Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Вот оно: "По сему прошению епископа Питирима запрещается всем ему возбраняти в его равноапостольском деле; но повелевается паче ему вспомогать. Ежели же кто в этом святом деле ему препятствовать будет, то безо всякого милосердия казнен будет смертию, яко враг святыя церкви; а буде кто из начальствующих не будет помогать, тот лишен будет имени своего. Петр".
Отец Гурий встал и, дрожа всем телом от страха, сотворил молитву о здравии государя Петра Алексеевича. Сделал три земных поклона перед иконою и облобызал письмо.
– Вельми мудрый царь, – прошептал он.
Дьяк Иван рассказал, что епископ распорядился письмо это во множестве переписать и разослать по епархии, чтобы в церквах было прочитано всенародно, и объявить его же всем военным и гражданским чинам в Нижнем, а в первую очередь Стефану Нестерову.
Отец Гурий улыбнулся.
– То-то теперь будет!
– Спеси поубавит наш судия теперь...
– Ох-хо-хо, хо-хо-хо-хонюшки!
– Так и надо. Распустили народ, воров расплодили. Уж и судьи!
– И-их, владычица!.. Грех ходит кругом. Распутство. Разбои. Жить страшно!
– Макарьевские воры к Нижнему прицеливаются.
– Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..
– Языческую мордву и чувашей подымают... Одного монаха убили...
– Свят, свят... Упокой душу старца во царствии...
– А где власть? – дьяк Иван хватил кулаком по столу.
– Высокомудрый Никола, помилуй нас...
– Ржевский сбрендил... поддаваться стал. Помощник его, Иван Михайлович...
Тут дьяк Иван запнулся. (Только вчера целый бочонок высосал с Иваном-то Михайловичем). Отец Гурий не обратил на это внимания, он стал на колени и давай молиться:
– Дай им, господи, всем царство небесное и вечный покой!
– Кому это? – удивился дьяк.
– Убиенным попам и монахам...
– А-а! – равнодушно протянул дьяк. – Дело не в этом.
Отец Гурии встал с пола, долго отряхивал пыль с коленей на рясе.
– Ржевский-то сразу проспался... в себя вошел... Три облавы ночные сотворил по городу. Заглаживает...
Отец Гурий шептал про себя молитвенно:
– Аще беззаконие не зриши, господи, господи, – кто постоит?! В беззакониях зачаты мы есм, и во гресех родили нас матери наши...
Дьяк Иван, глядя на него, стал громко, нараспев, зевать... Больше он уж не разговаривал с отцом Гурием. Скучно!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ответа на свое письмо кабинет-секретарю Макарову Ржевский не дождался. Теперь он, прочитав письмо царя на имя Питирима, еще более пал духом, но старался виду в том не показывать. Внешне бодрился.
Питирим, однако, заметил, что с Ржевским творится неладное.
– Не очень печалься о том, что горожане находятся в смятении, иди средним путем между крайностями. Верная победа, – сказал он ему в виде успокоения.
XIII
Получив от Питирима в копии письмо Петра, Нестеров запил, а через несколько дней к нему приехала жена. Вышло неловко. Параскева Яковлевна наткнулась на жонку Степаниду в то время, когда она меняла с плеч Стефана Абрамыча белье. Сам он не мог этого делать, так как не тем был занят. Перед ним стоял кувшин с вином и блюдо с разварной рыбой: он усиленно жевал рыбу в безвольном подчинении сильной и ловкой Степаниды. Видя все это, Параскева Яковлевна плюнула в упор на жонку, обозвав ее коротко и ясно, по-солдатски, а мужу дала затрещину и выругала его "старым кобелем".
Степанида, несмотря на свой громадный рост и на свою удивительную силу, так испугалась, что в суматохе, убегая, забыла шелковый платок, подарок Стефана Абрамыча, бежала без оглядки до самых Печер. Нестеров, невзирая на такую баталию, проявил неслыханное равнодушие к совершившимся в его доме происшествиям, стараясь не замечать жены, и даже не спросил у ней ничего о Питере, о царе, о друзьях и врагах – сидит, наливает себе брагу в кубок и неторопливо потягивает, облизываясь и причмокивая. Столько не видались, – и этакое равнодушие!
