355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Питирим » Текст книги (страница 22)
Питирим
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:02

Текст книги "Питирим "


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

– Буде с вас! – отрезала она. – Хватит смеяться.

– Пытать будем. Говори!

– Брешете!

– Будем. Говори: кого еще знавывала?

– Епископа нижег...

– Шш-шш-шш!

Суд заволновался. Пристав зажал Степаниде рот. Монахи закрестились.

– Молчи, гадюка! – шипел пристав.

– Пытать будем, коли не замолчишь, – окрысился на нее один из иноков.

– И так пытать, и этак пытать!

– Вот и будем! – воскликнул сильнее прежнего окрысившийся монах.

– Эх ты, собачья печенка, пожалуюсь вот самому, тогда будешь знать!

Судьи переглянулись в великом испуге. Следствие объявлено было законченным.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Наступила неделя, которую нижегородцы, и особенно "люди древлего благочестия" – раскольники, запомнили на веки вечные как "Питиримово озлобление". Об этих днях много рассказов потом пошло по всей Руси, слава питиримовских деяний заслужила особую похвалу Петра, выпустившего даже указ с восхвалением твердости и упорства святого отца по искоренению "суемудрия и ереси раскольничьей". По всем улицам Нижнего день и ночь бродили солдаты с ружьями наизготовку, разъезжали конные патрули; ходили вооруженные монахи по домам, делали обыски, рылись в сундуках, под тюфяками, в бабьих юбках, даже в иконостасы заглядывали, в подполье; и всякую писаную бумагу забирали и тащили в Духовный приказ. Уводили и людей; а которые упорствовали, тех избивали и увозили на телеге связанными в кремль... Под видом раскольников хватали людей "ненадежных".

На дворе Духовного приказа с утра до ночи шли "расспросы с пристрастием". Пять дюжих монахов рубцевали шелепами чужое тело, закусив языки, двигая напряженно челюстями, тяжело дыша, били людей, как нечто неодушевленное, как дерево или камень. Крики и сопротивление злили их, приводя в еще большую ярость, забавляли в минуты усталости, давали повод к шуткам и прибауткам. Насмерть забили двух беглых холопов.

А ночью творились еще более жестокие дела.

Пошли в ход и сработанные Филькой по губернаторскому заказу железные хомуты.

Стянутые хомутами колодники, с десяток, лежали на земле, как шары, около Духовного приказа на дворе, иные без движения, иные судорожно перебирали синими пальцами на голове и тихо стонали. Молодые чернецы, из-за деревьев, со страхом и любопытством посматривали на них.

Внизу, в подвале под Духовным приказом, узников насильно причащали, вкладывая в рот деревянный кляп. Раскольников втаскивали в церковь, растягивали по лавкам, поп вливал из чаши в рот насильно причастие. Раскольники сжимали челюсти; их с силой растягивали монахи. Раскольники со злобой харкали причастием прямо в лицо попу...

Монахи по пяти-шести часов подряд, не моргнув, смотрели на страдания пытаемых, слушая с полным равнодушием их вопли, деловым образом совещаясь между собой, "как бы еще порядочнее пытать" им нераскаянных раскольников.

Пахло гарью, паленым телом; дохли крысы по углам подземелья... Истлевала паутина в косяках вместе с пауками...

Под каменными сырыми сводами колотились нечеловеческие вопли. Стоял придушенный однообразный рев голых, окровавленных, израненных, обгорелых, корчившихся в воздухе, на весу, в цепких клещах громадных станков. Умерших сваливали в могилы, заблаговременно вырытые у кремлевской стены.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

По городу возили на шестерне пушку. В Ямской слободе, на Похвале, и на набережной около кремля, над рекой, выпустили по ядру. Когда чугунную жабу втащили на бугор у кремлевской башни и она рыгнула, вся содрогаясь, картечью на тот берег Волги, – ударили кремлевские колокола.

В соборе шло архиерейское богослужение. Молились о попрании врагов царя и народа, о подавлении зломысленных козней раскольников, "воров" и "разбойников". Предавалось анафеме имя "убиенного еретика Александра", имя бежавшего "от гнева божия" расстриги Авраамия и "вора, душегуба, народного растлителя Софрона проклятого".

Епископ в полумраке собора, набитого солдатами, купцами, старухами и другими богомольцами, согнанными со всего кремля, воздев руки в золоченых поручнях кверху, как бы обращаясь к изображенному под куполом "богу Саваофу", начал проповедь голосом, хватавшим за душу обезумевших от страха богомольцев.

Многие плакали... Плакали о себе, о детях своих, о народе, задавленном игом помещиков, торгашей, и несвободной, порабощенной царем церкви. Седой, косматый "бог Саваоф" грозно смотрел на богомольцев в сумраке громадными глазами, и впивалось каленым копьем в сознание молящихся написанное большими черными буквами в ободке купола:

"Радуйся и веселися, богом избранный и богом возлюбленный и богом почтенный, благочестивый и христолюбивый пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу, богу нашему".

Варсонофий, назначенный духовником в Крестовоздвиженский монастырь, был прикреплен епископом и к Духовному приказу, в помощь епархиальным властям по борьбе с расколом.

Люди смеялись, знавшие Варсонофия: "Пустили, мол, козла в огород...", "Выюлил себе теплое местечко!" Питирим сам знал о слабостях Варсонофия, но почему-то назначил именно в женский монастырь. А кто мог понять епископа? Многие его осуждали, проклинали, но временами и они начинали соглашаться с его доводами, особенно в церковных проповедях. Были люди, которые поклонялись ему, боготворили, сравнивали с равноапостольным митрополитом Димитрием Ростовским. Были и такие, – правда, не так уж их много было! А тут все задумались: зачем блудливого старикашку назначать в женский монастырь? Неужели не знает епископ, что многие мужья били на Керженце Варсонофия за его излишнюю заботливость о целомудрии их жен? Сам диакон Александр в последнее время запретил ему быть "блюстителем скитского целомудрия", и однако...

"Что-нибудь да не так! Неспроста сделано Питиримом и это! Не такой он человек. Не о себе ли епископ заботится?"

А Варсонофий сразу переменился и сразу стал ненавистником раскола и его разоблачителем и несколько таких горячих проповедей сказал против раскола в монастыре, что православные богомольцы его чуть не побили.

Слова "лесного патриарха", что "никакое притворство долго скрываться не может", оправдались.

XIII

И на Крестовоздвиженский монастырь обрушился гнев епископа. Игуменье Нениле, а с нею и Варсонофию, крепко-накрепко было приказано пересмотреть состав монахинь и в "неважных случаях" наказать, а более опасных направлять в Духовный приказ для розыска.

В "страстную пятницу", после выноса плащаницы, когда монахиня Надежда (Елизавета) пришла к себе в келью, она увидела там отца Варсонофия и "матушку" Ненилу, а с ними – двух черничек, которые копались в ее ларце, что-то разыскивая.

– Вы чего, матушка? – испуганно спросила Елизавета.

– Подожди! Стой там! – Игуменья вытолкнула Елизавету за дверь. Трудно было понять, в чем дело. Но скоро все выяснилось. Выйдя из кельи, Ненила показала какие-то книги и письма.

– Так-то ты православничаешь? – с ядовитой усмешкой покачала она головой.

Варсонофий заиграл глазами, стоя позади игуменьи.

– Раскольничьи книги держишь? Письма от разбойников получаешь? Ну, хорошо же, хорошо!

Елизавета хотела броситься к Нениле, вырвать у ней письма, но Варсонофий обхватил ее, прошептав:

– Ту-ту, голубушка! Не скачи! Ту-ту!

Наутро пришло распоряжение из кремля отвезти Елизавету в Духовный приказ. Одна черничка передала ей, что в монастырской кладовке, взаперти, сидит и раскольщик Демид Андреев и что приезжала к Варсонофию нарядная купецкая жонка и просила за раскольщика Андреева, и приводили этого раскольщика в келью к игуменье, и там допрашивали его при той купецкой жонке, а у той записка была к Варсонофию от епископа. А о чем говорили они – неизвестно, ибо никого близко к келье не допускали. Старицу Анфису ночью увели гвардейцы в кремль, в Духовный приказ. За ней, за Елизаветой, пришлют возок от епископа этой ночью. Все рассказала черничка, как по картам. Молоденькая краснощекая девушка плакала, обнимая Елизавету, а та ее утешала, говорила, что теперь ей будет лучше. В кремле она все расскажет епископу, раскроет ему всю правду, всю хитрость и вероломство Ненилы и Варсонофия. Книга и письма – подброшенные. Епископ ее выслушает. Он защитит ее от клеветы и от насилия... Лицо Елизаветы было спокойно. Она была уверена, что снова услышит мудрые рассуждения епископа, полезные наставления...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Через два дня после заключения Елизаветы (Надежды) в земляную тюрьму Духовного приказа, дьяк Иван доносил епископу:

"Прислан в Духовный приказ незаписной села Пафнутьева раскольщик Демид Андреев да Девичья монастыря от духовника иеромонаха Варсонофия раскольщица старица Анфиса, да того же монастыря новообратившаяся от расколу старица ж Надежда в том, что оный келарь уведомился: будто ему, Демиду, старица Надежда давала пять рублев, чтобы ее из той обители увезти, а куда – того он, Андреев, не знает. Варсонофий написал: что приходила-де к нему, Андрееву, раскольница старица Анфиса и сказывала, что хощет-де Иван Воин, беглый разбойник, монастырь зажечь, а его, Варсонофия, убить до смерти".

Питирим начертал:

"...Означенным старицам Анфисе и Надежде за показанные их вины учинить жестокое наказание: бить шелепами нещадно и оную обращающуяся от раскола старицу Анфису по повинному ее доношению свидетельствовать во святей церкви иеромонаху Александру обыкновенною присягой и святых тайн... и потом, оковав их в ножные крепкие кандалы, для неисходного содержания отослать в Спасский Девичий монастырь, что на Кезе, с указом немедленно. Демида Андреева отдать в работу на железный завод Филиппу Рыхлому через губернатора".

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Демида сдали Рыхлому под расписку. Филька встретил его с веселой улыбкой, указав перстом на Степаниду:

– Благодари ее... Она спасла тебя...

Демид уныло посмотрел на них обоих, но ничего не сказал. А хотелось ему поведать о том, как его пытали, как заставляли говорить не то, что он должен был сказать... А больше всего хотелось ему узнать, что написал дьяк о нем в расспросе под Духовным приказом... Его совесть была спокойна. Он ни одним словом не выдал своих и Елизаветиных тайн.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Купец Овчинников, зная об участи дочери своей, палец о палец не ударил для ее спасения. В тот день, когда ее наказывали шелепами, обнаженную, связанную в подземелье Духовного приказа, он служил торжественный молебен в новой лавке, открытой им в Старом Рыбном ряду на Нижнем базаре. Братья Елизаветы нарядились в этот день по-праздничному, принимали гостей. В доме Овчинникова вселился дух спокойной сытости, удачливых вожделений, – главное, о чем говорилось в этот день: какова будет навигация в сем году, как долго простоит полая вода, а сыновья Овчинникова обсуждали будущую свою поездку на низы, в Астрахань, за "красною рыбою". Лихорадка будто большая свирепствует там и чума, но "бог милостив". Дело прежде всего. Как пошатнулся, так и свихнулся. Было б счастье, а дни впереди. А что Елизавета?! "Сама себя раба бьет, коли неладно живет". Епископ в разговоре с Овчинниковым заявил, что он "зело удивлен – откуда такое коварство против отца могло зародиться в юной отроковице?" И обещал он отпустить ее на волю, продержав "некоторые месяцы", "чтобы отца почитала". Семья Овчинниковых теперь не в обиде была на епископа.

– Не в семью пошла! – говорил про дочь сам Овчинников. – Мыслию изрядно возвышается и мучается поисками того, чего на земле нет. Благоразумие нужно людям при обстоятельствах настоящих, а не в виду будущих. Будущее исходит из благ настоящего...

И на этом "настоящем" были построены теперь все заботы, тревоги и желания семьи Овчинниковых... И могла ли внести что-либо новое и дать какую-нибудь пользу Овчинникову "предавшая некогда его беспутная дочь"?

Вообще-то женщину за человека мало кто считал. По законам приличия было унизительным даже вести с женщиною разговоры. Женщина слыла нечистым существом. Женщине не дозволялось резать животное. Печь просфоры могли только старухи. В известные дни не садились с нею вместе есть.

А девица, потерявшая честь, хотя бы и с самим епископом, куда она? Старик Овчинников отплевывался при одном воспоминании о Елизавете. Кто теперь возьмет замуж такую? Девица по закону должна была "проводить день и ночь в молитве, умываясь слезами". Самые благочестивые родители били своих дочерей нещадно, чтобы они не утратили своего девства. Бил и Овчинников, а что получилось? Вместо благонравия – блудодеяние и отца предательство.

– Не надо нам ее! Не надо! – упрямо твердил старик Овчинников, узнав, что епископ хочет в будущем выпустить из каземата Елизавету.

Никто старику не возражал. Все в семье были согласны с ним.

XIV

Пришла пасха.

Помост разобрали. Очистили площадь от мусора. Грязь и лужи завалили жердями, засыпали песком. Обыватели противу своих дворов подбирали сор, помет, всякую мертвечину и свозили за город в поля и ямы; поправили канавы между домами и улицей, обложили их дерном и камнем, посыпали песком входы у ворот. Даже из Ковалихи повытаскали палую скотину и дохлых собак, чтобы "вредный воздух не происходил". На Благовещенской площади сравняли бугры и ямы – стала она много ровнее и красивее, особенно под песком. Колокола веселым перезвоном дополняли картину праздничного настроения.

Филька со Степанидой ходили на Нижний базар смотреть скоморохов.

Под горою на площади раскинулись пестрые, в ярко-желтых кругах, шатры смехотворцев. В одном сидели они сами, в другом, тоненько взвизгивая, звенел цепью медведь, возбуждая чрезвычайное любопытство у толпы зрителей, в третьем шумели музыканты.

Филька протолкался на лучшие места.

Началось представление. Один скоморох на другом верхом вылетел из шатра, размахивая шапкой и хрюкая по-свинячьи. Толпа ревела от избытка чувств. Притихли все вдруг, когда из соседнего шалаша выглянул медведь и сладко зевнул, раскрыв влажную клыкастую пасть. Скоморох низко поклонился зверю.

– Добро пожаловать!

Медведь рванулся, но цепь лязгнула, остановила его, он присел, раскачиваясь во все стороны громадным туловищем.

– Рад бы в рай, да грехи не пускают... – сострил скоморох, указав рукой на медведя. – Вроде Володи из Печерской обители, который сто блинов съел, одним подавился, а сто рублей насобирал, еще просит, мошну под сердцем носит, о прощении грехов молитвы возносит, себя считает безгрешным, тараканом запешным, Филиппом именитым, желает быть архимандритом, одним словом, чернецом жить не хочется, дворянином не можется – да святится имя твое, да приидет царствие твое... Седлай порты, надевай коня, только не трогай меня; немудрено голову срубить, мудрено приставить...

Ярыжка, толкавшийся среди зевак, вытянулся на носках, насторожился... Скоморох, заметивший это, продолжал:

– Простите меня, люди посадские, сотенные, десятские. Считать чужих достатков не надо, всяк – пастырь своего стада... Маремьяна-старица о всем мире печалится, а я не такой, мне бы сыту быти и господу богу возблагодарити, что с дурака возьмешь?!

Ярыжка успокоился, отошел в сторону, глядеть на гадалку, сидевшую поодаль на земле. Скоморох снова оживился; глаза его ядовито заблестели.

– В чужой сорочке блох искать – это значит дьяволу душу продать, за это деньги получать, наживать, совесть забывать, а на всякое иное плевать... Однако простите меня, братцы, – сию мудрость холопью пускай из вас никто не забывает, а в нашем холопьем положении да пребудет над Нижним епископа благословение... Помолюсь и я за вас на том свете, а вы позаботитесь о монете для меня, пока я жив и торчу на господском заду, как нарыв, меня выдавят, а я в другом месте вскочу, скачу и пою.

Скоморох запел:

Середи торгу-базару, середь площади,

У того было колодезка глубокова,

У того было ключа-то подземельнова,

У того было крылечка у перильчата:

Уж как бьют-то добра молодца на правеже,

Что нагова бьют, босова и без пояса...

Вновь подошел ярыжка, заинтересовавшись пеньем; скоморох перешел на веселую:

Уж на речке Череде

Плывет вутка на воде,

Плывет вутка-вутица,

Под ей вода мутится...

Представление кончилось тем, что медведь, держа в зубах скоморошью красную шапку, похожую на горшок, обошел зевак и, кланяясь, насобирал скоморохам множество медяков.

Филька встал невеселый.

– Вот бы кого я заковал теперь на веки вечные... – сказал он, недовольно покосясь в сторону скоморохов. – Почто он помянул имя Филиппа?.. Это мое имя.

– Они бедные, глупые, за что их? – посочувствовала скоморохам Степанида. Глаза ее, действительно, были печальны.

– Молчи, коли не знаешь... Идем лучше к ворожее. Поговорим о судьбе...

Кругом было великое оживление. Кричали разносчики гречневиков с конопляным маслом, сбитенщики, перетаскивая с места на место свои баклаги, шныряли воришки в толпе, тискаясь к кому понаряднее; в стороне кабака, наскоро сооруженного у самого берега Волги, стоном стояли крики, пенье и свист. Посадские женщины в коломянковых шубах и меховых шапках, купчихи в теплых ферязях с длинными рукавами, приказные в долгополых синих кафтанах – все собрались тут. Посадские девушки качались на громадных, украшенных резьбою качелях. Люди постарше глазели на них, улыбались. Торжище базарное расползлось от кремля до самой Строгановской церкви по всему побережью. Ребятишки взвивались на досках, прыгая один на одном конце, другой на другом... А старухи, глядя на них, ахали и крестились, но не уходили.

Ко всему этому примешивался пасхальный перезвон, рожки гудошников, вой волынок, женский визг. Степенные гостинодворцы, улыбаясь, казали свои товары...

На лотках пестрели бумажные ткани, шелковый алтабас*, шелк-мухояр, шелк-камка, узорчатый (чем больше узор, тем ценнее товар). "Земля", или фон, материй – красный, зеленый, желтый, лазоревый, вишневый, но больше всего сверкает красного цвета. Многие ткани все еще ткались с золотыми и серебряными узорами. Листья, деревья, травы, птицы, горы на них... И чего только не было выткано на этих материях!

_______________

* Аалатааабааас – персидская парчовая ткань.

Бабы прилепились к материям, как мухи к меду, жужжат, трепещут, оторваться не могут. Особенно же беспокойно вели они себя около турецкого золотого с серебром алтабаса.

И Степанида, вырвавшись из рук испуганного Фильки, тоже прилипла к лоткам с алтабасом. Филька не мог осилить ее любопытства и со вздохом потрогал карман.

– Все тебе мало, – ворчал он, – купил же я тебе... Да и ткань сия не к лицу теперь. Пойдем туда, – он указал на лотки с новыми петровскими сукнами, бумазеями и шелками безо всяких узоров – большею частью темно-зелеными, синими, гладкими, без рисунков. Около этих лотков немного было зевак, да и те выглядели скучными, – так, между прочим, остановились, а не ради купли. Новые ткани всем казались куда скучнее, некрасивее и беднее старорусских, времен боярщины.

Солнце весело поливало сверкающими струями пышные многоцветные пачки товаров, словно кто-то посыпал розами, лилиями, сказочным золотоцветом длинные полосы мануфактурных лотков. Тепло было на сердце, празднично, а в голове благоухали мечты об уюте, о покое, о богатстве, о роскоши, о сытости... Филька, нагнувшись над лотком, охватил рукою спину Степаниды:

– Пойдем к ворожеям. Погадаем: отдадут нам с тобой дом и имение Нестерова или не почтут достойным?

Степанида оторвалась от алтабаса, задумалась.

– Пойдем, – согласилась она, раскрасневшаяся от волнения, пережитого у лотка. И показалась она чересчур красивой Фильке. Он оглянулся. Какой-то офицер уставился глазами на Степаниду. Филька дернул ее за руку, чтобы она не заметила: "идем!" – но не успел: Степанида переглянулась с офицером. Филька нахмурился. Вспомнил он слова одного ученого: "Лепота лица, возраст и веселость многих прельщают, большую похвалу женам приносят, но в краснейшем яблоке – наиболее червия". Он не стерпел и погрозился пальцем.

– Женщина, особливо красивая, не должна засматриваться ни на других, ни на себя, потому что и то и другое возбуждает к неподобающему.

Степанида надулась.

– На тебя, что ль, мне все смотреть? Насмотрелась уж! Ослепнуть мне теперь, что ли? Для того ли я стала твоею женою? Подумай-ка, дурило?! Не люблю я, когда ты мне мешаешь! – сказала она с сердцем.

– Ого! – покосился на нее Филька.

Он стал еще подозрительнее. И даже когда офицер остался далеко позади, Филька все еще оглядывался в тревоге. Раньше этого не было. Теперь появился у него какой-то страх за Степаниду; казалось, кто-то имеет виды на нее, хочет отнять бабу. "Не старое время, – думал Филька, – не смеют". И решил он после этой встречи купить Степаниде десять "локтей" шелкового мухояра, любимую полосатую материю Фильки, – на шубу годится на зиму. Правда, зима уже прошла, но, бог даст, придет новая зима, шуба и тогда пригодится. А тем более, имеет в виду он сочетаться со Степанидой законным браком.

Протискаться к ворожее было не так-то легко, и если бы не Степанидина сила и рост, увяз бы Филька в месиве овчинных тулупов, поддевок и бабьих полушубков. За ее спиной он работал локтями бесстрашно, отпуская направо и налево озорные ругательства по адресу соседей: "Что?! что?! съели?!"

Ворожея, взяв сначала руку Фильки, а потом Степаниды, закрыла глаза и вещим голосом сказала им обоим одно и то же:

– Более всего удручает хорошего человека бедность. Тебя золото ждет и богатство, долголетство и многочадие. Будешь знатной персоной ты, в добром состоянии, в твердости любви супружеской, своею смертию скончаешься и господу богу будешь угоден... Положи деньгу на руку, добрый человек, христианин, наипаче судьба твоя завидная есть и сердце твое доброе щедротами исполнено бысть.

Степанида сунула в руку ворожее пятак, а Филька размахнулся – полтину отвалил и оглядел всех окружающих с гордостью: "вот как у нас!" И пошел прочь, потянув за руку Степаниду, веселый, довольный.

Волга почернела, вздулась – в ясном теплом воздухе пахло ледоходом. Кое-где в предгорье, около церкви Рождества, рыбаки мазали дегтем, засмаливали днища у лодок. Готовились. Воробьи чирикали на крышах ларей бодро, по-весеннему. Филька и Степанида помолились на Строгановский храм троеперстно:

– Лазал я на нее, – показал он перстом на колокольню, – часы трогал... вертушку. Хотел улететь... Глупый был я тогда, ханжа и бродяга! И на земле не плохо. Зачем улетать? Можно и на земле быть счастливым!

Степанида, боясь, что Филька начнет вспоминать прошлое, да заденет пристава, ее знакомых монахов, Нестерова, и боясь помрачения этим будущего супружеского счастья, деловито завела разговор о том, что сегодня же надо идти к губернатору с челобитной о выкупе нестеровского дома со всем находящимся в нем имением.

Она начала напевать ему, как там они устроят свой обиход. Рассказывала про картины и цветы, про ковры, про мягкие пуховые постели, про шелковые одеяла...

А Филька и уши развесил, слушал ее с упоением: разомлел, вокруг рта расползлись блаженные складки...

Вскроется Волга... Они поедут в своем челне, в собственном, к Макарию на ярмарку. "Воров" он перековал... Спасибо Питириму! Истребил смуту епископ... Молодец! Теперь можно быть спокойным за свое счастье.

Так думал Филька, глядя на залитые солнцем заволжские леса, как казалось ему, склонившие головы свои перед нижегородским кремлем...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дом Нестерова перешел в руки Филиппа Павловича Рыхлого. Филька не только переменил жилище, но и сменил свою фамилию, именуя себя Рыхловским. Появились слуги у него. Пронька Болдырь изготовил ему пышный дворянский парик. Филька и его невеста Степанида оделись по-новому, по-немецки.

Однажды вечером, когда Филька и Степанида стояли у раскрытого окна, любуясь закатом солнца над балахнинскими заволжскими лесами, к ним в дом заявился их работник Демид.

Хозяин дома не особенно обрадовался гостю, а Степанида и не поклонилась даже по-настоящему на приветствие Демида, который был в рваном армяке, в лаптях – вид имел довольно жалкий.

– Садись, – указал ему на самое потертое кресло Филька. Демид осмотрелся кругом и робко опустился в кресло, подумав: "Ишь, и не христосуется со мной!"

– Хочешь вина?

– Благодарствую, – отозвался еле слышно Демид.

Стали пить. Не отставала и хозяйка. Выпив чарки три, Демид приободрился.

– Ну что? Как, старина, живешь? – развязно спросил его Филька.

– Смерть, а не жизнь... – угрюмо ответил Демид.

– Что так? Дела-то у нас будто и немного, и харч подходящий.

– Скиты запуганы... Люди побиты, в остроги, в каторгу усланы... Смерть остается, одно.

Хозяин налил своему работнику еще вина (себе и Степаниде воздержался). Демид проглотил вино и посмотрел исподлобья на Рыхлого недобрым взглядом.

– Ничего. Обойдется, друг. Не пропадем...

– Ты-то не пропадешь, а мы...

– Почему я? Что ты на меня кажешь?

Демид с горящими негодованием глазами вдруг заговорил:

– Питирим оседлал церковь, а царь сел на нее и поехал, куда ему надо, и хлещет ее бичом, чтобы скорее везла его к царской выгоде. А ты лошадь эту ковал... Помогал ты, Филя, скиты истреблять...

Степанида дернула Демида за рукав:

– Остерегись, самого закуют. Освободили – и молчи. Теперь недолго.

Демид замолчал. Посмотрел растерянно на обоих.

– Ужели донесете? – сказал он нерешительно.

Рыхлый поморщился.

– Принял я православие, вот что. Понял?

– Для отвода или крепко? – поднявшись в волненье с своего места, спросил Демид.

– Правды ныне не спрашивай. Самые делаются неправды и обиды. О них же нельзя разглагольствовать... Милосердия нынче не вспоминай. Ни к чему оно, а купцы от раскола многие откачнулись... Промысел и торговля в скрытности захиреют.

Демид зло усмехнулся:

– Ходил я в гостиные ряды, что на Рождественской набережной, где торговых людей премногие драгоценные купеческие товары. Видел я вашу торговлю и помыслил в себе: как делается купля и продажа? И видел я там великий обман и слышал многие ложные словеса; друг друга обманывают, друг другу лгут, худое вместо хорошего продавая и большую противу подобающей цены установляя; друг другу клянутся не по правде... И тако богатство наживают и тако от древлего благочестия отходят. И не соблазнился ли и ты, Филипп, подобно этим?

Степанида ответила вместо мужа, который, обливаясь потом от волнения, молча жевал медовый сухарь, хрустел зубами.

– Воров много, но никогда им не раскрасть всех сокровищ на земле, тоже и торгового обмана много, но никогда народ не обойдется без купца, и всегда будут ходить люди в ряды гостинодворцев, и великая скорбь была бы на земле без гостинодворцев... Я бы умерла первая от этого. Скушно было бы!

– У господа бога про всех хватит... – вставил свое слово и Филька. И при этом икнул от переполнения сухарями желудка. Демид тоскливо взглянул на него.

– Не узнаю тебя, Филипп! – сказал он. – Не тот стал ты... Добродетелью был ты украшен христианскою, и все любили тебя...

Налив Демиду еще вина, Рыхлый стал говорить о том, что человек хочет жить и должен жить, и ни в одной книге не сказано, что сотворен человек для того, "чтобы, возрастя, сгнить и погибнуть"... "Как лилия, должно цвести человеку и давать колос и семена, яко злак... И где сказано, что церковь на то создана и вера тоже, чтобы сходились люди на раздор и на бесчиние, а не на молитву божию и не на дела житейские?"

Демид пил и пил, опустив голову, как оглушенный чем-то тяжелым, железным, не смея поднять глаз на своего бывшего друга, такого близкого, такого верного когда-то Фильку. Потом вдруг поднялся и, продолжая смотреть в угол, спросил:

– Что же мне делать теперь?

Хозяева переглянулись. Минуту длилось молчание, а потом "сам" ласково сказал:

– Работай у меня. Старайся. Прикащиком сделаю...

Тут Демид поднял глаза на своего бывшего друга. Глаза эти были мутные, непонятные. Выпрямился и громко произнес:

– Царь силен, но не до конца... Власть имеет он над телесами человеческими, но не над душами и разумом. И не всякая душа продажна, как твоя. Беды и гонения не пугают меня... Прощайте! Может быть, еще повстречаемся, хотя я и раб твой, а ты господин...

И, хлопнув дверью, ушел.

Рыхлый посмотрел на Степаниду.

– Пугает, – сказал он.

– "Вором" хочет быть, – отозвалась Степанида.

– Надо донести губернатору. Не сбежал бы!

Филька не стал распространяться, но по глазам его было видно, что он что-то задумал. Он подошел к окну и, указав в сторону Волги, ласково произнес:

– На Волге вода прибывает. Благодать! Пора готовить струги. Скоро, скоро поплывем и к Макарию, ярмарку открывать. Я с игуменом уже сговорился...

Степанида тоже подошла к окну, и казалась ей будущая жизнь такой же большой, счастливой, как эта полноводная, необъятная ширь Волги, и такою же теплой, радостной казалась ей жизнь, как эта звонкая, душистая, спокойная весна...

Ночью, лежа рядом со Степанидой, Филька рассуждал:

– Демид серчает, ругает, поди, нас сквалыгами, а я знаю... Добр-то он добр, а попроси – бороды на припыжку не даст. Знаем их. Ходят, высматривают, завиствуют... А чего смотреть? На чужую кучу неча глаза пучить... Наживи сам, не будь празден... Ходить да канючить на неправды, да на Питирима, да на царя, да на губернатора – прибыток небольшой, сыт им не будешь, скитов не вернешь. А что диакон Александр... то что же делать, коли хороши были волосы, а голову огрубили? Скитам гибель пришла, ибо неправедно и скудоумно жили. Святитель Дмитрий Ростовский не зря о расколоучителях говорил: "Глаголющие быти святии отцы, самою же вещью проклятии волцы, бесовские птицы, блудницы и прелюбодеи и сквернители, их же Христос бог ненавидит"...

Степанида под воркотню Филиппа уснула. Ее мирное похрапывание мало-помалу переходило в богатырский храп...

Филька отвернулся от нее, стараясь заснуть, но Демид все-таки стоял у него перед глазами и смотрел на него с упреком. "Пропади, образ сатаны!" крестился Филька, окончательно возненавидев и Демида, и раскол, и скиты, и все то, что его волновало и притягивало к себе прежде. Совесть Фильки была встревожена.

В таких случаях у Фильки бывало одно средство заглушить неприятные мысли – это перейти к размышлениям о деле. А подумать было о чем. Важный шаг сделал Филька.

Как и в некоторых других губерниях, в Нижнем было объявлено о желательности для государства открытия овчарных заводов. Из Питербурха приехали в Нижний с меморией от коммерц-коллегии мастера-овчары для обучения: "каким образом оные содержать овцы, от которых бы добрая шерсть в мануфактуре обретатися могла".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю