355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Питирим » Текст книги (страница 7)
Питирим
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:02

Текст книги "Питирим "


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

Освещенный колеблющимся пламенем пятисвечника отец Никандр, маленький седенький старичок, начал докладывать епископу, что монастырские вотчины, к великому прискорбию верующих, стали беднеть, ибо крестьяне, обираемые, кроме монастырских сборщиков, еще и ландратами, разбегаются... Число жилых дворов год от году уменьшается. Отец Никандр спрашивал: нельзя ли взыскивать оклады с монастырских крестьян не губернаторским ландратам, а самим монастырям, и деньги направлять не в губернскую канцелярию, а в Духовный приказ? Ландраты требуют с игумена неотложно уплаты взысканий и с "пустых дворов", за "пустоту"... Сами же крестьяне платить за "пустоту" не хотят, бегут за Волгу и на Дон. И многие становятся разбойниками и ворами. Обрабатывать же монастырскую землю некому... покрывается сорною травою. Отец Никандр говорил тихим скорбным голосом, держа обе руки на груди; маленькие глазки его слезились. Кончил говорить он как-то внезапно, так что речь его получилась незаконченной. И все ждали: что будет дальше? И он жевал губами, мялся и обиженно глядел по сторонам, вот-вот заплачет, а потом сел.

Тогда поднялся с своего кресла широкий и рослый, похожий на черного таракана – в пышной остроконечной камилавке, – архимандрит Филарет. Он откашлялся басом, поправил наперсный крест на груди и густо забасил нараспев:

– В стенаниях, в воздыханиях, во слезах, в плачах, в рыданиях, в нестерпимой душевной боли пребывает ныне народ, и трудно явить нам в себе доброго, кроткого, целомудренного пастыря и учителя. И хотел бы того или не хотел, но каюсь вам, святые отцы и сестры, заковал я в кандалы позавчера десять душ монастырских тяглецов, мужиков, явившихся убо ко мне с предерзостным требованием: устроить свои поземельные дела самим и отправление податей и повинностей посредством избранных из их же стаи мирским приговором раскладчиков, чтобы-де за пустые покинутые тягла оплачиваючи не разоряться вконец, до основания... Вот оные десять душ мною выпороты знатно шелепами и накрепко посажены в цепи под монастырь. Дерзость у мужиков явилась бесподобная!

Оживившись, перебил епископ архимандрита:

– Доставь всех их в Духовный приказ.

Филарет деловито мотнул бородищей.

– Да будет воля твоя. Ныне за полночь под караулом прибудут. Но так как казна монастырская оскудевает, мое прошение к епископу: объявить по епархии мощи кого-либо из иереев, в бозе почившего, прожив по-христиански в обителях нижегородских до восьмидесяти лет отроду, огласить такового наравне с равноапостольными служителями церкви кафолической... И тогда, благочестия ради, стекутся православнии со всех концов оплодотворять церковную казну и оттеснят злых, негодующих и коварных врагов православия... Умерщвляя плоть свою, понесет народ лепту трудовую на благоуспеяние святых церквей.

Питирим нахмурился:

– Недопустимо! Любомудрый великий царь приказал нам пересмотреть истории святых, не суть ли иные из них ложно вымышленные или бездельные и смеху достойные.

Тут раздался вкрадчивый и нежный голосок игуменьи Ненилы, еще не старой, миловидной, смуглой женщины. Ее карие глаза засияли таким благочестием, что архимандрит Филарет закашлялся, и притом как-то неестественно. Питирим пристально посмотрел в его сторону. Отец Никандр нараспев, как бы ничего не замечая, зевнул, перекрестив рот: "ничего не поделаешь!"

– Прошу прощенья, милосердные отцы, слово и я имею свое молвить...

– Говори, – ободрил ее Питирим.

– Чудесную икону непорочной девы Марии было бы возможно явить в нашем монастыре... Икона у нас имеется древняя, старого письма... Мнится мне если бы православные христиане услышаны были о сем чуде – и жены, и девушки, и младенцы потекли бы в наш монастырь, моления и поисков целения ради, безотказно.

Покачал головой епископ, улыбнувшись ласково.

