. И, может быть, в Пафнутьево придут они и будут также поносить меня. Но что я могу? Хороший пастух и хороший царь, – говорил мудрец Платон, – меж собой сходственны. Храм божий созидая, ближнего не разоряю я, а хочу, чтобы люди, слушая колокола, от жизни не отрекались и ради царствия небесного не забывали царствие земное, а за оное меня клянут и анафеме предают, и даже отец родной.

Питирим с сердцем рванул коня, повернулся и строгим взглядом окинул солдат, учеников и старцев. И, вновь подъехав к Ржевскому, произнес строго:

– Держись благоразумно. Не допускай утеснений солдатами поселян. Народ почитай, а гнев обуздывай. Не походи на апостола Петра, сгоряча не руби.

И речь епископа полилась плавной спокойной проповедью, которую молча, стараясь быть внимательным, слушал Ржевский, как всегда, половину из того, что говорил епископ, пропуская мимо ушей, а зачастую и вовсе не понимая.

IV

После отъезда Питирима и Ржевского на Керженец Иван Михайлович почувствовал себя настоящим "великим князем нижегородским". В ночь на следующие же сутки сотворил он у себя на дому такой пир, что после этого целую неделю на посаде только и разговоров было, что об этом пире.

Готовиться он начал к нему с самого раннего утра. Заглянул и в знаменитые по древности кремлевские винные подвалы, между Часовой и Тайницкой башнями. Подвалы были заложены дерном, чтобы не смущать людей.

Пир предстоял многообильный по части пития.

Иван Михайлович пригласил себе на помощь многоопытного в сих делах мужа, старца Паисия.

Осторожненько, соборне с отдыхавшим теперь дьяком Иваном, на заре, когда все спали, приподняли они все втроем куски дерна с цветочным крестом, помолились на небеса и полезли в подвал. Когда на колокольне Спасо-Преображенского монастыря звонарь ударил к обедне, из погреба высунулась голова Волынского, огляделась кругом и вновь утонула в дерне. Еще через несколько минут заговорил колокол и на Казанской церкви – тогда высунулись все трое и, наконец, подпихивая снизу бочонок, красные, отдуваясь и рыгая, появились на поверхности дьяк Иван и отец Паисий. Волынский застрял в погребе. Ему подали руку. Только тогда помощник вице-губернатора получил возможность стать твердой ногою на кремлевскую почву. Все трое, покачиваясь, поволокли бочонок в дом Ивана Михайловича, забыв заложить дерном ход в подвал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вечером в доме Волынского начался пир. Первым, как всегда в таких случаях, прибыл обер-ландрихтер Стефан Нестеров, тайно друживший с Иваном Михайловичем, – свела их воедино крепкая привязанность к "ассамблеям" и застольным "филозофиям". Припожаловал в дом Ивана Михайловича, в высокой меховой шапке, в шубе, опираясь по-боярски на посох, и бородатый почтенный гость Афанасий Фирсов сын Олисов, самый видный купец из хлебного ряда с гостиного двора. За ним подъехал в возке и другой герой "гостиной сотни", купец Шилов, прославившийся в рыбном ряду привозимою с низов, с синего моря, рыбою. Не забыл, конечно, своего друга и бургомистр, гордость нижегородского купечества, Яков Пушников. Человек умный, бывалый, – не зря торговые люди выбрали его бургомистром. А главное, к царю ездил и тому пришелся по душе, получил подарок с похвальною грамотой. Царь всемерно поддерживает купечество и даже образовал мануфактур-коллегию для защиты промышленников. Об этой коллегии и повел разговор приехавший на пир к Ивану Михайловичу рудоискатель с Усты, купец Калмовский. Пока дьяк Иван да отец Паисий хозяйничали с Волынским на кухне, Калмовский рассказал о разорении его заводов работными людьми и о главных зачинщиках, Климове и Евстифееве, сидевших теперь в подземелье Духовного приказа. Все тяжело вздыхали и охали: "Ой, как народ избаловался!" Пушников, почесав под бородой, грустно покачал головою:

– Корабельные леса приказано готовить, но работники, конные и пешие, упорны стали к найму, не идут, разбегаются.