– Так бы и растерзала! Ух! – тряслась от негодования жена.
Ей все стало понятно теперь. Толстая, рыжая, с веснушками на груди и на руках, она, конечно, не могла сравниться с этой дородной, румяной девкой, которая пригрелась под бочком у ее слабохарактерного мужа Стефана Абрамыча.
Упреки жены, всхлипывания ее Нестеров воспринимал, как нечто совершенно к нему не относящееся. Продолжал неторопливо, с достоинством наливать и выпивать брагу, пьяно улыбаясь своим мыслям. Один раз даже про себя сказал вслух: "Я еще им покажу!.. Обождите!" Жена оглядывала его со всех сторон, как чудо какое заморское, а он, как бы очнувшись, пьяными глазами взглянул на нее и небрежно бросил:
– Уйди! Не мешай думать.
– Ах ты, бесчувственная колода! – налетела на него Параскева Яковлевна. И пошла... и пошла... Тут только Нестеров почувствовал, что, действительно, к нему приехала жена.
После веселой беспечной жизни во дворце и милостивого обхождения царицы таким неприветливым, скудоумным и холопским показался ей Нижний, а муж совершенно неприемлемым после молодого сержанта Семеновского полка. Пьяный, небритый. Как только могла она за него выйти замуж? Удивительно! И жалела она, зачем сюда приехала.
"Противный-то, противный, – думала она, – да еще пакостником оказался, мухобоем и повесой, омерзелым плутом. То ли дело сержант Митя! Молодой, красивый, умный, в вечной любви каждый раз клялся. Интересно! Никогда не забудешь его ласк. Всю жизнь во сне будут сниться. Лучше не думать!"
Стефан Абрамыч, однако, не унывал. Мало ли какие оплошности бывают в жизни? Да и кто мог ожидать, что жена так скоро прибудет в Нижний? Между прочим, Степанида, хотя и низкого происхождения женщина, а может любить не хуже дворянки, даже лучше. Стефан Абрамыч это очень хорошо знал, и об этом он постоянно думал. У него во многом изменились взгляды на простой низостный люд. И не зря на посаде его стали считать защитником убогих и гонимых. Степанида много нового открыла ему в жизни. Он почувствовал в ней большую силу и большую любовь. Через нее породнился он с теми, кого раньше презирал. Одним словом, у него появилась огромная приятная тайна. Это его утешило теперь, в минуту сей вулканической ярости Параскевы Яковлевны. Это утешало его и в минуты тяжелого раздумья о наступлении на него всех его нижегородских врагов во главе с Питиримом. Радовало то, что молодая дева не погнушалась его солидным возрастом и полюбила его, как человека, равного ей по летам и по положению. Полюбила честно, как давно уже разучились любить боярышни в Питербурхе. Вот он, народ!
Нестеров приободрился и на другой же день решил наведаться к своему другу, купцу Афанасию Фирсову сыну Олисову.
И в голову не приходило дворянину Нестерову, что за эту "близость" к народу он и должен будет пострадать.
Параскева Яковлевна с мужем не разговаривала. Он тоже надулся. Молча разоделся, распушил бант на груди и поехал к Олисову советоваться насчет того, как понимать письмо Петра, которое в копии разослал всем представителям гражданской власти епископ.
Олисова он застал в разговоре с подручными ему приказчиками. Афанасий Фирсович чинно встал со своего бархатного кресла и радушно приветствовал гостя. Облобызались. Помолились на иконы. Олисов кивнул своим приказчикам, и они немедленно исчезли из горницы.
– Не помешал ли я тебе, Афанасий Фирсович?
Олисов махнул рукой.
– Нет. Что ты! О лесе говорили... Губернатор и епископ приказали лес рубить для кораблей. На Керженце участок мне отвели.
– Так... – отдуваясь, заерзал на своем месте Нестеров.
– Не в чести наше купечество у епископа! Ах, ах, ах! Торг – великое дело. Не лишнее всем судьям и властям об нас попечение иметь неоскудное... Купечеством всякое царство богатится. То и батюшка-государь понимает. Великое охранение нашего брата блюсти надлежит, дабы приплод царю мы несли с усердием, а нас окладами здесь замучили... Работы не те навязывают.
Нестерова всегда раздражали жалобы купцов на их якобы трудное положение. Он не верил даже и своему ближайшему другу Олисову.
– Полно, дорогой мой... Вам ли не житье теперь! – невольно вырвалось у Нестерова, но он тотчас же спохватился и прикусил губу. Олисов покачал головой.
– Не ждал я слышать от тебя таких речей, Стефан Абрамович! Запомни, дорогой: воинство воюет – купечество помогает. Несмысленые люди токмо купечество ни во что ставят и гнушаются нами... Можно ли принуждением лес готовить, да еще к тому же в керженских и чернораменских местах?
– До всех добрались... Что говорить! – вздохнул Нестеров, стараясь загладить свою оплошность, и, вынул из-за пазухи копию царского письма на имя Питирима, подал ее Олисову. – Читай, что пишет царь Питиримке!
Олисов подошел с бумажкой к окну и по складам про себя стал читать письмо. Слова: "а буде кто из начальствующих не будет помогать, тот лишен будет имени своего..." – прочитал он вслух и посмотрел со значением на Нестерова. Тот обтирал на лбу платком пот. Глаза его растерянно бегали.
– Стало быть, он нужнее царю, нежели мы с тобой. Вот и все. О чем же я тебе говорил?!
– Мы с тобой тиранством таким над раскольниками и народом рук марать не будем. Кровь человеческая нам поперек горла стала... блевать начнем. А епископ только усы обтирает и облизывается. Ему все мало.
Олисов подошел к двери и запер ее на задвижку.
Нестеров понизил голос:
– Слыхал?! Опять гонение началось.
– Знаю, – грустно покачал головой Олисов. – Для сего не много храбрости надо и доблести. Лавры Диоклетиана – не великая честь для духовной особы.
– Острог укрепляют. Караулы на берегу усилили. Готовят что-то. В Печерском монастыре другую земляную темницу вырыли...
– Господь знает, что творится!
Олисов перекрестился двуперстно. Нестерова он не боялся. Он близко сошелся со Стефаном Абрамовичем. Знал, что обер-ландрихтер втайне тоже поддерживает и защищает "ревнителей древлего благочестия".
– Спорить нам с ним нельзя, – сказал он с суровым выражением на лице, – но ослушаться придется... На Черную Рамень или в семеновские, керженские леса я не пойду... На помощь в защиту нас и в понуждение работных людей посылает он с нами гвардейцев, а кого мы теми гвардейцами бить будем?.. Не керженских ли старцев?! О, лучше бы на свет не родиться, чем вгонять в могилы своих же! Неистовство такое не к лицу нижегородским гостям. Пушников сулил поговорить с епископом о сем предмете... Ждем...
– Посоветуй же, Афанасий Фирсович, что мне делать? – простонал Нестеров.
– Крепиться. Мы тебя в обиду не дадим! – сказал, как отрезал, Олисов. – Человек ты нам нужный по юриспруденции. Человек ты наш. Купцы защитят. К царю обратимся, в случае чего.
И, задумавшись, добавил:
– Может, денег тебе?
– Я уже и так у вас в долгу...
– На правеж не потащим, – засмеялся Олисов. – Многие дворяне, не ты один, у нас в долгу.
Олисов прильнул к нестеровскому уху:
– Под Макарием разбойники пять стружков ко дну пустили. Тридцать гвардейцев утонуло...
– Как так? – изумился Нестеров.
– Иван Воин утопил. Напал врасплох со своей ватагой на них из-за стрежня под Исадами... Храбрые люди!
Лицо Олисова ни в какой степени не выражало печали о погибших губернаторских стружках с гвардейцами, – напротив, в глазах его светилось бедовое любопытство. Нестеров весело оживился. Надул самодовольно щеки.
Олисов продолжал:
– Ржевский в угоду Питириму послал стружки наказать разбойников за ограбление вотчин – рад стараться!.. Того ради готов на все! А их утопили. Ватажники стоят крепким станом под Макарием и грозят Лыскову... Снова бунт хотят поднять там. А главное – мордва, чуваши и прочие иноверцы за них.
Нестеров был доволен тем, что затея епископа не удалась. Вообще, о разбойниках он был иного мнения, чем другие. Сочувствовал им. Он не считал их "ворами".
– Сам царь говорил нам, – оживленно выпрямился Нестеров, – что бегут на разбой от худого распорядку в дворянских вотчинах и полках. Не может раб без причины оборотиться во льва. По земельному, судейскому и иному неустройству разбойники родятся. Во всех государствах христианских и басурманских разбоев нет таких, каковые у нас на Руси. Головосечением, колесованием и рукосечением делу не поможешь... Сам я ландрихтер, но и я скажу – суд у нас гнилостный, правды в нем нет... Для знатных и богатых он всещедрый, для убогих – гиблый.
Олисов внимательно посмотрел Нестерову в лицо. Прекратилось его сочувственное поддакивание. Когда Нестеров кончил, Олисов вздохнул.
– Из тли орла не сделаешь... – сказал он задумчиво.
– Ты о чем это, Фирсович?
– Об убогих и голытьбе... Сочувствую я им, но не верю. Есть и у меня на работе. Знаю я их. Рабами родились, рабами и сдохнут.
– Рабами никто не родится, потом людей делают рабами, – возразил Нестеров. Он вспомнил о Степаниде и ее любознательности, о том, что она очень быстро научилась сносно читать и писать по-немецки, о ее силе, о красоте, об энергии, об ее старании через него помочь обездоленным, – и готов был возражать Олисову. Хотелось многое сказать в защиту голытьбы, однако, не желая раздражать Олисова, не стал ничего ему говорить.
Олисов с явным недружелюбием слушал слова Нестерова, который перед уходом спросил:
– А другие гости как насчет леса?
– Новое даяние согласны все поднести губернатору на корабли... А сверх указанных денег ни один не будет на Керженце порубать леса... Хлеботорговец я и рыбник, Пушников мануфактурничает, Строганов солью промышляет, а дела лесные люди лесные и ведут артельно. Их и должно власти расположить к себе добром, а не кнутом и секирою... Дать и им заработать с прибытком... Солдаты тут ни к чему. Егда торг будет купечеству дан свободный, то и польза государству будет явная... и казна царская не оскудеет, и власть прилипнется к купечеству с пользою себе. На Керженце есть свои умные головы... Не надо им препятствовать. Жестокость добра не принесет.
Нестеров, прощаясь с Олисовым, еще раз спросил совета, как ему теперь действовать, когда всякое его слово епископ может истолковать, будто "помеху" своему "святому делу", а за это царь грозит не иначе, как наказать без всякого милосердия смертною казнью.
Олисов успокоительно похлопал по плечу:
– Не робей... Застоим.
Немного погодя, он, нагнувшись к уху Нестерова, шепнул таинственно:
– Давно я хочу спросить тебя, Стефан Абрамыч, да все не решаюсь... Правду ли говорят, что царевич Алексей убит и что в Стародубье его нет и польский король ему не помогает?
Олисов застыл в ожидании. Глаза его блестели лихорадочно.
– Ну что вы, Афанасий Фирсович! – рассмеялся Нестеров. – Сказки все это. И кто это разболтал такую дурь? За язык бы того. Петровы прихвостни, по его же приказу, задушили Алексея и давно схоронили его... Видел я собственными глазами, как его отпевали. Отец при всем народе проливал слезы. Сам велел умертвить, и сам плакал...
Олисов даже зашатался от неожиданности. Опустился на скамью, глубоко, мучительно вздохнув: "Та-ак!"
Нестеров продолжал:
– И не верьте. Выбросьте это из головы. Никакого царевича Алексея нет и в помине.
Олисов пожал ему руку.
– Ну ладно. Спасибо, что прояснил... Спасибо. Великое дело сделал.
Они распрощались.
Нестеров очень рад был тому, что оказался полезен Олисову. Он знал, какую силу день ото дня отвоевывает себе в государстве гостиная сотня. Вышел от Олисова он успокоенный, радостный. И даже решил мысленно помириться с женой и бросить пить винище, а с Питиримом повести борьбу еще упорнее и крепче.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После ухода Нестерова Олисов долго бродил из угла в угол своей горницы, заложив руки за спину. Он обдумывал рассказанное ему Нестеровым: "Неужели помер?"
Вошла его жена – пухлая, белотелая пожилая женщина в чепце. Глаза ее беспокойно остановились на муже.
– Ты чего, Фирсович? Или расстроил он тебя чем? Напрасно ты его пускаешь к себе... Не доведет этот человек тебя до добра...
– Да, – вздохнул он тяжело. – Я уж и сам теперь думаю... Э-эх, Варвара!
Горячая испарина выступила на его лбу.
– То-то... – тревожно приглядываясь к выражению лица мужа, сказала женщина. – Уж не стряслось ли какой беды?..
Олисов остановился против нее.
– Раньше у Питиримки было два копыта, когти и хвост... А теперь ему государь приделал к голове острые пронзительные рога... Всех бодать будет... Поняла?
Варвара с недоумением слушала мужа.
– Рога?!
– Да. Грамоту ему такую дал: казнить, кого он хочет, без суда и расспроса. Это раз. А во-вторых, царевича-то и в самом деле нет... Убит он давно. И враки все, что собирает он войско. Поняла? Становись. Помолимся...
Набожно преклонили колени перед иконостасом, вознеся вслух пламенную молитву "об упокоении души убиенного царевича Алексея". Обильные слезы катились по их лицам. А когда, поднявшись с пола, тщательно обтерли глаза полотенцами и сели за стол, Олисов угрюмо произнес:
– Не к чему нам теперь валандаться и с ватажниками, и с Нестеровым, и с керженскими прихлебателями... Бог с ними! Пускай, как хотят. Своя рубашка ближе... Торговое дело превыше всего.
– Ну вот. То же самое и я тебе все время говорю... Узнает епископ, засадит тебя, как и Овчинникова, в подземелье. Что я тогда буду делать?!
И стала причитывать... Варвара очень бойка была на язык, и Олисов обычно сердился на ее многословие, а тут слушал, да еще с большим вниманием.
– М-да... – вырвался у него мучительный вздох, когда она кончила. Надо будет поговорить с товарищами. Собери-ка меня мать... К Пушникову.
– Зачем?
– К Ржевскому поедем... Размяк он совсем. Надо ему отвезти... Давно уж просит. На обмундирование гвардейцам...
Сказал, почесал затылок и добавил:
– Такое уж наше дело. Надо все вовремя.
XIV
Сильно похолодало. С севера вниз по Волге дули упорные ветры-водогоны. Беляки грядами бороздили речную ширь. Ветлы на берегу сгибались до самой земли.
В урочище под Макарьем кипела работа. Ватага готовилась к зимовью. С большим старанием долбили братаны, кто чем попало, землю, углубляясь в обрывистые склоны ущелья. В землянках вмуровывали котлы для пищи, делали подтопки. Хорошо еще, зима задержалась. Осень стояла долгая и сухая.
Софрон, стоя на бугре над Волгой, в прутняке ольхи, глядел на бушевавшую реку и думал о том, как бы облегчить ватаге тягости предстоящего зимовья. Землянки – не надежа. Звали старцы на Керженец в укрытые места, да как пойдешь?! Неладное творится и там, в лесах: раскол предвидится и среди раскольников, а это может развалить ватагу. Да и угроза облавы там ощутительнее. Питиримова беседа, как того и следовало ожидать, не прошла даром. Соблазнил он многих, особенно баб. А слух о том, что царевич Алексей убит и что напрасно ждать от него спасенья, окончательно сбил с толку народ.
Умаялись бороться в Заволжье. Голод забивает. Бывало, туда не добраться. Не всякий воевода решался и не всякий латник в Черную или Красную рамень ходить. А ныне и ландраты, и пристава, и вестовые-гвардейцы, и попрошайки-нищие свободно шляются на Керженец, на Ветлугу, и на Усту. Тропинками избороздили лесную глушь. Спасенье лишь весною в островах по реке Керженцу, а теперь и та должна замерзнуть. Ватажники в неустроении измаялись; двое больных лежат на гребешке, оба укутаны в медвежьи тулупы. Поит их поп настойкой из каких-то корней, а им день ото дня хуже. Придется, видно, скоро попу псалтырь над ними читать.
От сильного ветра пищали прутья, как птенцы. По небу неслись белые комья облаков.
В раздумье побрел Софрон перелеском по берегу – высокий, в суконном сером кафтане, в оленьих сапогах и с пистолетом за поясом. Опадали былые бодрые мысли его от холодной тоски, как листья ольшаника от осеннего холода и ветра. Ему казалось, что плохой вышел из него оружеборец. С тем врагом, против которого он поднял оружие, ему приходится сталкиваться мало; бить и топить в Волге сельских жителей и посадских людишек, разбойником прославиться, вором – тоже душа не лежит, хотя и требует этого его плутовская рать. Не останавливается она ни перед чем – и даже перед разорением крестьян, и недавно самовольно сожгла под Работками деревушку Заречье. Коноводил разбоем Антошка Истомин, неисправимый "чебоксарский вор", который поощряет разбойников в их бестолковых грабежах.
Ватажники сделали передышку в работе, расположились отдохнуть, перекусить. Отец Карп сказал:
– О, если бы желудок не нуждался в пище!
– Тогда бы не было ни господ, ни рабов, ни воров, этого и надо добиваться! – оживился бледный юноша, недавно бежавший из Нижнего, из духовной греко-латинской школы, от питиримовского просвещения, Георгий.
– Такой ты умный – зачем же ты променял учение на разбой? – спросил его Чесалов.
– Ну что же! – возразил Георгий. – Греческий философ Диоген сказал: ведь и солнце проникает в отхожие места, однако не оскверняется... Так и я. А ты чего бросил службу?
Солдат Чесалов печально ответил:
– Чего служить? Вси богатые и знатные от служб лыняют, а бедные и старые служат. Бояры, хоша и сытые и молодые, а служить не хотят. Многие из них записаны в полки, в солдаты, а едва на службе и бывали ли... а отпущены к делам своим... Чего ради и нам служить?
– Ну что сказывать, – подхватил мордвин Тюней Сюндяев. – А нашего брата, мордву, и вовсе ни во что ставят и накормить его не хощут. И тем стеснением принуждают к краже и ко всякой неправде и в мастерстве к нерадению... И противу желания крестами опоясывают.
Чесалов продолжал:
– Возвещена была царем всякому чину воля, если похочет в солдаты идти. Коли кто желает-де, тогда иди! И многие из домов ушли, бросали вотчины: и я из холопьев Исупова качнулся доброхотно в драгуны. Но царь, батюшка-государь, куда хитрее нас, воров. Дал которым волю от барщины, повел тех под Нарву, – кто не сдох там от голода и холода и хвори, тот в бою полег, а кто уцелел, того под Ригу угнали. Вот я и убег и пошел на бездомное житье. А ныне в девятнадцатом подушная перепись... некуда деваться от царских псов. Везде наши следы унюхивают...
Чесалов печально покачал головой.
Антошка Истомин, присмиревший в последние дни, сказал:
– Скушно, други! Ежели собаке оставить один хвост, какая уж это собака, кусать нечем... Так и я. Не губя христианских душ, я в рай все одно не попаду, а на земле разбойником не буду. Чего же ради поститься? Уйти от вас надо. Не хочется мне в бедности жить, хочу роскошества... Спокину я вас, братушки, это уж так... Не выживу.
Опять вскочил словоохотливый юноша Георгий:
– Диоген же филозоф говорил: "Еще никого я не видел тиранствующим по причине бедности, а по причине богатства многих видел"... Почто же ты, товарищ, тоскуешь о тиранстве? Убивец – тот же тиран.
Антошка удивленно посмотрел в глаза юноше; почесал затылок.
– А ты не врешь? – спросил он его недоверчиво. – Вора грешно обманывать... Смотри, на том свете нехорошо повесят.
Поп Карп ответил вместо Георгия:
– Раз учился на попа, а в попы не захотел, значит не врет... справедливый...
– А чем жить будем? – стонал Антошка. – Зима... Холод приходит... Зубы стучат, как у волка.
– Купцы помогут.
– Раскольщиков-купцов грабить не приказал атаман, а православные купцы умнее стали, дома высиживаются... Жар-птицу легче упиявить, чем купца православного опростать...
Об этом же думал теперь и Софрон, идя по берегу. Раскольничьи купцы и керженские скитожители обещали ватаге оказывать помощь, но требовали, чтобы Софрон, как атаман, приобщился к расколу и дал полагаемые по догмату обещания.
Ради ватаги и мщения епископу и властям Софрон согласился и нарочно ездил на Керженец, и там при крещении дал клятву: "Страдальцев-раскольников защищать везде и во всякое время; внешних, то есть никониан, ни в чем не хвалить и ни о чем, хотя бы справедливом и честном, с ними не рассуждать; икон новых, кроме своих мастеров, ни откуда не принимать и не поклоняться им, кроме древних; всех людей, кои не их согласия, за еретиков вменять и ни в каком случае не одобрять; купцов-раскольников не трогать".
Ко всему этому принудили Софрона керженцы, обещая кормить ватагу, давать ей денег и одежды и оказывать помощь ей во всем и всегда, уверяя, что даже среди нижегородских властей и духовенства есть много скрытых раскольников, тайных скитских сообщников.
Некоторые, узнав об обращении Софрона в раскольники, из ватаги ушли, образовали свою грабительскую шайку. Истомин же к ней не примкнул. Поп Карп, однако, в угоду Софрону тоже принял раскол.
– Жалованья государева попам нет, от мира никакого подаяния нет же, и чем им питаться, бог весть... В расколе наши животы поддерживают праведные старцы, умереть от глада не дают...
Ватажники втихомолку подсмеивались: "атаман и поп заодно".
Но... Раскольничья помощь не спасает ватагу... "Западную Римскую империю, – раздумывал Софрон, – разрушило христианство, а Восточную Муггамед. И не погубит ли раскол силу мужицкую? Царь не дает воли богу, уразумел это и церковь подчинил себе. Питирим тоже понял, что христианская мудрость не спасет его, митрополитом Филиппом не хочет он быть, и стал тоже против церкви, а я ухватился за раскол, надеясь на его помощь. Не напрасно ли это?"
Новые буйные мысли, родившиеся в голове Софрона в тюрьме, стали плесневеть, обесцвечиваться... С болью в сердце он это чувствовал.
И все чаще Софрону приходилось стыдить своих ватажников: к чему алчность? К чему желание захватить из добычи себе больше всех?
– Сколько бы богатств мы ни захватывали, – говорил он, – все равно мы нищие, бедняки, лишенные наиглавнейшего: свободы и власти над дворянами и богачами, и не спасет нас междоусобное лихоимство, а сгубит. Не полезнее ли было бы не себе прятать отбитое у бояр и купцов, а раздавать тяглецам тайно, спасая их от черного зорения ландратами и приставами? Ваша глупая жадность и мизерное себялюбие безобразны... Так богатые только упражняются в промыслах своих и, разоряя житницы свои малые, созидают на месте их большие. А бедняки? Страданий их и не исчислишь: иных до крови бьют бояре, иные на правежах мучимы, и уже во многих душа едва в теле содержится... И всякое добро, награбленное нами, – мужикам принадлежащее, ибо оно взято же купцами и боярами у бедняков.
Но никакие разумные речи не дают всходов... И многих по-прежнему тянет к воровству, к убийствам на больших дорогах всех без разбора, даже ни в чем не повинных поселян и бедных служилых людей... А помещики которые убиты и пограблены, которые бросили все и ушли в Нижний, в Москву, которые живут под охраной воевод и губернатора – с ними стало трудно и опасно бороться, да и люди в ватаге устали, приуныли.
"Ничего нет легче, – говорил Демосфен, – как обманывать самого себя: каждый думает, что хочет; да дела часто слагаются не по его желанию" вспомнил Софрон. А может быть, он тоже обманулся, когда мечтал, сидя в каземате, что народ поймет его, поймет свои выгоды, свою цель и поднимется на помещиков, как было при Разине?
Не хотелось верить в возможность ошибки.
На дороге Софрону попался недавно приставший к ватаге бродяга с серьгой в ухе, назвавшийся Зубовым. Он ходил в рощу за хворостом.
– Барсука вспугнул в роще... большущий!.. – Потом взял за руку Софрона и сказал: – Забыли нас купцы, хотя бы и раскольщики. Перед моим уходом из Нижнего Олисов и Пушников теплыми зипунами солдат в крепости одарили, а мы холодаем...
Софрон пытливо посмотрел в лицо Зубову. Не нравилось оно ему. Особенно эти зеленые бегающие глаза. Когда пристал, был молчаливый, тихий, а теперь больше всех говорит, а главное, как заметил Софрон, много секретничает по кустам с ватажниками.
– Не твое дело, – отрезал Софрон недовольно.
– Дело общее... Я не за себя – за людей. Всем студено теперь... болезнь пойдет.
– Так чего же ты хочешь?
– Я знаю один амбар с теплою одеждой. За монастырем он... От Великого Врага верст двадцать будет. Там полно одежды и сапогов. Могу провести...
Софрон задумался.
– Чей амбар?
– Губернской канцелярии. Тюремной стражи одежда... и военная...
– Ладно. Поговорю я со своими есаулами. Иди скорее, там ждут тебя...
Зубов побежал, заботливый, серьезный.
Вернувшись в становище, Софрон созвал есаулов: солдата Чесалова, Георгия, Тюнея Сюндяева и татарина Байбулата, чтобы совет держать о нападении на губернаторский цейхгауз. Все одобрили.
Чесалов ругал купцов-раскольщиков, а остальные ему поддакивали, особенно человек с серьгой.
– Мы им дали разбогатеть... Сколько они сплавили товаров на низы! Мы их не трогали, а теперь они православные церкви строят, солдат одевают, подкупают власть, а на нас дают денег скудно и с оговорками.
Тюней Сюндяев, как всегда, сказал коротко и печально:
– Двум богам молиться – не годится! А они молятся.
Идти вызвались Антошка Истомин, Филатка, Тюней Сюндяев, цыган Сыч и еще десять человек. Все переоделись, кто нищим, кто чернецом. Софрон приказал Зубову, как человеку, хорошо знающему Нижний, отнести в Крестовоздвиженский монастырь монахине Надежде письмо. Под видом ли нищего или богомольца Зубов должен подойти к монахине Надежде и передать ей незаметно это письмо.
Ватага оживилась. Засиделись братаны. Ноги стали отекать. Надоело "под святыми сидеть"!
Антошка Истомин пистоль засунул под рубаху, два ножа прихватил и, подмигивая, говорил остающимся товарищам, глядевшим на него с завистью:
– Пить нашу кровь – дело дворянское, а выпускать ее – дело крестьянское. Это мне моя бабушка говорила.
Антошка помолодел даже, глаза его блестели отвагой и радостью, щеки покрылись румянцем.
Софрон улыбнулся.
– Смотри, не попадайся... Горяч ты слишком.
– Ничего, – засмеялся Истомин. – И попадусь – не беда: кузнец закует – поп запоет, Питирим царю донесет: "Великою благостью всевышнего и вашею монаршею волей изловили мы вора и убивцу великого Антона сына Истомина..."
Слушали Истомина, покатываясь от хохота.
Шутя и смеясь, собрались четырнадцать человек идти в Нижний. Захватили пороху, топоры и пошли, провожаемые всей ватагой.
Человек с серьгой все настаивал, чтобы с ними шел сам атаман, но Софрон возложил команду на Георгия.
– Рано еще, – сказал он. – Не пришло мне время в Нижний идти. Но и такое время будет.
Человек с серьгой вообще суетился больше всех. Такой хлопотун оказался – всем на удивление! А главное – всезнающий человек. Кому же, как не ему, и письмо атаман должен был вручить для передачи монахине Надежде? Он и монастырь этот хорошо знал, и многих монахинь, и даже самое игуменью, с которой познакомился за заставой, ограбив ее там. Расстегнул ворот царапину показал, будто бы от ее ногтей. Многие царапину потрогали пальцем и покачали головами.
Отправляя письмо, Софрон мечтал снова увидеться с Елизаветой, чтобы увести и ее с собой на низовья Волги.
Где бы он ни был, что бы ни делал, мысль о том, что он снова встретится с ней и узнает, правда ли все то, что о ней говорил Питирим, и действительно ли она стала так близка этому деспоту, что предала отца! Вспоминались тайные свидания с дочерью Овчинникова, робкие надежды на лучшее будущее в их жизни, нежные ласки, ее честные, невинные глаза и тихий, трогательно звучавший ее голос, когда она говорила о том, что она добьется согласия у отца на их брак... Как же после этого можно поверить всему тому страшному, чудовищному, что ему, Софрону, приходится слышать о ней?!