Окружающие тоже улыбнулись. Питирим обратился к Нениле:

– В Питере разнесся слух, что в Троицкой церкви большой образ богоматери проливает слезы. Народ начал в великом множестве туда собираться. Появилось опасное толкование, что-де мать божия недовольна страною и слезами своими возвещает великое несчастье новому граду. Царь велел снять икону и отнести к себе во дворец. Оборотив доску, он отодрал жесть и, выломавши переклад на другой стороне, открыл обман. В доске против глаз у образа сделаны были ямки, а в них густое деревянное масло. Они закрывались задним перекладом. Растаявшее от близости свечки масло вытекало в дырочки у глаз. С тех пор царь запретил чудесные иконы, мать Ненила, а тем паче богородничные... Да и всякое трясение, отнимающее покой у православных, так и этак может быть истолковано, и даже на пользу врагам. Об этом подумай!

Ненила покраснела, опустила глаза. Филарет захихикал легонечко в волосатый кулак.

Питирим поднялся, обвел всех строгим, испытующим взглядом.

– А еще хотел я вам всем объявить, – произнес он, задумчиво поглаживая бороду, – как мне о том богомольцы сказывают – мало молитесь вы о спасении усопшего царевича во царствии небесном, об упокоении его души. В каждой службе, в каждом своем слове к прихожанам поминайте его душу за упокой. Такова воля нашего великого государя. А по праздникам оделяйте бедняков просфорами, вынутыми за упокой царевича. Пускай народ знает, что царевича уже нет и раскольникам не след на него надеяться.

Собравшиеся низко поклонились епископу.

– Да будет воля твоя...

Разошлись поздно. Филарет и Никандр поклонились епископу в пояс, подошли к нему под благословение и, облегченно вздохнув, степенно вышли на волю. За ними и все остальные.

Ненилу епиской задержал.

– Садись...

Села, стыдливо опустив глаза.

– Не говорила ли чего про меня в монастыре овчинниковская девка?

– Гордая она... что волка ни корми, все в лес смотрит. Царицей ей хочется быть... возвышаться надо всеми.

Епископ близко подсел к игуменье и тихо сказал:

– Построже с ней... Следить накрепко; будут какие разговоры, донеси. Она опасна теперь. Честолюбцы голову подымают. Слухи о царевиче действуют на всякую тварь...

– А гневаться на меня не будешь? – исподлобья взглянула Ненила на Питирима.

Питирим, смотря мимо Ненилы, твердо сказал:

– В сердце моем ее нет... И не было.

Лицо Ненилы осветилось радостью.

XV

У Макарья в ложкарном шатре сидел поп-расстрига, беглый отец Карп, и говорил окружавшим его "ворам"*:

– Все мы лукавыми ныне стали. Тот поп, кой за бога, за веру – тот в леса убег, а кои совести изменили – те службы отправляют, мзду и хвалу от царя имут, и народ обманывают, оплетают бога и всех... И живут в довольстве, а измышленные Петром молитвы за престолом глаголят, воздев очи горе... Ныне церковь в оковах... А я не хочу, гордость имею, вот и прошу вас взять меня с собой странствовать.

_______________

* Слово "ваоар" применялось в ту пору и ко всем

антигосударственным элементам, в основном – к беглым крестьянам.

Почесали "воры" затылки: мудреная штука! На Макарье колокол стукнул. Над Волгой потекло звонкое серебро. Сильно парило на воле – косички у попа слиплись, на красном носу повисли капли. Батька смотрел заискивающе, ждал.

Первым со вздохом отозвался "чебоксарский вор" Антошка Истомин. Говорил он задумчиво, не торопясь.

– Нам бы атамана теперь... а попов в нашей жизни как на собаке блох... Был у нас Никита Монах, вроде тебя, хороший был, чудной, – утопили мы его. Много молился, ныл, расстраивал... Может и ты такой?

Мордвин Тюней Сюндяев, вдумчивый, желтолицый, с косыми глазами толстяк, грустно покачал головой:

– Много же из-за бога народа погибло!

Он достал рожок с табаком, дал понюхать попу. Тот отвернулся. Тогда все, сговорившись, сорвались с места и, красные, злые от обиды, с силой ткнули попа носом в табак.

– Нюхай!

Поп запищал, расчихался, разбрызгался. От разбойничьего хохота поколебались полотна шатра.

После этого опять заговорил Антошка Истомин. Его слушали с уважением и внимательно, ибо силы ни у кого такой не было, как у него.

– Попов я не люблю – грабили много, больше всех воров на свете, а убивали их мало, и убивали их не воеводы, не цари, а по большей части православные же хрисьяне. А нас, несчастных, ворующих по чести, без прикрытия, в кандалы суют и в тюрьмы кладут, пытают. По закону-то божьему надо бы и этого попика приглушить, чтобы не смердил, но... рожа его не опасная. Черт с ним! А дабы чин соблюсти посвящения в "воры", прикажем ему зарезать человека духовного звания...

С попом сделалось дурно. Упал ничком на пол и не дышит. Антошка Истомин поднял его, взял, как ребенка, на руки, вынес из шалаша и положил наземь.

Мимо шмыгнул чернец, побежал без оглядки. Две бабы-молочницы, схватив глиняные жбаны, озабоченно заторопились к набережной. Истомин посмотрел в лицо попа и перекрестил его.

– Аз говорю тебе – встань и ходи. Теперь мы видим твою честность, старче. Для нас подходящ еси. В терпении своем стяжал мзду свою, нараспев протянул Истомин, – отринь от себя скорби и обиды, воровским венцом главу твою венчаем... Радуйся, иноче ненасытный, приспе час твоего благоденствия...

Потом, склонившись над попом, он добродушно потрепал его за бороду:

– Вставай, батька... в кабак пойдем... к Макарию.

Отец Карп открыл глаза, улыбнулся и вздохнул. Снова вся ватага расхохоталась. Поп, озираясь с любопытством, встал.

– Мой совет тебе, отче, наперед, – сказал Истомин, – не говори ворам о боге: не зли. Не надо. Старый подъячий я, московский: в остроге пять лет сидел, хорошо знаю. Идем! Забавный ты, мы таких любим.

– Не обижайся. Народ мы бестолковый, но не злой... – сказал цыган Сыч. – Горе у нас одно, и радости одни.

Макарьевская ярмарка шумела. Ватага беглых из пятнадцати душ, с несколькими ружьями и саблями без ножен за поясами, чувствовала себя среди торговых людей, как дома. Кругом почет и уважение. И справа и слева поклоны и приветствия. Еще накануне уловитель разбойничьих шаек, пристав Ванька Ширяев, скрылся в Лыскове со своими стражниками, не зная силы беглых, испугавшись их появления под Макарьевом и страшных слухов о несметном их количестве (слухи пускали сами же монахи Макарьевского монастыря). В шапочном и ветошном ряду "воры" отобрали себе шапок и кафтанов – неклейменых, продаваемых купчиками из-под полы, ибо одежда эта была сшита не по царскому указу, не немецкая, а старорусская, для лесных жителей, раскольников. Неклейменые товары забрали они по совету самих же купчишек, которые навезли на базар их множество, не зная того, что ландратам приказ пришел из Нижнего строгий – ковать в цепи и немедленно сажать в острог подобных продавцов неклейменого товара. Истомин с товарищами навязали громадные узлы и поволокли на спинах для продажи на низовье, куда они намерение имели спуститься после Макария, свалили все это на берегу и поставили сторожа.

Макарьевский монастырь был в обиде на Петра. Легко ли инокам пережить! Хозяйственное, полицейское и судебное, и все иное, касаемое ярмарки, в семисотом году было у них по государеву приказу отнято и передано приказу Большой казны, а теперь и вовсе с грамотой Петра приехал в монастырь важный царский чиновник, асессор Мошкин, для подробного описания движимого и недвижимого имущества монастыря.