– Как не бежать! – окружив себя дымом, вступил в разговор Нестеров. В Адмиралтействе в строении кораблей и то произошла остановка. Не дают хлеба достаточно и денег мастеровым и рабочим. Вот плотники и бегут. Даром работать не желают.

– Оно так и идет, – вздохнул Пушников, – царь сказал сенату: "Немедля потщиться в купецком деле лутший порядок сделать", а где оное видно?

– Царь велел развивать рудокопное дело, а меня разорили на Усте, меня, рудоискателя, и ниоткуда защиты мне нет и помощи никакой, вклинился в разговор Калмовский.

Нестеров зло усмехнулся.

– Попы следствие ведут, к ним и обращайся. Обер-ландрихтера отставили от судейного дела, вот и жди. Расколы ищут во всем и к каждому делу приписывают раскол. Все дела засорили поисками раскола. Царь и в самом деле подумает, что единственные преступники здесь – раскольники, а Питирим – единственный рачитель о государствия благополучии. А мы, судьи, так себе, ушами хлопаем...

Тут дьяк Иван подтолкнул Нестерова, тихо, с двусмысленной улыбкой, сказав:

– Батюшка государь, небось, все знает и раскол ставится в вину не попусту, а со значением... Лучше бы нам с тобою о том помолчать.

– Друзья, похвально ли это! – растерянно спросил Нестеров присутствующих.

Все нахмурились, промолчали.

Нестеров продолжал, осмотрев гостей прищуренными глазами:

– Правильно сказал однажды Остерман голландскому резиденту Деби: "У нас нет ни одного человека, который бы понимал торговое дело".

Пушников вздохнул:

– Правильно, да не совсем.

– Люди есть, – тихо отозвался Олисов, – как не быть.

– Плутовства только много, вот о чем я и хотел сказать, – смело продолжал Пушников. – Вот в чем суть.

– Чего уж тут! – перебил его, раздувая ноздри от негодования, Олисов. – Креста на людях нет. Вымышленные подряды какие-то подсовывают в Питербурхе. Нас, нижегородских торговых людей, забывают. А может ли у нас, в Нижнем, такая вещь произойти? Никогда.

– Наипаче среди ревнителей древлего благочестия, – вставил свое слово и Нестеров.

Купцы оглянулись. Пушников погрозил пальцем Нестерову:

– Смотри, смотри, Стефан Абрамыч. Не припутывай.

– А что, неправда? Раскольники – народ честный. Сам царь за них заступался. Вспомните Денисовых. А бояться нечего здесь, все свои.

– Этого мы не знаем, – громогласно перебил Нестерова Олисов. – А вот нижегородского купца хорошо мы знаем. Никогда он не будет царя обманывать. Работу свою он ведет домовно и генерально. А питерские купцы вельможами избалованы, наплутано ими много. У нас тут не забалуешь. Все на виду, о каждом все доподлинно известно, ни от каких дел не укроешься. До баловства ли тут?

Купцы прыснули со смеху:

– Какое уж тут баловство!

Снова заиграли нестеровские глаза:

– Овчинников об этом вам расскажет. Он знает; недаром в яме посидел. А вот и сам он заявился. Легкий на помине!

В комнату робко вошел недавно освобожденный из-под Духовного приказа купец Овчинников. Невысокого роста, рыжий, курчавый, с испуганными глазами. Мягко подошел он к сидевшим и низко всем поклонился.

– О тебе разговор, батя... – засмеялся Нестеров. – Сочувствуют тебе.

– Полноте, Стефан Абрамыч, чего мне сочувствовать? – смутился Овчинников. – Мне хорошо.

– Две лавки получил в гостином дворе. Плохо ли, – с нескрываемым злорадством проговорил Калмовский. – Это не то, что мы: разорили – так будто и надо.

– Проси и ты у епископа. Пускай посадит в яму, а потом лавки даст. Он богатый, может... – засмеялся Нестеров. – А что тебя разорили – дело небольшое. То ли бывает у нас! В Москве у Шустовых фискалы по приказанию царя заграбастали из-под полов и из-под сводов дома и вовсе четыре пуда червонцев, да китайского золота, да старых московских серебряных монет сто шесть пудов. Вот это разорили!

Пушников солидно кашлянул:

– Не надо прятать. Государь зря не обидит.

Овчинников, видимо, довольный тем, что о нем забыли, сел в уголке у окна, посматривая на волю. Нестеров не оставлял его в покое.

– Ты чего же там? Молви слово.

– Что нам молвить! Чай, известно: тело государево, душа божья. Скорбная улыбка заиграла на лице Овчинникова.

В это время в комнату вошел Волынский, за ним отец Паисий, а позади них шесть дюжих солдат – все с подносами, а на подносах кувшины с вином, бокалы, жареная птица, разварная рыба, баранина, яблоки и многое другое. Гости чинно приподнялись, посторонились. Волынский, слегка хмельной, в расстегнутом камзоле, суетился около солдат и, обернувшись, пошутил:

– Вы, того... Располагайтесь в моем доме, как Авраам в раю. Видите, сам за вами ухаживаю. При его святейшестве, епископе, не пришлось бы нам с вами таково домовито, толстотрапезно с принятием родниковой кремлевской водички повеселиться. Все мы простые, грешные люди, где нам в святости соперничать с его святейшеством! Рассаживайтесь смелее за стол, не робейте!

Наконец, уселись вокруг стола. Иван Михайлович сбросил камзол и остался в одной рубашке. Дьяк Иван косматою рукою наполнил чарки:

– Отец Паисий, провозгласи за его величество государя Петра Алексеевича... – отдуваясь и рыгая, проговорил дьяк Иван.

Все встали, подняли свои чарки.

Отец Паисий нараспев провозгласил:

– За здравие его величества, многомудрого, достохвального, всемилостивого великого государя нашего императора Петра Алексеевича восприимем оную первую чашу!

С великим усердием и подобострастием все опрокинули в рот наполненные вином чарки.

Сели. Принялись за еду, сохраняя приличное сему моменту благопристойное молчание. Только слышалось звяканье посуды, чмоканье, жевание и умилительные вздохи.

После некоторой паузы заговорил дьяк Иван:

– Ну а теперь было бы не лишнее нам принять оное, – он указал на кувшины с вином, – и за его святейшество епископа Питирима.

Нестеров шепнул на ухо сидевшему рядом с ним Пушникову: "И чтобы он провалился там сквозь землю".

В ответ на возглас дьяка Ивана, однако, все быстро вскочили со своих мест.

Дьяк Иван, усерднейше придумывая разные льстивые славословия епископу, провозгласил за него здравицу. Все выпили свое вино с не меньшим аппетитом, чем за царя.

Потом принялись за питье и еду безо всяких здравиц, но с великим усердием, с чистою душою и веселою дружеской застольною беседою.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Второй час ночи. Много выпито вина, много всего наговорено. Яков Пушников, распустив пояс и положив нога на ногу, вразумительно поучал Шилова:

– В Богородске кожу делаем по-новому. Старое забыть надо, понеже юфть делается с дегтем и, когда мокроты хватит, распалзывается, и вода проходит.

Иван Михайлович бил кулаком по столу и, покраснев, громко отчеканивал:

– Воистину, во всех делах, как слепые, бродим и не знаем, что и будет. Стали везде великие расстрои, а где прибегнуть и что впредь строить? Леший знает.

Его старался слушать и понять совершенно раскиснувший от вина и обиды на свою судьбу Калмовский, но, хотя он и кивал в знак согласия головою, однако, говорил совершенно не относящиеся к делу слова:

– Мошенники! Воры! Заколю! Заколю!

Дьяк Иван неподвижным, мутным взглядом смотрел на пустые кувшины и тихо, зловеще рычал:

– Истребить! Истребить!

Нестеров, сердито насупившись, отвалился к стене, в обнимку с Овчинниковым, и медленно, хриповато тянул что-то непонятное. Овчинников плакал. Сквозь слезы ныл:

– Распростись навеки со мною, ненаглядный мой цветок... Рай пресветлый... Дочку мою... дочку в монастырь заточили!..

Нестеров тряхнул его со всей силой:

– Молчи, Иуда! Рай пресветлый променял ты на две лавки в гостином. Продал веру, продал совесть, продал дочь родную – и помалкивай.

Овчинников сокрушенно качал головой в такт словам Нестерова: "продал", "продал", "продал"! И опять у него потекли слезы.

– Оставь его, не тронь! – тихо, наклонившись над ухом Нестерова сказал самый трезвый из всех – Олисов. – Нешто он один? Я три церкви построил православных и сопричислен к стае трехперстников. Понял? И хлебную торговлю по Волге мне отдали, и бороду не бреют, хожу в кафтане, в каком мне угодно. Понял? А за что? За проданную совесть. Что уже тут? Одурманены. Беда! Совесть ныне – дешевый товар и нечего о ней говорить! А вот три церкви... Мало ты думаешь мне это стоило? Подумай!

– А нешто даром ты строил? – заплетающимся языком перебил его Нестеров. – Врешь, сукин сын, ты не такой!.. Ты знаешь... Царь оплатит тебе... Подавишься от богатства, ненасытная твоя душа!

Олисов вскипел, стал, брызжа слюнями, не говорить, а шипеть, крепко сжав руку Нестерова:

– Ты подавишься! Ты! Вы, царские тиуны, дьяки да подъячие, кровь из нас пьете. Великая власть вашей волчьей породе над нами дана... Без посулов ни одного дела не делаете! Воры вы! Кровопивцы!

Нестеров с недоумением глядел на Олисова, стараясь вникнуть в то, что он говорит. Олисов могучей пятерней сжал ему плечо:

– Увядает благочестие, процветает же злое бесчестие. С виду златоцвет, много всякого блеска, а посмотришь в нутро – пустые цветы, тернии. Вон в Питере преподобная троица: адмирал Апраксин, Шафиров и Петька Толстой, благо у царя в доверии, завели фабрику шелковых парчей. Привилегию на пятьдесят лет взяли, а потом, псы алчные, заскулили: "Отдайте подряды купецким людям!" Не справились. Полотна, демоны, настряпали в заморский отпуск узкие, а Федор Веселовский из Лондона промеморию прислал: "За этою узостью полотна плохо продаются". Не за свое дело дворяне хватаются. Вот что. Дворянам воевать, купцам – торговать. Вот что. Понял? Плохо еще купцов ценят. Да, плохо. Вот что!

Дьяк Иван, стиснув за горло кувшин, хриплым, властным голосом, басил: "Степка Нестеров – анафема, будь проклят"! Но, видя, что на него не обращают внимания, он вдруг дернул за кафтан Овчинникова и, пьяно улыбаясь, показал рукой на Нестерова:

– Не говори ему. Предаст.

– Молчи, подкидыш поганый, чернопузая змея.

– Ладно, Степка. Все одно повесят. Я знаю.

Отец Паисий пьяно расхохотался около самого лица обер-ландрихтера. Нестеров толкнул его так, что тот съехал на пол, выкрикнув:

– Зверь! Зверь! Тигра!

Нестеров, отвернувшись от Олисова, еще крепче обнял Овчинникова и тихо на ухо спросил:

– Неужели откачнулся?

Овчинников молчал.

– Ужели и тебя сломили? Страшно мне.

Отец Паисий повернул пьяное, злое лицо в сторону Нестерова. Насторожился.

Овчинников прошептал!

– Хоша убей, – ничего не скажу.

– Запугал?

– Нет.

– Подкупил?

– Нет.

– В чем же дело, пташка ты желтобрюхая?

– Идет жизнь не по-нашему, а мы не можем управлять. Вожжи не у нас в руках. Сила у них. Посмотри на ружья мушкетеров. Где фитильно-колесный замок? Где?

– Не к делу говоришь.

– К делу! – капризно вскрикнул Овчинников. – Ружье зажигает кремень. Стреляет скоро и метко. В писании сказано: от кремня и чугуна погибнем. С запада сила великая идет на нас, и ружья новые. Торговлей токмо, деньгой зашибешь антихриста. Его нутро требует злата. Сила в богатстве. Алчными надо быть!

Олисов, стоявший в нетерпении около Нестерова, хлопнул его по плечу:

– Оставь, говорю, недужит он после тюрьмы. Заговаривается.

Нестеров даже в пьяном виде уважал Олисова и, крепко облобызав бородача, потянулся за ним через комнату. Олисов его увел. Иван Михайлович, опустив голову на стол, богатырски храпел на весь дом. Пушников откинулся затылком на спинку кресла, дремал. Заслышав шаги Нестерова и Олисова, приоткрыл глаза:

– Куда?!

– На волю, – ответил Олисов.

Калмовский тоже очнулся; мутными, заплаканными глазами недовольно осмотрел Нестерова. Дьяк Иван сопел, опустив голову на грудь, Отец Паисий спал на полу, около дьяка, уткнувшись головою в стенку. Олисов ухмыльнулся.

– Вот они, светоначальники наши.

– Тля! Червь!.. – процедил сквозь зубы Нестеров в сторону дьяка Ивана.

На дворе было темно и холодно. В ограде разваленного Архангельского собора тявкали волкодавы, гремя цепями, да в слободе кремлевской дребезжала трещотка. Четкие светили звезды.

– Пойдем, пройдемся, – указал Олисов рукой на кремлевский двор перед Духовным приказом.

– Идем.

– Сколь мне показалось, Стефан Абрамыч, хороший ты у нас человек, однако... говори, делай, но без дальней огласки – неровен час. Знаешь наши порядки? Языки кругом. Языки и уши... Между прочим, понятно и без того: не в свое дело лезут попы.

На минуту он остановился, остановил и Нестерова, как бы осматривая залитые луною храмы и дома. Хмель понемногу улетучивался.

– Какая красота ночью! – и, понизив голос, вдруг спросил: – А как по-твоему, Стефан Абрамыч, кто у них возьмет верх: Питирим или Александр? Кто кого переспорит?

Нестеров ухмыльнулся:

– Питирим. Он же и скиты погубит.

Олисов тяжело засопел, втянув голову в высокий воротник шубы.

– Не допустим.

– Кто?

– Мы... купечество... гостиная сотня.

– Полно, – засмеялся Нестеров, – своя рубаха ближе к телу.

Олисов загорячился:

– Не дело говоришь. Возьми меня: построил я три православных храма в Нижнем и даже около своего дома храм Успения, а все же на скиты дал, даю и дам много больше.

– А другие? – с любопытством спросил Нестеров.

– И Пушников, и Строганов, и Шилов, и многие другие. Всяк из них по-новому крестится, да не всяк молится.

– Однако поморский вождь Андрей Денисов и на молитвах поминает в своих скитах "о пресветлейшем императорском величестве". И не он ли писал достохвальное сочинение, выражавшее "высоту и отличие в российских венценосцах первого императора Петра Алексеевича?" Что скажешь на это, Афанасий Фирсович?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю