Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Адска гидра пожирает,
Бракобор, что взаконяет
Повсеместное убийство,
Явно гнусное бесстыдство...
И брачники втайне говорили "спасибо" Питириму, хотя и считали его своим врагом.
Разноречие пошло вавилонское по лесам из-за борьбы бракоборцев с безбрачниками, а особенно еще потому, что и здесь замешалось имя епископа Питирима. Безбрачники кололи глаза новоженцам, что, мол, "вы заодно с Питиримкой". А когда в леса пришли ландраты сдавать подряды на лес на выгодных условиях, брачники зазывали их к себе в избы, угощали их брагой и солеными грибами и говорили:
– Мы согласны... Мы ведь не скитники, мы, хотя и раскольщики, а не против жизни... Мирское всяческое не чуждо нам... Да и домовиты мы, а не бродяжны.
И вместе с ландратами знатно посасывали брагу, а потом горланили песни. Жены подносили вареное мясо и огурцы к столу, заботливо ухаживали за ландратами.
После этого в лесах бойко застучали топоры брачников-федосеевцев и многих поповцев. А глядя на этих, пошли в лес и многие сафонтьевцы и онуфриевцы. Питирим, узнав об этом, прислал им подарков разных, а больше того обещаний.
Старцы, преданные старозаветным догматам, приходили и упрекали лесорубов, что "в антихристово время не следует брать от власти ни паспортов, ни каких других рукописных бумаг и книг, а тем паче – приказов и наказов их исполнять, не следует брать денег и ради обогащения на царя работать". Лесорубы бойко отвечали:
– Забыли вы слова преславного и мудрого Андрея Дионисовича поморского, а сказал он нам: "Богови – богово, царево – цареви..."
Старцы сердито хмурились, глядели с тоской на поваленные деревья и, потоптавшись уныло около валки леса, уходили со вздохами и молитвами к себе в скиты.
Были у лесорубов противники и из мирян. Например, Демид-беспоповец, заломив треух, ходил в лес глядеть на лесорубов и говорил:
– Бог в помощь, рабы Питиримовы, слуги губернаторовы, товарищи ландратовы!..
Лесорубы помалкивали.
И началась такая смута среди керженских раскольников, что сам диакон Александр в страхе разводил руками. Глаза его день ото дня становились задумчивее.
– Питирим добился своего, – грустно говорил он: – посеял смуту в наших скитах.
С ним соглашались, но мириться никто не хотел, всякий толк крепко держался своего.
– Народ любит о нутре пещись более, нежели о боге, – жаловался он Варсонофию. Варсонофий молчал.
Об исчезновении "лесного патриарха" и пафнутьевского попа все позабыли, как будто их и не существовало никогда. Все заняты были своими делами. И вот тут из Нижнего на Керженец заявился опять боевой солдат Матвей – всегдашний гонец епископа. Пришел и, вызвав на волю Варсонофия, вручил ему пакет. А в пакете оказался приказ Варсонофию немедленно явиться в Нижний под конвоем солдата Матвея.
Побелел весь Варсонофий, затрясся. Побежал в молельню лбом стукаться. Диакон Александр и тут хотел прийти человеку на выручку:
– Могу пойти за тебя и я, – сказал он Варсонофию, но солдат Матвей воспротивился:
– Приказано Варсонофию. Ты, батя, посидел под приказом, и буде с тебя...
На следующее утро солдат Матвей увел Варсонофия в Нижний. Опять поднялся шум в скитах. И многие начали молиться за старца Варсонофия, как за мученика, которому предстоит пострадать за керженских братьев.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В один из тех вечеров, когда Филька торжествовал на новогоднем купеческом разливанье и там же, у гостя Олисова, заночевал, к его домику на Печерском овраге подкрался человек. Подошел к окну и крепко постучал, сквозь зубы насвистывая что-то себе в усы.
Степанида отворила с радостью. Догадалась. Гость прошел в горницу и уселся на лавку, словно хозяин дома.
– Ждала?
– Нет, – заотрекалась Степанида. – Нет! Нет!
– Забыла?
– Да.
– А это не беда.
Сыч поднялся, неторопливо снял кафтан и обнял ее:
– Напомнить можно.
Борода его, черная, курчавая, приятно защекотала лицо Степаниды.
Она вспомнила Кстово. Прижалась к Сычу с улыбкой.
– Голубиная радость моя...
И пошло...
В этот вечер цыган много расспрашивал о Питириме. Как заметила Степанида, добивался узнать у нее – точно ли Питирим собирается из Нижнего уезжать и когда, и куда, и по какой дороге? Степанида сама ничего такого не знала, а если бы знала, то обязательно все рассказала бы этому курчавому красавцу, все без утайки. Поведал Степаниде цыган и о том, что в Нижний собирается атаман. И непременно побывает у нее здесь, в дому.
Когда сели ужинать, цыган завел разговор о Фильке.
– Что твой Филька? Болячка!
– Не твоего тела, и нет тебе дела...
– Что заступаешься? Не идет он тебе... не той масти.
– А какой же?
– Нечестный твой Филька. Будь он тут – удавил бы я его, твоего Фильку!
– Мели, Емеля...
– Не нравятся мои слова?
– Мне все одно.
– За что ты любишь его?
– Никогда и не любила и любить не буду.
– Ух, ты! Голубиная радость! Не люби его...
И, крепко обняв Степаниду, зарычал, точно кот:
– Чур, одному: не давать никому.
Степанида шептала:
– Он – сукин сын. Он – злосчастных в цепи обряжает. Совесть диаволу продал. Он – Иуда, сребролюбец... волчий ухвыстень...
– Лебедь ты моя белокрылая... Уйди ты от него, от шелудивого!.. Немало я коней с чужих дворов сводил, и никогда никто не знал того, а тебя сведу – сам царь со всем своим войском не сыщет: ни русский царь, из рогожи деланный, ни король цыганский...
– А Питирим?
Степанида с силою разомкнула Сычевы руки, уставилась испытующе в его глаза.
– Не поминай о нем, – сморщился Сыч, – особливо на ночь... Присниться может.
– Чтой-то? Ужели такой он страшный?
– Демон преисподний.
– Нет! – отрезала Степанида. – Он не такой.
– А ты откуда знаешь?
– Стирывала у него... Хорошо знаю... Он не такой...
– Не тако-ой?! – Сыч подозрительно оглядел Степаниду. – А какой?
Степанида молчала. Задумалась.
– Не знаю, но только он ни чуточки не страшный... Филька страшнее. Ой, какой он страшный!
Хохот цыгана оскорбил Степаниду.
– Сравнила пупырь с оглоблей!
– Вот и сравнила. Он страшнее вас всех...
– И меня?
– Никого я не боялась! И тебя тоже... – Степанида крепко прижалась к цыгану. – А его боюсь... Он опаснее и тебя и других разбойников... Степанида вся дрожала от страха.
Сыч недоумевал, но, почувствовав Степаниду, горячо прильнул своими губами к ее губам.
III
Ямщик изо всех сил гнал лошадей.
Епископ был не в духе. На каждой остановке ворчал на ямщика, грозил ему каторгой, плетьми, застенком. Надо было как можно скорее добраться до Питербурха. Слухи ходили: в январе царь опять уезжает за границу. (Не опоздать бы!)
С тяжелым сердцем покинул епископ Нижний. Пришлось бросить все дела в самый разгар подготовки наступления на раскол. Получилось так, будто стрелка, натянувшего тетиву, взявшего меткий прицел, вдруг схватили за руку со стрелой. Горечь и досада комком свернулись внутри. А главное... Софрон! Расставленные для него сети остались без надзора. Что Филарет?! Что и дьяк Иван? Ни воли, ни разума у людей, – разве они смогут?
В полях бушевала вьюга. Заметала дороги, топила в сугробах кустарники, врывалась внутрь кибитки, невозможно было открыть глаза. Небо разбухло, отяжелело от снеговых туч. Куски его свисали, поглощаемые вдали мятущимися снежными чудищами.
День, а потемнело.
Варсонофий, утонувший в громадном тулупе, видел только спину ямщика. Чувствовал он себя неважно. Близость епископа и его сердитые покрикиванья, нетерпеливые привскакиванья с места действовали на старца угнетающе. Снег таял на лице, стекал водою за ворот.
Успокоился епископ, когда поехали лесами. В проселках, прикрытых соснами, стало потише. Кони и сам ямщик приободрились.
– Скоро ночлег, – наконец проговорил мирно епископ. – Ты не озяб?
Варсонофий заерзал в тулупе, стараясь обернуться к Питириму.
– Мне хорошо, ваше преосвященство, благодарствую.
Ямщик, услышав разговор позади себя, обернулся тоже к епископу и сказал с заискивающей улыбкой:
– Теперь потеплеет, ваше преосвященство. Вьюга, она к вечеру-то свернется...
От волков да от рысей (кстати, и от воров) епископ взял пистоль, которую и держал теперь в руке. На днях Волынскому, ездившему в Балахну на облаву беглых, пришлось столкнуться с волчьей стаей у деревни Копосово. Чуть не сгрызли, окаянные, и самого помощника губернатора. Целое сражение произошло. Зверь обнаглел в последнее время, лезет в дома, набрасывается на путников, режет скотину – потерял всякий страх. Говорят старики: кровью человеческой пахнет на земле; ни одно царствование, даже Ивана Васильевича Грозного, так не смердило кровью, как нынешнее царствование Петра. Кровь проливается повседневно и повсеместно и обыкновенно. Дикая бродячая собака больше уверена в своей жизни, чем человек. Ни у одной твари крови не выпускается теперь столько, сколько у него, у человека. Вот почему зверь и задрал нос, стал нахальничать.
Так думал сидевший на облучке ямщик, так думали, собственно, многие и по деревням; человек на нет сведен – от этого все зло, поэтому и от зверя уважение к нему всякое пропало и страх тоже. Презирает и зверь людей. Заразился от царя. За слабость презирает.
Возок падал с одного бока на другой, наваливая то епископа на Варсонофия, то Варсонофия на епископа, хотя старец в испуге и делал всяческие усилия, чтобы не валиться на его сторону. Пот выступил от напряжения.
К вечеру пристали к Гороховцу. Подкатили к дому одного знакомого епископу попа. Погода поутихла. Поп выскочил на крыльцо встречать со всей семьей – все полезли под благословение епископа. Звали попа Панкратий. Бородатый, широкоплечий, с большой лысиной поверх лба. Смотрел весело, не робел.
– Тоже был раскольщиком, – с самодовольной улыбкой показал на него Питирим.
Отец Панкратий низко поклонился.
– Тщанием вашего архиерейского священства приобщен к свету истины... Благодарствую.
Жена его, рыжая, худая и веснушчатая беременная женщина с кроличьими глазами, тоже поклонилась. Дети, количества которых не мог учесть Варсонофий, толкались кругом, разинув наивно рты, блеяли, как стадо молодых овец. Питирим, важно откинув голову и распахнув лисью шубу, крытую черным штофом, быстро прошел внутрь поповского жилища. Хозяйка принялась возиться у очага, раздувая огонек, стуча горшками.
Когда уселись по местам, первые слова епископа к хозяину дома были о том, что слышно в окрестности о разбоях. Поп оживился. Жена его вздохнула, перестала возиться.
– Бабья шайка пожаловала в эти места... Пограбили монастырь, монашенок разогнали... На Владимирской дороге купецкий обоз разбили...
Самый старший мальчик принес из соседней каморки какой-то листок и положил его перед епископом. Питирим погладил мальчика, потрепал за нос с добродушной улыбкой.
– Ну посмотрим, что тут такое?
– В деревнях песню распевают, – с увлажненными от отеческой нежности глазами вмешался поп Панкратий. – Разбойничья атаманша сочинила, а он ее списал...
Питирим нахмурился, начал вслух читать:
Загуляла я, красна девица, загуляла
Со удалыми со добрыми молодцами,
Со теми же молодцами, со ворами.
Немного я, красна девица, гуляла,
Гуляла я, красна девица, тридцать шесть лет.
Была-то я, красна девица, атаманом
И славным и пресласным есаулом.
Стояла я, красна девица, при дороге
Со вострым со ножичком булатным;
Ни конному, ни пешему нет проезда...
Загуляла я, красна девица, загуляла,
На славное на петровское на кружало
Без счету я, девица, деньги выдавала,
Не глядя рублевички за стойку бросала:
– Вы пейте, мои товарищи, веселитесь!
Уж тут-то я, красна девица, бодрость оказала,
Уж храбро я и бодро поступала,
Атамановы поступки показала...
Уж тут меня, девицу, признавали,
По имени красну девицу называли,
По отчеству меня величали;
Назад руки красной девице завязали,
Повели меня, красну девицу, в полицу,
Подымали красну девицу на дыбу...
Уж смело красна девица отвечала:
Постойте, судьи мои, не судите,
Чего вам от меня больше желати?
Сама вам, красна девица, повинюся...
Судите, судьи, меня поскорее,
Раскладывайте огни на соломе;
Вы жгите мое белое тело,
После огня мне голову рубите.
Питирим тщательно свернул этот листок бумаги и убрал в карман своей рясы. Задумался.
– В Преображенский приказ передам Ромодановскому... и царю покажу. Благодарствую!
Он поманил мальчика к себе, подарил ему серебряный рубль. Мальчик покраснел, взглянул сначала на отца, потом на мать. Изо всех углов глядели завистливые глазенки его братишек и сестренок.
– А мне сказал дядя Прокл из Заречного, – вышел к столу другой мальчик, немного поменьше, – два солдата архиерейские и два колодника в бабью шайку пристали...
Питирим удивленно поднял брови на отца Панкратия:
– Ты что же об этом не сказываешь?
Поп смутился. Мать дернула мальчугана, уцепившись за его плечо. Отец Панкратий, заикаясь:
– Не велено говорить... Грозили смертью...
Питирим сердито взглянул на него.
– А знаешь ли ты, что тебя за это судить будут, как их единомышленника?
Панкратий побледнел. Попадья теперь за ухо мальчишку оттащила еще дальше от стола, а потом поскорее чашки с похлебкой на большом блюде принесла.
– Не знал, ваше преосвященство... Лютые они. В соседнем селе, приехав ночью с человек тридцать, крестьянина, донесшего воеводе на них, Якова Лаптева, мучили и жгли огнем и вымучили у него деньги и выскребли пожитки, а двор сожгли; да они ж похвалялись, что-де и впредь приедут в то село к крестьянину Семину... А Семин повесился у себя на воротах. Не дождался... Мужик исправный, богатый, старостой в церкви был...
– А как звать этих беглых людей? Знаешь ли?
Отец Панкратий умоляющим взглядом смотрел на епископа, не решаясь сказать.
– В Духовный приказ возьму. Пытать буду! – строго крикнул епископ.
Вылетела к столу попадья.
– Не мучайте нас! Не пытайте! У нас малые ребята! Десять душ... Не губите!
Пала ниц, заголосила, стукаясь лбом об пол. Питирим, не обращая на нее внимания, продолжал жечь взглядом попа, ожидал от него ответа. Тот вдруг склонился и на ухо Питириму прошептал:
– Стражники кремлевские Масейка и Назарка... И рабочие помещика Калмовского с Усты... Одного-то звать Климов, а другого – не припомню...
– Знаю. Садись за трапезу, – сказал Питирим. – Хозяйка, вставай. Будет. Вижу и сам, детьми не обижены.
Он хмуро улыбнулся:
– Дети – не оправдание. Служба дороже детей.
Попадья, отряхивая с колен пыль, торопливо встала и озабоченно крикнула мужу:
– Батюшка, хлеба нарежь!
Отец Панкратий метнулся в кухню, ударив по затылку попавшего ему под ноги малыша. Тот было в рев – мамаша зашикала, унесла его в соседнюю комнату.
– Нам, бывало, отец рот затыкал тряпкой. Этим отсек охоту к слезам, сказал Питирим нравоучительно, оглядывая с видимой скукой детвору.
Варсонофий услужливо захихикал:
– Истинная правда, ваше преосвященство. Мне тоже закрывали уста тряпием, дивно помогало в младенческих летах...
Питирим, улыбнувшись, покосился в его сторону:
– Того ради в старости ты стал многоречив и боек.
Старец притих, глядя сконфуженно в пустую миску. Отец Панкратий поднялся, поднялась и вся его семья, а с ними и Варсонофий. По очереди подошли к епископу.
– Благослови, боговенчанный владыко! – склонил голову отец Панкратий.
Питирим встал, с силой отодвинул скамью, оглядел всех и обратил глаза к иконам. Помолился.
Затем обернулся к столу и рывком перекрестил сначала чаши с похлебкой, а потом всех присутствующих. Отец Панкратий постоял, постоял, согнувшись, и, не дождавшись отдельного для себя благословения, выпрямился, смиренно потупил очи.
Епископ сел за стол. Сели и остальные. И протянули было к мискам ложки, но Питирим остановил:
– Мой обычай выбирать себе чашу с пищей по своему смотрению. Хозяйка, возьми мою чашу, а твою давай мне...
Отец Панкратий с преувеличенной готовностью засуетился. У Варсонофия глаза забегали. Попадья в недоумении отодвинула свою чашу епископу, а его взяла себе. После этого принялись за остывшую похлебку; дети пищали в углу. Звали мать. Питирим ел поспешно, не глядя ни на кого, кончил раньше всех и сказал среди общего молчания:
– Раскольщики брынские, поморские и иные не верят обращению в православие керженских скитников... и иных людей древнего благочестия, – и указал рукою на Варсонофия. – Вот он перед тобою, вождь скитожителей керженских. Царю едет свидетельствовать отречение от страннических и иных ересей...
Варсонофий жалко улыбнулся.
– Требоисправление и тонкое слово вразумительное мудрого владыки открыли нам свет истины...
Отец Панкратий провел рукой по своей пышной шевелюре и сладчайшим голосом, совершенно неподходящим при его солидности, сообщил:
– Злые духи свергнуты во мне владыкою уже будет тому как пять лет, и ни разу они не оживали в душе моей, хоть и был я искушаем людьми не однажды.
К отцу Панкратию в дом пытались заглянуть шабры, любопытствовали, увидев возок, подъехавший к поповскому дому, но Питирим не велел никого принимать. Шабры лезли к ямщику, поившему на дворе лошадей, – ямщик отмалчивался, точно и сам в рот воды набрал. От всего этого любопытных число стало возрастать и самая степень любопытства углубилась. Епископ видел в окно нараставшую на улице толпу и хмурился.
– Что за народ? – подозрительно спросил он Панкратия.
– Здешние... Сельские...
– Никто не должен знать, что еду я... Если узнают, берегись тогда. Не пощажу.
Отец Панкратий крикнул жене:
– Детей не пускай на волю!
– Ладно, – откликнулась та плачущим голосом.
– Стрелять умеешь? – спросил Питирим с усмешкой Варсонофия.
– Не приходилось.
Епископ рассмеялся.
– Эх ты, просвирня! А многие ли у вас из скитников умеют стрелять?
– Почитай что никто.
– Дурные, немысленые люди. Против царя идут, налогов платить не хотят, а чем защищаться вам?
– Словом господним такие люди защищаются.
Питирим хитро улыбнулся.
– И вот мы едем, а на нас нападут разбойники, – защитит ли нас слово господне? Говори правду, не ври.
– Не знаю, – совсем опешив, ответил Варсонофий.
– А думал ли ты, что значит: "Поднявший меч от меча и погибнет"?
– Скудость разума не позволила.
– А это значит, что и у той и у другой стороны в руках мечи должны быть... Плохо вы понимаете святое писание, и от сего скиты ваши погибнут. Самый мудрый у вас и опасный был "лесной патриарх", Авраамий, но и он ныне в цепях и отправлен мною за свой ум в Преображенский приказ...
Перед вечером епископ и Варсонофий отправились дальше. Провожать себя Питирим никому не позволил. В сани уселись во дворе. Закрыли повозку так, чтобы не было видно, кто сидит в ней, и стрелой помчались по дороге за околицей дальше, вон из села. Только снег засверкал.
Дорогой сказал Питирим Варсонофию:
– Знаю я всех людей. И этого попа знаю. Лучше впасть в когти воронов, нежели в руки льстецов... Те пожирают мертвых, а эти живых... Вот почему я и не остался у него ночевать.
После отъезда Питирима попадья вымыла пол, свечку перед иконой запалила, прошептав:
– Напусти, господи, на епископа волчью стаю, дабы косточки его они все обгрызли, и сердце его злобное дикие свиньи зубами по кусочкам растерзали бы!
Детишек перед иконостасом на колени поставила, чтобы молились и они о том же. Поп слушал и молчал. Он думал, что теперь ему будет, если разбойники узнают, что у него Питирим останавливался и что он об этом никому не сказал. А такой приказ из леса был: Климов, беглый раб Калмовского, об этом именно и говорил ему, отцу Панкратию: сообщи, мол, нам, когда поедет...
"Не миновать сосны!" – трясся от страха Панкратий, глядя на свою семью, распластавшуюся перед иконами.
IV
Ржевский пал духом. Что за история? Ни один колодничий караван не дойдет до Москвы благополучно. Везде раскольникам помогают их скрытые друзья, раскольники же.
Два самых опасных колодника – "лесной патриарх" и юродивый Василий Пчелка – тоже сбежали по дороге в Москву. Доложат, конечно, об этом царю, а что он подумает о нем, о Ржевском, и об его войске, если солдат нижегородских подкупают, напаивают, если солдаты его, нижегородские гвардейцы, заодно с колодниками, если колодники у них притворно умирают, как, например, Василий Пчелка, а потом "воскресают" и убегают?.. Что скажет, когда узнает об этом, епископ Питирим? Ведь этих колодников он просил особенно крепко содержать под караулом, ибо направление их было дано на Преображенский приказ.
Даже его, Ржевского, приказные людишки над ним смеются. Это он сам заметил. Стороною он слыхал, на посаде говорят: "Баба сгубит губернатора, не сносить ему головы". Намек был ясный. Все знали строптивый, непокорный, старобоярский характер губернаторши, жены Юрия Алексеевича.
Волынский, его помощник, старый холостяк, при разговоре о начальнике доставал табакерку из кармана и принимался усиленно нюхать табак, а понюхав, громко чихал, крутил зачем-то головой, лил слезы, ругался – и не поймешь: от табака это с ним или от упоминания о его начальнике, Юрии Алексеевиче.
Фильке рассказал о бегстве старца Авраамия и Василия Пчелки бургомистр Пушников, встретив его на улице. Ловко в Москве рогожские братцы обделали. Подкупили весь караул.
Да, времена изменились. С Филькой стали дружбу вести даже самые именитые гости нижегородские. Пушников качал головой, морщил лоб и вздыхал:
– Что-то теперь будет, коли Питирим узнает?!
Филька учтиво слушал и тоже морщил лоб, и тоже качал головою, и тоже вздыхал:
– Господь батюшка один ведает.
Больше – ни слова. Зря нечего болтать языком. Кто его знает, этого Пушникова, а вдруг с целью разговор заводит, ради зависти к растущему богатству и уважению властями Фильки, а потом возьмет и донесет куда следует? Филька даже своей возлюбленной Степаниде и то не особенно теперь доверяет: "Баба – баба и есть".
Однако, придя домой, он серьезно, без выражения каких-либо чувств, рассказал ей о бегстве Василия Пчелки и "лесного патриарха". Раньше бы прыгала от радости, а теперь – куда тебе! Лицо сделала недовольное.
– Ты тут стараешься, куешь, а наши ротозеи их на волю спускают. Э-эх, если бы моя власть, я бы...
Степанида – ни то, ни се... Смотрит на Фильку, кисло морщится:
– Не надрывай сердца.
А на глазах – слезы.
"Не желал бы я быть бабой, – досадовал про себя Филька, – скушно!"
И спросил ее:
– Ты о чем?
– О своей былой невинной жизни.
– Ну и какой же это ответ? Ей-богу! Ты думай о будущей. Нечего тебе свою якобы невинность оплакивать!
Филька, махнув рукой, отрезал ломоть хлеба, намазал его икрой и давай с аппетитом жевать. Степанида посмотрела на него недружелюбно, а потом оделась и ушла.
"Никуда не денешься, матушка! Вся тут будешь! Шалишь, красотка, не уйдешь. Денежки-то у нас, а не у вас..." – прожевывая с трудом громадные куски ковриги, злорадствовал Филька. Но все-таки встал и посмотрел ей вслед в окно. "Знаю я, куда ты пошла, не думай, – самодовольно улыбнулся он: – к ворожейке, судьбу гадать... Ну и гадай, от этого меня не убудет! Придет "красная горка" – все одно женюсь на тебе, тогда..." Филька сжал кулак и стукнул им по столу, а потом рассмеялся: "Все мы люди, все мы человеки". И перешел к мыслям о своем новом заводе, принадлежавшем раньше Калмовскому и перевезенном ныне в Нижний.
Дела много... кого поставить в управители? Некого. На себя на одного можно только положиться. Хорошо бы Демида по этому делу натаскать, но не пойдет он. Староверство его заело. Да и поступит – не радость. Коситься станет, равным себя с хозяином считать, обижаться начнет, завидовать, упрекать – нет, неподходяще! "Своих" не надо. Что, например, Демид? Только честность одна у него. Его не побьешь и не обругаешь... Нет, нет, не надо! Лучше пускай что и утаит приказчик от глаз хозяина, и наживет, лишь бы покорный был, лишь бы можно было его наказать, как сукина сына, в случае провинности и помиловать, обласкать, яко голубя, когда то требуется... Надо, чтобы и ему было хорошо, и хозяин бы богател. Ни тот, ни другой чтобы в убытке не оставался, и совесть чтобы у обоих была спокойна. Хитрое дело – быть промысленником или купцом, особенно если хочешь, чтобы тебя, к тому же, все почитали: и власти и народ...
Кто-то пустил слух, что цены хотят одни установить на изделия у всех промысленников и торговцев, но дело это спорное и неприемлемое: имя одно товару, а не одна доброта, иной товар получше, а иной поплоше... Нельзя равнять. А тем более лучше его, Фильки, никто топоров, пил и всякого инструмента не обжигает и не выковывает. Мыслимое ли дело ему равняться с Пашкой Прокофьевым, кунавинским кузнецом-заводчиком? Да и самого немца Штейна он давно обогнал в литье и ковке. Все это знают. Мыслимое ли дело его равнять и с немцем Штейном? Никак нельзя. Не угнаться немцу за Филькиной работой. Зря государь-батюшка немцев балует. Не следует.
Весело засмеялся Филька.
Собственно, давно бы надо было всех иноземных купцов выгнать в шею из русского царства и гнать их до самого моря-окияна, а пригнав, утопить в нем до смерти, чтобы и следу их не осталось. Своих купцов много, девать некуда. Целые посады только торговлей и занимаются, а особенно Нижний Нов-Град. Куда тут еще иноземцев?
Но как ни была занята его голова мыслями о торговле, колодничьи побеги все же не давали ему покоя. Много ли ума надо, чтобы понять, какая угроза может произойти от этих побегов его, Филькину, благополучию, а может быть, даже и жизни? "Давно бы я выгнал в шею Ржевского и Волынского из Нижнего. Один епископ – человек надежный. Один он заботится о счастье купеческого сословия. И то сказать: дворяне никогда не поймут купца и ремесленника; как говорится, "от бобра – бобренок, от свиньи поросенок"... Так оно и идет. А епископ – из мужиков... Кому ближе-то он?"
И Филька возгордился в душе, что Питирим ему ближе, чем дворянам.
"Отец мой был чулок, мать – тряпица. Зато я теперь – птица. А чин дворянский – чепуха. Что и в титуле, когда нет в шкатуле?! – самодовольно облизывался Филька. – Питирим покажет им, как колодников упускать, он им..."
V
В окно кто-то постучал, и совсем некстати. Филька был очень занят. Он писал нижегородскому бургомистру о том, чтобы посадский человек Яков Ларионов отдал двух своих сыновей ему, Филиппу Павловичу Рыхлому, "в зажив долгов" сроком на пять лет, прикрепив их к его кузнице в Гордеевке, за Окой.
Прикрепление не только крестьян, но и посадских людей за долги, и не только к фабрикам и заводам, но и к домовладельцам и к мелким хозяйчикам вошло в обычай в Нижнем Нове-Граде, и бывали случаи, когда промышленники, купцы закабаляли посадского обедневшего человека на многие годы, отрывая его от общины, обращая его в раба, а в некоторых случаях доводили его и до полного отрыва от посадского состояния. А потерять посадскому человеку свой чин – значило стать именно рабом, даровою рабочей силой. Человек такой становился бесправным. Он уже не являлся членом тяглой торгово-промышленной общины, и всякий промысел ему запрещался. Ни в лавках, ни в погребах не полагалось ему сидеть, а также не торговать и варниц и кабаков не откупать. Торговые и промышленные предприятия силом отбирались от него и продавались исправным, зажиточным посадским людям. Человека сводили на нет безо всякой жалости. "Торг – святое дело. Дружбы не знает. В торгу друг – кто деньги платит. А сорвался, не способен платить, – со счетов долой. Не проси милости".
Таков обычай. И Филька на днях взял за долги бортный участок (пчелиная пасека) у Якова Ларионова, а долги все же этим не покрыл. Вот и решил представить челобитную бургомистру об отрыве от семьи "в зажив" сыновей старика Ларионова... Оба парня – здоровые, крепкие, умные и могут всякую трудную работу вынести, как-то: дробление руды, литье и ковку. "Одного пошлю на Гордеевский завод, – думал Филька, – другого возьму в кузницу". А вдруг бургомистр откажет? Впрочем, Пушников на это не решится. Побаивается и он Фильки. Да и власть его не поддержит за это. Такие случаи уже были. Питер "зажив" поощряет.
Филька наметил принести свое челобитье о сынах Ларионовых так, чтобы прежде времени никто ничего и не знал. Ларионов-то ведь тоже раскольник и тоже – беспоповщинского согласия. Стоит ли поднимать шум? Вот почему он даже не хотел, чтобы об этом знала и Степанида, и отпустил ее с миром к соседям на посиделки.
Опять стук в окно. "Кого домовой там несет не в добрый час? заволновался Филька. – Чтобы ему пусто было... На дворе ночь, темень, хоть глаза выколи, да стужа лютая, а его, прощелыгу, несет нелегкая... И что за люди?! Уж не из скитов ли кто, помилуй господи?"
Филька убрал поскорее свои бумаги в ящик и вышел в сени; окликнул нежданного гостя.
– Да отворяй... чего ты? Не бойсь! Свой! – услышал он сдержанный голос с воли.
– Кто такой свой? – сердито окликнул Филька.
– Софрон...
Меньше всего ожидал Филька такого гостя. Ой, ой! Затрясся от страха: к лицу ли ему теперь скрывать у себя воров и злодеев, когда по цареву приказу всех скрывающих у себя воров надлежит казнить колесованием, а имущество их отбирать в казну? Такая же казнь ведь ожидает и его, Фильку, если узнает власть о том, какие гости его навещают. Похолодевшей рукой он отодвинул задвижку и открыл дверь.
– Переночевать пусти... одну ночь, – прошептал Софрон, входя в сени.
– Милости просим, брат... Милости...
Филька пропустил в горницу Софрона и снова накрепко запер дверь. А когда вошел в избу, то не узнал Софрона: на скамье, сбросив рваную шубу, сидел громадный дядя с русой бородой, волосатый, в рясе чернеца. Да он ли это? Конечно, он, только бородатый стал.
– Что? Или не узнал? – засмеялся чернец.
– Да... бороды-то тогда не было...
– Отросла на вольном воздухе... Не долго.
– А ряса-то зачем?
– Чтобы не узнали... Вот, видишь, ты и то не узнаешь. А другие и подавно...
– Да и верно, я что-то не могу признать. Софроном назвался, а не похож... Не было бы обмана... Иди-ка лучше, добрый человек, от меня... Не вводи в соблазн, – начал хитрить Филька. – Софрона-то, батюшку, я бы как братца родного встретил, за него бы и жизнь положил и свою душу, а тебя впервые вижу и не хочу тебя, чтобы ты тут был у меня в доме. Уходи! А то сейчас десятского позову...
– Да господь с тобой, Филипп! Это я и есть – Софрон.
– Да нет же, какой же ты такой Софрон? Побойся бога! Он, батюшка, все видит... его не обманешь! Зачем же, божий человек, изрыгаешь неправду своими святыми устами? Это нехорошо, грешно... Уходи!
Филька вцепился в рукав Софрона и стал умоляюще просить:
– Уходи, божий человек, уходи, не вводи меня во искушение... не заставляй тревогу в слободе поднимать!..
– Филипп! – выдернул свой рукав из рук Фильки Софрон. – Не рехнулся ли ты? Да разве не видишь, что это я, Софрон, а не кто другой?
– Да не вижу я этого... Лопни глаза, не вижу! Говорю тебе – уйди, не томи меня... Не поминай всуе воина светлого Софрона. У меня и без того голова мутиться стала. Мать родную не узнаю... Не губи, а то я зарежусь... Где мой нож?! – Он стал метаться с блуждающим взором по горнице, сшибая скамьи по дороге. Софрон схватил его, Филька стал диким голосом кричать...