Вот почему Антошку Истомина и встретили в монастырском кабаке с распростертыми объятиями; гудошники песню сыграли. Питухи высыпали на волю, хлопая в ладоши. Припожаловали и чернецы. Некоторые иноки немедленно намекнули, что-де в монастыре проживает царский вельможа, и у него-де много золота, и грамоту имеет он к уничтожению ярмарочного торга, и монастырский кабак грозят закрыть, и что-де у этого асессора Мошкина имеется наказ царя об истреблении жестоком по всей Волге разбойников. Ватажники слушали и хитро между собой перемигивались – "ладно, мол, пойте песни". Когда же подвыпили, во все их уши полился ехидный, натравливающий на Мошкина шепот монахов и даже к отцу Карпу прилипло трое иноков, каясь ему по секрету, что и они думают утекать из обители, ибо "оскуде казна монастырская", никакого не стало "прибытка", а на ярмарке "скушно" теперь, не то, что в былые времена. Они спрашивали Карпа – хорошо ли в ватаге? Карп ответил: "Как во царствии небесном". И в испуге перекрестился. Один иеромонах, изрядно подвыпивший, все-таки проговорился. Он сказал вслух самому Антошке:

– Однако, братцы, сколь ни общипывай, а монастырь богатеет и богатеет... Мы кого хочешь обманем, а нижегородского губернатора всех больше... а царского холопа Мошкина и того больше... Пейте за наше здоровье. Вот и все! Пей!

Беглые хлебали за монахов вино, действительно, с большим усердием не первый ведь год роднились с иноками. Недаром Петр писал в одном указе о разбойниках: "по монастырям, пустыням, у приходских церквей и духовного чина они кроются под именем бурлаков, казаков, ханжей или трудников".

В кабаке было душно, взвизгивали бабы по углам, шипела брага, непрерывно бежавшая из бочек, а "воры" щелкали языком и подмигивали инокам, поддакивали, а сами нет-нет незаметно потрогают свое оружие. Не мешает.

Разговор зашел о том, что ватаге требуется умный, образованный и храбрый командир.

В это время как раз появился всем известный у Макария Филька-кузнец с верхнего посада из Нижнего. Целую неделю живет он здесь. Давно ищет случая встретиться с ватагой. Уж он стал опасаться – не обманул ли Василий Пчелка? Подсел он теперь прямо к цыгану Сычу (водил краденых коней ковать к нему цыган, еще когда Филька работал в Кунавине). Сослался на Василия Пчелку. Цыган горячо приветствовал Фильку – облобызал, поднес ему чарку.

Филька отвел цыгана и Антошку Истомина в сторону и рассказал им, что под Духовным приказом в Нижнем сидит человек умный, образованный, имя ему Софрон, сын пономаря. Ученик греко-латинской питиримовской школы. Силой с ним и храбростью никто из воров здешних и московских не может сравняться и умом тоже.

Ватажники отвели Фильку Рыхлого в репейники за кабаком и заставили его побожиться, что он не врет. Показывали кинжалы. Вертели пистолью у носа. Филька крестился двумя перстами вдаль за Волгу и приговаривал:

– Утопите меня, братцы, в водах, спалите меня, братцы, в огнях, коли говорю неправду. Раскольник я, бедный человек, голь голянская, зло имею на богатых и знатных человеков и потому указываю вам, братцы, на Софрона... И не кто иной, как я, открою ему кандалы...

Глаза у воров разгорелись. Человек, открывающий кандалы, достоин того, чтобы ему верить, и, конечно, такого человека надлежит от души опоить и окормить (конечно, за счет макарьевских иноков)... Пускай запомнит эту замечательную встречу с "ворами" на всю свою голянскую, горькую жизнь.

Поволокли Фильку под руки в кабак. На душе у всех отлегло – вождь будет! Антошка Истомин давно тяготился водить ватагу на большие бои и довольствовался только мелкими кражами и ограблением благолепных церквей. На днях обокрали одну церковь в Лыскове – и зря. Добыли только церковные одежды, отдали их бабам и девкам на селе: куда их? А бабы сшили себе из стихарей и риз сарафаны и повязки. Потом всех их, голубушек, забрали в Нижний под Духовный приказ к Питириму в гости. Вот и все, что получилось от этого церковного похода. Антошка Истомин сам признавался, что он "ловец мелкой рыбки в мутной воде". Да и работал он все больше в одиночку. А с ватагой ему и вовсе ходу нет – легко ли возиться с разбойниками, как с малыми детьми, хозяйство вести, суд и расправу творить, учить уму-разуму? С этими делами он и сам с малых лет в разладе был. Пускай идет другой на его место, на кой дьявол эта забота!

Всю ночь бушевала ватага в кабаке, а утром выбрали на пристани лучшие струги, чтобы плыть, вместо низов, на верховье, встречь атаману, дожидаться его под Безводным, а купцы уцепились за стружки, не дают: самим, говорят, нужно! Тогда Истомин побросал их всех по очереди в воду, сказав обиженно:

– Чай, не Стенька – на ковре не поплывешь.

Охватили простор, ширь речная, – взмахнули весла раз и два, и стружки тихо отошли от берега.

– Не робей, братцы! Скоро мы у царевича енералами будем! – весело крикнул, обращаясь к собравшимся на берегу, Истомин.

XVI

После поездки к Макарию, после встречи и разговоров с ватагой, Филька стал смелее. Вольный дух ватажный встряхнул его. Очень и очень призадумался он о себе, о своем будущем. Терпелив был он от рождения и не избалован. "Чин чина почитай, а меньшой садись на край" – так думал он всегда и ходил вокруг и около счастья других, а сам ничего не предпринимал, довольствовался краем посадской жизни, ковал коней, ковал иногда и людей (в Духовном приказе), делал гвозди, скобки, молотки – вот и все. А теперь ему уже этого кажется мало. Бунтовать захотелось против власти. Зло брало на нее. Но как бунтовать? Головы терять не хочется никому, а тем более не дождавшись ничего хорошего; влезал на строгановскую церковь, в птицу хотел обратиться и улететь, – выпороли, оплевали. Никогда этого не забудешь.

Вот тут-то у него и возникла отчаянная решимость действовать самому, чтобы освободить Софрона. Довольно надеяться на людей. Степанида только обещаниями кормит, пропадает дни и ночи у Нестерова. Совсем хозяйкой, шлюха, у него заделалась. И все утешает: "Ради праведной веры, ради старцев, ради тебя, милый, ради узников подземельных", а Софрон, Александр, рабочие с Усты – Климов, Евстифеев, – как были замурованы в подвале, так и теперь сидят, всеми забытые, покинутые... А если бы они были на свободе... тогда бы... берегитесь, бояре! Филька знает, куда мысль влечет Софрона, он знает, чего жаждут буйные головушки рабочих с Усты. А разве не подвезло бы и Фильке в общей схватке? Но ясно теперь: Нестерову их не освободить. Ходит слух: не больно-то его слушает Питирим. Как ни храбрись ерш, а щука-то сильнее. Между прочим, Степанида стала наряжаться и платки какие-то цветные носит. Вот тебе и раскольница! Прежде ходила только в белых и черных, теперь ни за что не надевает. Ах, сука! Еще в монастырь метила поступить на Ветлугу. Филька думал о Степаниде и Нестерове, качал головой и вздыхал:

– Ой, Степанида, горе в ленте злой, в ситце пестром! Подобно змею огненному блистаешь ты. Но подобно лилии цветку можешь и засохнуть.

Однажды вечером, под воскресенье, он раньше обыкновенного запер кузницу и отправился на дом к жонке Степаниде. Любил ее крепко парень. Пленила она его своей здоровой красотой и необычайной для бабы силой, подковы гнула молодица и при этом улыбалась... будто подсмеивалась над ним: "мужик, мол, а не можешь". Могучая! Грудь высокая, сама гордая и косы черные до пят; щеки – маков цвет. "Вот почему, – ревниво думал Филька, приближена она и к архиерейскому дому, где даже белье преосвященного допущена стирать". Степанида каялась насчет одного только пристава Духовного приказа Гаврилова. (Это теперь никого не касается. Дело прошлое). Филька был безбрачник, а среди безбрачников таких жонок, что по своей воле сходятся и расходятся с мужчиной, было немало, ибо "девствовать – лукавству подобно, а с попами и несть брака". Сам протопоп Аввакум сказал: "Аще кто не имать иереев, – живет просто". Да и раскольники на сходбищах рассказывали, что в келиях в уединении живут они с зазорными лицами и с духовными дочерьми, с девицами и женами, юноши или мужи берут к себе жен на сожительство и единокелейное пребывание и приживают детей с теми жонками и девушками. Как же может он, диаконовец Филька Рыхлый, осуждать Степаниду? А пристава она оставила в дураках. Первая на него наплевала – он без нее жить не может и теперь стал изрядно выпивать. Вот и выходит: дуры да амуры, а Степанида в кремле-то свой человек и заглядывает там всюду, куда ей захочется, и в трапезной епископа не однажды еду принимала и пила квас, и даже доступ имела в покои епископа и в земляную тюрьму... А это теперь – самое главное.

Фильку она постоянно берет с собой на Волгу белье полоскать. Сколько смеху-то в те поры бывает и веселья! Сгорбившись, тянет сердяга тележку с бельем по Ивановскому съезду, а она, откинув голову, важно шествует позади с вальком, румяная, грудями вперед, глаза озорные: "вези, мол, вези, не оглядывайся!". Будто батрак какой, выбивается из сил Филя... А все из-за чего? Любовь! И поэтому и тяжести-то никакой не чувствуется, а одно только удовольствие.

На Волге – раздолье. Существует ли еще другая подобная река в мире, чтобы такой вольной волюшкой от нее на человека веяло? В такие-то дни Филька уже не раскаивался, что в птицу на колокольне не обратился и не улетел с земли. Как же без Степаниды-то возлюбленной? Шутка ли! Бог с ней и с птицей! И дурень тот злосчастный строитель, что с колокольни улетел, шут его дернул. Разве может кто иной, кроме него, Филиппа, именуемого Филькой, постигнуть – о чем нашептывают свободные, неугомонные волны? И могут ли тронуть холодное птичье сердце буйные песни о боевом, разудалом казаке, вольном атамане незабвенном Степане Разине? Птица птицей и останется, а человек? Нет такой мудрой головушки, которая может предсказать – чего добьется впереди человек? Много ли прошло времени со смерти Тишайшего царя Алексея Михайловича, а человек уж не тот. А дальше?.. В голове мутится от этих мыслей.

"Мы умрем когда-нибудь, – думает с растерянной улыбкой Филька, – а Волга увидит других людей, услышит другие речи, другие песни... Степанида, как хочется жить!" Только один раз живем на белом свете. О, если бы он был богат! Он засыпал бы свою возлюбленную подарками! Так это и будет, коли Софрона на волю выпустить. Озолотит он тогда их обоих.

И часто Филька нашептывал несвязные странные слова Степаниде, хвалился неизвестно чем, а она щелкала его по лбу: "Обуздывай жажду богатства! Не зазорна ли она для раскольщика?"

Филька беззаботно улыбался, говоря, что в этом не он, а именно, она, Степанида, повинна. Она заставила его полюбить жизнь.

Степанида не возражает. Белье?! Бог с ним!.. Ей-хочется обняться с Волгой, с небом, с Филькой, с Стефаном Абрамычем; надо нырять в воде, носиться на пенистых гребнях волн, рассекать сильной грудью бурлящие воды; красоваться, как белая лебедь; рассыпать по волнам темные шелковые косы, словно хмельная от знойных утех русалка. Ей надо с томной улыбкой качаться на волнах, подобно раскинувшему по воде лепестки водяному цветку, беспечному над страшной пучиной.

Степанида хорошо знает цену жизни. Она любит и небо, и людей, и наряды. Она смелая и любопытная... И немудрено, что угрюмые чернорясные аскеты Духова монастыря, шевеля усами, сползают, как черные тараканы, по обрыву вниз, чтобы, укрывшись за широкими кустами, тайно полюбоваться на нижегородскую Вирсавию*, на эту чудесную рыбину во плоти человеческой. "Прости, господи, не легко в рясе жить на белом свете", – вздыхают аскеты сокрушаются, а не уходят...

______________

* Библейская красавица, которой увлекся царь Давид.

Степанида на днях, придя от Нестерова, объявила, что она никакому богу теперь не молится, потому что царь, назвавший себя императором, бога в тюрьму засадил и над ним насмехается, а бог ничего не может сделать царю. Какой же он после этого бог! Царь помыкает им, как холопом.

– Откуда ты знаешь? – спросил изумленный ее словами Филька. Она загадочно рассмеялась, а ничего не ответила.

"Ой, портит обер-ландрихтер девку!" Уже давно подмечает Филя, что стала она опадать в вере, оголяться перед ним начала без стыда, не как прежде, – даже первая его вводила в соблазн под праздники. А разве устоишь?

"Подальше бы от Фени и греха было бы помене. Да как? Не выходит что-то", – застыдившись самого себя, подумал он.

Размышляя теперь обо всем этом, Филька Рыхлый торопливо шел к домику Степаниды в Печеры. Сердце его замирало от нетерпения. Волновался вдвойне: и Степаниду-то хотелось видеть, и дело-то очень важное было до нее. Сегодня все должно решиться. Довольно надеяться на Нестерова. Ну его ко всем дьяволам! Осел он битый, чтобы ему пусто было!

В кармане у Фильки железные крючки. Эти крючки выковал он сегодня, под боком у кремля, тайно ото всех. "Двуперстие двуперстием, а зевать не след... Надо действовать", – твердо решил он, с замиранием сердца стукнув в окошко. "А вдруг дома нет?" Дверь отворилась. Шмыгнул в хижину. Степанида встретила в расшитом гладью многоцветном сарафане. Никогда ранее Филька не видывал его. Уперлась руками в бедра, встала на дороге розовая, большая, сильная. Ясно, что мысленно сама собой любуется. Раньше этого не бывало. Ой, ой, Степанида!

– Чего ты такая нарядная?

– Задарил меня боярин Стефан. Не как ты!

Лучше бы не говорила, не растравляла Филькино сердце. Вынул из-за пазухи два железных крючка Филька и положил их на стол, деловито сказав:

– Любые вериги этими крючками откроешь...

Степанида быстро подошла к окну, закрыла его занавеской. Улыбка слетела с ее лица. Озабоченно стала рассматривать диковинные крючки. Он объяснил, что и как делать ими.

На улице ошалело горланили петухи. Может быть, солнце задорило птицу? Пускай. Не опасно. Не раскрыть ей замыслов Фильки, не понять ей того волнения, того великого гнева и тех соблазнительных надежд, у которых теперь он в плену.

Степанида приняла крючки и убрала их себе под тюфяк.

– Передашь?

– Передам.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Верхом на лошади въехал в Пафнутьево посол от ватаги гулящих, цыган Сыч. Бабы, каждая думая, что она первая его увидела, повылезли на волю, платки белоснежные на ходу подвязали, заюлили:

– Не ищешь ли кого, добрый молодец? – спросили несколько женщин сразу.

Курчавый, черный, без шапки и веселый – глаза такие какие-то говорящие, будто для каждой из них у этого человека есть свое слово, – он ответил не сразу. Да еще бы, такой красавец! Такие не бросают зря слова на ветер, с разговорами не лезут.

– И во сне мне отроду не предвиделось такой стаи нежных лебедок, и не знаю, как я теперь после этого расставаться буду.

А сам смотрит так ласково...

Разомлело бабье сердце. Да и чего же другого услышишь от такого "Егория Победоносца"!

И, конечно, если бы не высыпали из изб мужики, разговор Сыча с бабами слишком бы затянулся – слаб был человек, часто даже в походе отставал он от ватаги, благодаря какой-нибудь такой неожиданной встрече... Потом догоняет, как ошалелый, прибежит – еле дышит, а глаза воровские, бегают, ни на кого не смотрят.

Но товарищей не обманешь – уже очень хорошо все знали цыгана Сыча.

Первым подошел к цыгану староста, дед Исайя:

– Давно от вас не бывали. Заждались мужики.

– Поклон вам, хрисьяне, от всех же моих товарищей! Сон потеряли – все думают о вас...

Слез с коня и низко-низко поклонился. А конь так и ходит ходуном, гладкий, красивый... ногами перебирает... глазами играет... Хвостом игриво обмахивается.

– Ну и конек у тебя! Загляденьице!..

– Арзамасский воевода мне его пожаловал по дороге, когда ехал в Нижний: "Бери, говорит, теперь он мне все равно уже не нужен". Я и взял. И впрямь, он ему теперь уже ни к чему! А между прочим, я к вам по делу.

– По делу, говоришь, – жалуй в избу ко мне.

Все двинулись к Исайе в дом. Мужиков набралось полна горница. Всем было интересно послушать редкостного гостя.

– Ваши братья меня прислали к вам. Пропадаем мы без атамана и без вашей помощи. Задумали мы помочь вам, хрисьяне горемычные, и жизнь свою не жалеть для вас. Нам же все равно. Один конец. А за вас мы постоим до смерти... Но и вы, братцы, не должны забывать нас: все одно, что мы, что вы – одна же кость.

Задумались мужики. Дело-то оно понятное, да у самих-то уж больно тонко. До ниточки обобрали царевы сборщики...

– Исайя, что ж ты молчишь? – толкнул Демид нетерпеливо старика.

– Вот пускай народ говорит... А потом и я, – зашевелил морщинами на лбу и пучками бровей дед Исайя.

А цыган продолжал:

– Без помощи жить же нельзя. Надо помогать – по книгам так выходит. Слыхали, поди, про Касьяна и Николу, такие угодники божии были. Не мною придумано, а в Евангелии написано... (Цыган двуперстно перекрестился.)

Исайя отрицательно покачал головою:

– В Евангелии о Касьяне и Николе ничего не написано... Оные угодники проживали много позже...

Цыган не смутился.

– А не все ж ли равно: в Евангелии или во Псалтыре, либо, скажем, еще где... О святых угодниках во всякой книге можно писать... лишь бы правда была и народу на пользу.

– Рассказывай... Что написано про Касьяна и Николу? – загалдели любопытные.

Сыч обтер усы и оглядел всех торжествующе:

– Было это давно... В осеннюю пору увязил мужик воз на дороге. Беда! А дороги-то какие – чего тут говорить. Мучается мужик – знамо, кто бедняжке поможет. Идет собирать божью лепту с народа Касьян-угодник. Мужик, конечно, думал, что человек идет простого звания. "Помоги, говорит, родимый, воз вытащить". Касьян-угодник обиделся: "Есть, говорит, когда мне с вами тут валандаться!" Да и пошел своею дорогою. Что с него взять? Конечно, доведись это до меня, то я бы ему...

У цыгана вспыхнули глаза озорством, но он закашлялся и перекрестился, спохватившись.

– Немного ж спустя, идет тою же дорогою Никола-угодник... Мужик плохо разбирался в чинах, да как завопит: "Батюшка, родимый, помоги мне воз вытащить! Пропадаю!" Никола-угодник не стал спорить: "Ладно, говорит, что с тебя взять". Осмотрел его. А мужичонко драный, в старых лаптях. Вздохнул Никола-угодник, а все же таки помог... Куда ни шло.

– Заявились, после этого, Касьян-угодник и Никола-угодник, насобирав с народа лепты, к господу богу, в рай. Бог получил, что ему полагается, а потом и спрашивает: "Где же ты был, Касьян-угодник?" А тот и отвечает: "Был я в лесу. А попался мне на дороге мужик, у которого воз завяз. Он просил меня: помоги мне воз вытащить, а я не стал марать райской одежды". "Ну а ты где выпачкался?" – спросил бог у Николы-угодника. Тот ему и говорит: "Я помог мужику воз вытащить". "Слушай, Касьян, – сказал тогда бог, – не помог ты мужику – за то будут тебе через три года служить молебны. А тебе, Никола-угодник, за то, что ты помог мужику воз вытащить, будут служить молебны два раза в год. Мало мужик на нас работает, – сказал бог, – мало он крови и пота для нас проливает, а ты, Касьян, не помог. Вот и получай себе наказание"...

– С тех пор так и сделалось: Касьяну в високосный только год служат молебен, а Николе два раза в год... Вот и выходит, братцы мои, по-божьему-то, вы должны помогать нам, и мы будем помогать вам... Друг дружку поддерживать станем. И все в рай попадем вместе, беспрепятственно.

Цыган Сыч перекрестился снова и замолчал, оглядывая всех смиренным взглядом. Перекрестились и мужики.

– Не зря послали тебя гулящие к нам, – улыбнулся добродушно дед Исайя. – На слова-то таких немного найдешь. Речист и писание знаешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю