355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Питирим » Текст книги (страница 23)
Питирим
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:02

Текст книги "Питирим "


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Нижегородские купцы, исконные хлеботорговцы, лесопромышленники, солеторговцы и других промыслов гости, посмотрели на овечье дело свысока. "Нам ли скотину пасти? Наше ли дело с овцами возиться?" Филька взглянул иначе. "Смирение поборает гордыню, аки Давид Голиафа. Чванство не ум, а недоумие!" И первый он откликнулся на призыв из Питербурха. (Государя надо уважать!) А за Филькой потянулся и Пушников – тоже зазвал к себе овчаров-иноземцев, разугостил их по-русски, как и Филька, деньгами одарил и стал овец закупать. Но все-таки Филька первый. Так и в магистрате было занесено: "Первой овчарности заводчик Филипп сын Павлов Рыхлый (Рыхловский)".

Именитые гости, отцы посада, гильдейные пупы нижегородской земли, усмехались, глядя на усердие Фильки.

"Как вылупился утенок, так и бух в воду! Скажи, пожалуйста!"

А Филька рассуждал по-своему: "У них великие дела, великие богатства, а мысли малые, а у меня дела мелкие, неважные, а мысли большие и зело разные. Кто кого возьмет? Поглядим!"

И пустился он в овчарное производство с легким сердцем, горя любопытством и старанием угодить царю и начальникам.

"Погорю – тоже не беда: свалю на магистрат и на власть – помощи не было, не радели государеву делу".

Железное делание на заводах не помешало, одним словом, взяться и за "мануфактурию". Меньшиков, Шафиров и прочие царедворцы, и те не побрезговали.

На всякую вещь надо со всех сторон смотреть. Вообще, Филька теперь о многом, чего раньше не замечал, задумался и был иного мнения. Раньше ему и мир и матушка-Русь казались такими простыми и ясными, и делил он людей на бедных и богатых, на рабов и господ. И бедные у него были хорошими, за них надо было стоять горой, а богатые все были негодные, кровососы. Также и начальство, и господа. Крестьяне, опять-таки, казались людьми, на стороне коих правда... "А так ли это?" – думал теперь Филька.

Ведь вот он, Филька, разбогател, а стал ли он от этого хуже? И стал ли он счастливее от этого? Бедные удалены от многих величайших зол, которые он, Филька, видит в богатых, а главное: от жадности, зависти и ненависти. Разве не несчастлив тот, кто сколько ни пьет, никак не может утолить своей жажды? Люди веселятся, любят и мечтают, а он только думает о том, где бы ему достать воды. Бедные благоразумнее, и у них больше счастия, полнее оно. Как человек, ищущий постоянно новостей, не умея насладиться новостью, так несчастен богатый. И теперь удивительно становилось Фильке на близорукость бедняков. Чему они завидуют?!

Однако, размышляя так, Филька ни за что бы не согласился снова стать бедным. Пускай прежняя жизнь казалась ему лучше, беззаботнее, счастливее, как детство, однако Филька теперь узнал и увидел другое... И казался сам себе он, каким он был раньше, и раскольники, гибнущие за догматы, тоже похожими на пещерных жителей, которые считают жизнь ограниченною четырьмя стенами и потолком, и вдруг... Так случилось с ним, с Филькой... Вдруг он обнаружил в одной из этих стен тоненький слой почвы, ткнул в него кулаком, и рука пролезла насквозь, и получился обвал, а в прогалину он увидел громадные пространства, увидел внизу роскошные города и маленьких внизу, похожих на муравьев, людей... Голова закружилась... Оказывается, пещерный житель и не знает о существовании этой жизни, не знает того, что не надо ждать какого-то землетрясения и новой перестройки земли, чтобы увидеть из землянки, из темной норы большую, необъятную, иную жизнь, чтобы свысока осматривать земные пространства и людей... Она рядом, она тут же, только надо суметь найти эту тонкую стенку в пещере и пробить ее. Не беда, если земля там кого-то засыплет, внизу...

И может ли теперь понять он, Филька, своих товарищей, которые продолжают сидеть в этой землянке, в этой пещере, ослепленные ее темнотою, ограниченные непроницаемостью ее стен? Они тоже не поймут его и будут осуждать за многие его мысли и слова, которые у него теперь появились и которых у него не могло быть раньше, когда он сам не видел ничего, кроме этих сырых, черных земляных стен. Не слепнуть же ему теперь ради них, прежних своих товарищей?

Они осуждают его, а он не виноват. Может быть, тогда и они сознали бы, как и он: сколь часто грешил он, живя в пещере, говоря о мрачной юдоли бедняков, о невозможности добиться света и простора своею рукою... Сколь часто зря он осуждал и царя, и епископа, и богачей...

Причиною греха бывает незнание лучшего. И вот это сознание былых своих грехов, их неотступная ясность и неопровержимость не есть ли одна из тех тягостей, которой лишены бедняки и рабы? И неизвестно еще, у кого глубже и искренней добродетель: у нищего, бедняка, у голого раба или у человека, имеющего многое? Тому нечего терять, а этот теряет, и он, Филька, немало роздал уже денег на бедноту и немало пересылал их на Керженец. По себе Филька может судить: раньше он никогда не чувствовал таким добрым и справедливым себя, помогая бедным, как теперь. Только богатый человек может испытать истинную радость добродетели.

Бедняки не должны завидовать богатым – они в своем неведении проще понимают жизнь, они имеют немногие, но ясные мысли, а у богатых голова кружится от трудности разобраться в добре и зле... Богатым завидовать неразумно, смешно. Доброе не приобретается легкомыслием. Доброе – плод великих мытарств... И чем его больше, тем труднее оно достигается.

Так думал Филька наедине с собою, стараясь оправдать себя перед Демидом, перед своею, еще не вполне заглохшею совестью. Так думал он, расширяя свой промысел и переходя на "мануфактурию". Люди будут осуждать его: богатые – за мелочные поиски новых коммерций, бедные – за изыскание новых обогащений...

А так ли это? Кто-то должен же делать и продавать мануфактурию. Для счастья людей кандальное дело менее полезно, чем мануфактурия, за что же осуждать его, Фильку?

Со всех сторон Филька считал себя правым, обязанным находить новые дела и богатеть, и развиваться, и вообще не стоять теперь на одном месте, ибо "сие противно природе". Ручей и тот бежит вперед, а человек и подавно!.. И не что иное, как совесть, заставляет его искать другого промысла, уходя от кандального! Можно ли сие осуждать? Все друзья его и недруги должны понимать, что он делает теперь доброе дело, удаляясь от работы в кандальной тюрьме. Вот почему и записан он, Филька, в книги магистрата первым откликнувшимся на зов правительства по овчарному делу. А тут надо ума приложить и усердия побольше, чем в работе тюремного кузнеца!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На другой день после свидания с Демидом Филька получил на руки следующую бумагу:

"Ааката оаба оабарааащаеанаиаиа рааасакаоалаьанаиакаоав

ва параааваоасалаааваиае

1720 года, марта в 30 день, господин преосвященнейший Питирим, епископ нижегородский и алатырский, указал просительным доношением нижегородских жителей посадского человека Филиппа Павлова сына Рыхлого (Рыхловского) да Степаниды Яковлевой, обратившихся от раскольной прелести ко святой восточной церкви, которые о своем обращении ему, преосвященнейшему епископу, подали свои просительные доношения, свидетельствовать Нижнего Новгорода Спасова Большого Преображенского собора протопопу Исайе, что они от раскольной прелести ко святой восточной церкви и к правой нашей христианской вере истинной обратились и впредь хранить обещаются они твердо за свидетельством помянутого протопопа. Об обращении их послать лейб-гвардии Преображенского полка капитану поручику и Нижегородской губернии вице-губернатору Юрью Алексеевичу Ржевскому из своего архиерейского духовного приказу сведение, что с тех обратившихся людей от раскольной прелести против имянного царского величества указу оброк за раскол имать было не велено и впредь о таковых обращающихся чинить по тому ж.

Смиренный Питирим, епископ нижегородский и алатырский".

Долго думал Филька над этой бумагой, а потом вздохнул, помолился двуперстно и убрал ее к себе в сундук. Степанида даже и не взглянула на нее. Зевнув, сказала:

– Наплевать!

XV

Останки диакона Александра схоронили в маленьком детском гробике.

Слезы высохли. Повеяло холодом на Керженце, хотя и канун весеннего цветения.

Великие истязания, происходившие в кремле, застудили душу. У кого теплились самые малые надежды на милость "его архиерейской честности", то и он их растерял. Все стало ясно. Одно в мыслях: бежать вон с Керженца! Бежать, захватив с собой книги священного писания, захватив жен и детей и какой возможно скарб, лишь бы самому живу остаться да жене, да детям малым, у кого они есть. А у кого их нет, и не надо. Те зарывались глубже в леса ветлужские и вятские, льстя себе надеждою на лучшие времена.

Опять весна разогрела землю, зажгла янтарь на стволах сосен, опять березки задымились в ползелени, опять рассеяла весна реки по полям, по низинам и перелескам. Как и в прошлые годы, любовались собою в зеркале вод елки. Молодо, с любопытством, тянулись можжевелки из воды. На их острые, душистые маковки, перелетая с одной на другую, садились, как и раньше, бойкие пестрые трясогузки, малиновки, горихвостки. Беркуты кружили под солнцем, как и в прошлые весны, но не любовались уже ими, как это было встарь, скитские мудрецы. Не до того им было. Скиты заколачивались; замуровывалась в потаенных местах разная утварь; налаживались струги и челны. Даже на плотах народ в далекий путь устраивался. Прощай, прости, дорогой Керженец!

Кто рассчитывал, выбравшись на широкую Волгу, доплыть до Зеленого Дола под Казанью и справляться дальше на Урал и Сибирь, кто целился в Астрахань с ее степными просторами, у кого желание было уйти в симбирские места...

Кружились в воде обломки досок, стружки, тряпки, солома, всякий иной хлам, бросаемый на воду торопившимися в путь скитниками и мирянами. Многие беглые помогали утеклецам, чтобы с ними заодно покинуть насиженное в бегах место. Но немало нашлось и таких, которые решили остаться здесь, никуда не ехать. Они таили свою мысль: в час опасности поклониться епископу, перейти в православие, а затем подрядов в городе понабрать. Среди этих были даже такие, кои радовались бегству земляков – "мол, посвободнее будет, легче наживаться". Всякий народ оказался и среди крестьян-раскольников.

Подоспел час расставания. Такого теплого, прекрасного весеннего дня, кажется, никогда и не было, день сладкозвучного пенья птиц, день ласковых полуденных ветров и непрерывного прилета в керженские леса новых и новых пернатых странников. Казалось, всякая лесная тварь наблюдает с удивлением за этой тревогой людей, за этим их спешным приготовлением к уходу отсюда. Птичий ум мал, конечно, и ничтожен, однако... старцам чудилось, будто и птица глядит сурово, осуждает их за трусость. Разве диакон Александр не учил мужественно встречать опасности и не бояться смерти? Не с улыбкой ли облегчения он положил свою голову на плаху? Все помнят то спокойное, с закрытыми, как во сне, глазами лицо. Почему же скитники не поступают так же? Почему они бросают все и утекают прочь с Керженца? Вера верой, а жить хочется?! Да и покоряться гордость не позволяет.

Все эти размышления заставляли еще и еще раз усердно помолиться об упокоении многострадальной души диакона Александра и о ниспослании ему на том свете вечной благодати и царства небесного. О себе же: чтобы дал господь бог силы и смелости пройти раскольничьему каравану беспечально и легко вниз по Волге, миновав благополучно безрадостные берега нижегородские.

Исайя и Демид, хотя и налаживали струги, челны и плоты, пилили и тесали дерево для весел и шестов, делали скрепления на плотах, но сами и не думали уходить с Керженца.

Старец Герасим дал зарок дожить остаток лет своих здесь, в лесном керженском уединении, отшельником, уйдя в лесную глушь от скитов, от деревень, от всех людей и всего мира. Колебался он долго: пойти ли ему с правдивой и смелой речью к Питириму, дабы принять венец мученический, подобно диакону Александру, или скрыться вместе с земляками с Керженца, куда глаза глядят, в другие края?

Мысль погибнуть под секирою палача пугала старца; хоть и дряхл и ничего нет впереди, а умереть своей смертью куда приятнее, чем сложить голову на плахе. Бежать? Умрешь, пожалуй, в дороге, не доехав до лучших-то мест. "А одному много ли и надо? – думал старец Герасим. – Да и люди помогут, к тому же кое-что еще и в скитах припрятано (никому не найти). Наконец, и то сказать – будут же к нему ходить на молитву его единоверцы?"

Бродя из дома в дом, и блуждая среди собранного на берегах домашнего скарба, старец Герасим неустанно благословлял народ направо и налево, держась твердо, замкнуто.

Но вот на заре забил колокол одной из моленных вышек. Давно уже не было такого смелого, громкого трезвона в скитах. Поднялась суматоха, крики, шум. Переселенцы двинулись к берегам. Горьким плачем, переходившим в рев, и причитаниями огласился утренний весенний воздух.

Старец Герасим, взойдя на возвышенность, стал громогласно читать молитву. Перед ним мелькали искаженные горем и ужасом лица матерей, вцепившихся в своих младенцев; испуганные лица ребят, торопившихся за своими родителями; мрачные, хмурые, со стиснутыми зубами лица мужиков и сутулых, придавленных горем скитников.

Приблизившись к берегу, люди начали бросаться в струги и на плоты. С грохотом летели туда же мешки и ящики. Спешка беглецов с каждою минутою возрастала.

А из лесу с пением стихир и псалмов подходили все новые и новые толпы людей, тащивших на себе сверх силы набранный в дорогу скарб, потных, усталых, таращивших озабоченно глаза на струги.

Колокол не умолкал – тревожные набатные удары приводили в панику беглецов.

Напрасно старец Герасим старался успокоить их, выкрикивал слова о камени веры, о любви, о братстве, – его не слушали.

Колыхаясь от тяжести и беспокойства седоков, тихо тронулись первые струги, за ними, нудно кружась, отошло несколько плотов, переполненных людьми и домашним добром. За плотами тихо двинулись по реке новые струги, а за ними опять плоты.

Теперь вой был и на воде и на берегах, и казалось, плакал и охал сам дремучий керженский бор.

Голос старца Герасима среди воя и плача, среди грохота сталкивающихся один с другим плотов и стругов и перебранки гребцов звучал торжественно, взволнованно. Это был голос терявшего свою паству учителя, но не терявшего веры в раскольничью непогрешимость, в окончательную победу его правды. Во всей его фигуре, облаченной в белую рясу, во вдохновенном взоре и громадной седой бороде была торжественная непоколебимость твердого в своей мысли богоборца...

Исайя и Демид стояли недалеко от него, смотрели в зеленую водокруть у берегов и оба плакали... Демид разорвал на груди рубаху, открыл свою белую грудь встречь солнцу и сдавленным голосом шептал:

– Порази! Порази! Душно мне! Душно!

Рыдали и другие, оставшиеся дома мужчины и женщины. Рыдали дети, старики и старухи, свернувшись в комки на берегу.

А с верховья Керженца шли мимо скита новые и новые, наполненные раскольниками струги других скитов. Люди, сидевшие в них, оборачивались к оставшимся на берегу, махали шапками, низко кланялись и отчаянно вопили:

– Молитесь о нас! Молитесь!

Потом над водой раздались неистовое пенье, свист и крики; на середину реки вышли плоты, набитые рванью и хламом, людьми волосатыми, босыми, оборванными, но с гордо, дерзко сверкавшими белками. Беглые. Они рычали на всю реку:

И, может, солнце где восходит,

Жилище наше будет там.

И где оно заходит,

Там бог велит бороться нам.

Глаза певцов горели безумной отвагой, руки костляво вздергивались в воздухе; некоторые бородачи пролезали к самым краям плотов и кулаком остервенело грозили на берег. Кому? За что? – понять было невозможно. Две женщины со всего размаха бросили в воду грудных младенцев, безумно хохоча.

Старец Герасим благословлял их.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прошло немного времени, и всех беглецов поглотила зеленая даль Керженца.

На реке стало совсем тихо. Старец Герасим, глядя в безлюдную даль, будто в бреду, сказал про себя: "...сера и соль и пожарище – вся наша земля! Погибнете и вы, владыки нижегородские, аки Содом и Гоморра, которых ниспроверг господь во гневе своем и в ярости своей за страдание народа!"

И побрел тихо по берегу, безумно бормоча что-то, сам того не зная, куда и зачем, последний из соратников диакона Александра – старец Герасим...

Заколоченный, опустелый диаконовский скит не манил его к себе, хотя и пели там, захлебываясь от радости, скворцы и зеленели жирные почки над изгородью. Жизнь буйно расцветала кругом... Но какое дело до этого брошенному всеми, одинокому раскольнику Герасиму?!

Дни за днями, неделя за неделей – опустелые скиты стали зарастать травою, бурьяном. Навещали их и медведи, свили гнезда совы в моленных, ужи расплодились по скитским подклетям, дворам и задворьям. Замерла жизнь богомольцев. Только иногда можно было слышать на берегах Керженца печальную песню одиноких певцов раскола о былых счастливых днях скитского общежития...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В Нижний прибыли еще две роты гвардейцев. В лесах и на горах пошло предательство; уродовал души страх; крестьянин крестьянину становился врагом. Власти принимали сторону зажиточных и покорных, преследуя недовольных бедняков.

Ватага макарьевская распалась: Софрон, Георгий, Чесалов, Филатка с товарищами перекинулись на низы Поволжья; Антошка Истомин, цыган Сыч, отец Карп, Бейбулат с товарищами – в степи, в Заволжье. Шли слухи оттуда, что-де готовится там мятеж.

Стали спокойно проходить купецкие караваны сверху вниз и снизу вверх по Волге через Нижегородскую губернию.

Но не умерла память о ватаге. Один старичок у монастырских ворот Макария, как бы в ответ на раскольничьи скорби, глядя на воду, бодро повествовал:

"...И поныне растет эта сосна над Волгой, и будет она и впредь многие годы расти... Повесили на ей вольные люди разиновские одного боярина. Лютый был холоп царев тот боярин..."

Волны набегали на песок, как бы радуясь словам неугомонного макарьевского деда. Чайки носились беспечно. А монастырь молчал, задумавшись... Может быть, дед и не зря болтает? Может быть, та срубленная сосна и впрямь вырастает?

Монахи молитвами старательно замусоливали в голове своей опасные мысли. Да и не одни они...

В эти дни Питирим писал царю:

"...Мое мнение: надлежит послать указы печатные, во все города и уезды, чтобы помещики и старосты, и выборные, и всяких чинов люди, если у кого у них обрящутся каковые противники и раскольщики, в селах и деревнях или в лесах их, кельями живущие или на загородных дворах или в домах их, таковых не укрывали, но объявляли бы неотложно архиерею тоя епархии, и архиереям и иереям и от них посланным ради обращения ко святой церкви ни в чем бы не препятствовали, но, елико могут, спомогали бы, и укрывателям и принимателям чтобы положен был страх, хоша и смертный, ради твердости. Епископ".

Ржевскому он дал распоряжение объявить по губернии приказ обо всех раскольниках, сбежавших с Керженца и скрывающихся по деревням и усадьбам. Всех своих фискалов и инквизиторов Питирим также разослал по уездам ловить беглецов.

Дьяк Иван все писал и писал. Писали и все подьячие и созванные в Духовный приказ с разных монастырей грамотеи-монахи... Работа день ото дня возрастала.

XVI

Филька, в самом деле, решил жениться по-церковному. Нужно было с этим спешить – Степанида "почувствовала". По всем правилам посадского обихода надумал он справить свадьбу со всею подобающей в таком случае церемонией. Деньжонок малую толику он уже сумел прикопить и чин свой в глазах населения должным образом возвысить: два маленьких заводика наладил – один в Кунавинской слободке, другой – в верхней части, на Ямской. Кузницу у кремлевской стены разобрал – "мелко дело". Старики – торговые люди стали приятельствовать с ним, в кабак ходить, дела там разные обсуждать, как с равным.

В храме "рождества Иоанна Предтечи", верстах в восьми от кремля, в пяти от Благовещенской слободы, вверх по Оке, в лесу, называемом Слудою, в ущелье гор, придел в честь своего "ангела" – Митрополита Филиппа – он соорудил. В этом ущелье в давние времена был притон разбойника Сулейки. Со своею шайкою он останавливал и грабил караваны судов частные и государевы, проходившие по Оке в Нижний и из Нижнего. Иногда обирал и богатых жителей Благовещенской купецкой слободы. Потом попался в руки правительства и был четвертован на Благовещенской площади у кремля. В ознаменование сего славного события набожное купеческое сословие и воздвигло на Слуде храм "рождества Иоанна Предтечи".

Как же было не вложить свою лепту в этот храм и Фильке? Ведь теперь и он пришел к мысли, что разбойники и беглые и всякие иные "воры", будь они раскольники или православные, "суть враги и мешатели спокойному счастью". А особенно крепко утвердился он в этом мнении, узнав, что Софрон, закованный им в кандалы, вновь утек в леса. Вновь стал угрозою для богатых людей. И каждодневно молился Филька о том, чтобы Софрона снова поймали и заковали бы в кандалы или где-нибудь бы пристукнули.

Напал страх на Фильку. И не только пятьсот, а тысячу бы рублей отсыпал на придел в церкви митрополита Филиппа он, коли бы Софрона опять изловили и посадили в Духовный приказ. Страшно! Может отомстить.

Свадьбу решил Филька справить на Красной горке. В доме, полученном после Нестерова, он устроился по-своему, по-купечески. Выбросил фарфоровых "идолов" и картины "голые" и столы "кривоногие", удивляясь вкусу бывшего их владельца. "Давно бы тебя надо было заковать", – усмехался он презрительно, выбрасывая все эти "заморские гадости". (Не жалел того, что и за обстановку эту он также деньги заплатил, покупая ее вместе с домом.)

А квартира у Фильки теперь была на славу. В одной светлице печь с уступом, украшенная зелеными изразцами. Потолок штукатурный. Сам был мастер на все руки: и кузнец, и слесарь, и столяр, и штукатур, и печник. Да какого ремесла он только не знал?! Трудно ли было ему благоустроить свои хоромы?! У Нестерова полы были деревянные, а у него теперь с тонким каменным настилом (лещадью). Появились и образа в серебряных и золоченых окладах. В спальне сверкал золотом митрополит Филипп, с серебряными гривенниками, с убрусом, низанным жемчугом и дорогими каменьями. На стенах, обитых клеенкою травчатою, играли с солнцем зеркала в золоченых рамах. Писаные картины с видами Волги и монастырями и портрет Петра. Вдоль стен стулья, обитые черным трипом. Два дубовых стола на толстых пузатых ногах были покрыты персидскими коврами; на одном – ковер шелковый, на другом – триповый. В доме всего стало довольно (одних тарелок было восемь дюжин); а в кладовых покоились запасы сахара и чая китайского.

На Степаниде юбки и балахоны только тафтяные; душегрейки гарнитуровые с городками серебряными и позументом золотым. Сам Филька щеголял дома в суконном сюртуке то макового цвета, то зеленого и в туфлях зеленых, гризетовых, шитых серебром.

В сундуки припрятаны были золотые и серебряные вещи: стопы, подносы, чайники, также золотые цепочки, серьги и прочее.

Перед свадьбой Степанида уехала из дома от Фильки к своей тетке в Кстово, чтобы ожидать там сватов. Требовал обычай. Степанида жила там уже с неделю и больше, а сваты все не появлялись. Она ходила гулять на берег Волги, и особенно любила сидеть, глядя на полноводье реки, на том именно месте, где тогда она проводила время с цыганом Сычом, проезжая здесь в становище Софрона. Филька нарочно не торопился, хотя и скучал о Степаниде крепко. Надо было соблюсти обычай.

Наконец Филька подыскал себе свата, одного старика из бывших подьячих. Одарил его деньгами, дал ему лошадь и отправил его в Кстово. Тот честно выполнил свой долг перед женихом: хвалил, насколько хватало красноречия, честное имя и род жениха, говорил Степанидиной тетке о взаимной любви Филиппа Павловича и Степаниды Яковлевны, о тех выгодах, которые могут произойти от соединения их родством. Тетка слушала и плакала и угощала брагой и пирогами с вязигой дорогого гостя.

Когда тетка согласилась на брак Степаниды с Филиппом Павловичем, сват попросил разрешения видеть жениху свою невесту.

Тетка разрешила. Все встали на колени и помолились богу. Степанида всплакнула. Тетка ее утешала. А вечером собрались в избу девушки со всего села и пели Степаниде песню:

...Уж как широко Волга-река разливалася;

Уж как далеко камка бурская по мосту

расстилалася;

Уж как на Волгу-то реку приезжал

Филипп, сударь, на вороном коне,

Уж как, проехавши вдоль Волги, Павлович

С ворона коня долой слазивал.

Вел ворона коня под уздечку шитую

Прямо к терему высокому,

Прямо к Стефаниде Яковлевне,

Во том ли во тереме высоком

Свет Стефанида Яковлевна снаряжалася,

Снаряжалася, сама горько плакала...

До глубокой полночи воспевали жениха и невесту девушки, величая их "князем" и "княгиней". Так уж водилось по деревням и селам. Один раз в жизни мужик становился тоже князем – это во время своей свадьбы.

Филька, хват, не дремал. По старому обычаю привел он к себе на дом знахаря, который осмотрел в доме все углы, притолоки, пороги, читал наговоры, поил Фильку наговорной водой, дул на скатерти, вертел кругом стол, обметал потолок, оскабливал верею, клал ключ под порог, выгонял черных собак со двора, вообще хозяйничал в доме у Фильки, как "домовой", наводя благоговейный ужас на мнительного и без того жениха. Филька на носках ходил по пятам за ним и с биением сердца прислушивался к его шепоту. Знахарь зачем-то осмотрел метлы, сжег голик, окурил баню, пересчитал, кстати, кирпичи в печи, полез на чердаки, хотел сунуться в сундуки, но Филька соврал, что ключи от сундуков утеряны. Знахарь настаивал; сошлись на том, что когда ключи будут найдены, жених позовет к себе знахаря опять. (Как бы не так!)

А на другой день кто-то подбросил Фильке подметное письмо, а в нем говорилось: "Подальше держись от знахарей, они – слуги епископа..."

Филька почесал затылок. А что же тут удивительного!

Вон в керженских лесах вожди некоторых согласий раскольников оказались посланными нарочно для устроения скитской смуты, для раскола среди раскольников.

И пожалел Филька, что позвал знахаря к себе в дом. "Хорошо, что я сундуки-то ему еще не открыл. Ой, как хорошо!"

Но ссориться со знахарем – не след. Может сгубить, несчастным сделать на весь век. Поэтому, хотя Филька и поверил письму и считал знахаря шпионом питиримовским, но... виду показывать не след. Осиного гнезда не тронь, и с кем ни дружися, а камень за пазухой всегда держи.

Теперь главное – свадьба. Нетерпеливо, в большом волнении ждал Филька свата, как будто и впрямь неизвестную какую-то суженую красавицу ему сватают.

Но вот прибыл из Кстова и сват. Филька обнял и облобызал его. Сват передал приветствие от невесты, и от ее тетки, а потом таинственно сообщил, что согласия на брак "ему удалось добиться"...

Назначен был сговор. В этот день несколько троек с женихом Филькой и гостями, среди которых был и Пушников, отправились в Кстово.

Тетка и какой-то приглашенный для торжественного случая старичок выходили встречать гостей из дома к воротам с хлебом, с солью.

Пировали знатно. Пушников, как посаженый отец Фильки, сказал церемониальную речь за столом.

Здесь же была совершена и "рядная запись". Писал ее все тот же теткин старичок, оказавшийся бывшим приказным служакой. Тетка велела вписать в запись, чтобы "муж не бил жену свою". Пушников, поглядев на Степаниду, а потом на Фильку, улыбнулся:

– Напиши, чтобы и она его не била!

Накануне свадьбы Филька устроил пир у себя на дому. На этом вечере, согласно обычаю, он собрал невесте для отсылки в Кстово следующие подарки: шапку, пару сапог, ларец, в котором находились румяна, перстни, гребешок, мыло и зеркальце, затем – ножницы, иглы, нитки и сладости, пряники и розгу.

Обозначало это: если молодая жена будет прилежно работать, то ее станут за это кормить сластями, баловать, а иначе будут сечь розгами.

Степанида всерьез вообразила себя настоящей невестой: то плакала, то смеялась, все ей было интересно и приятно... Советовалась с теткой, с бабами, обнимала их, нежничала...

– Господи, господи, уж и до чего боязно мне... Уж и до чего непривычно и совестно. И будто на меня все смотрят, и будто все жалеют мою молодость!

Тетка ее успокаивала: – Христос с тобой, дитятко! Ну и кто же на тебя, горлица моя, смотрит, и чего же тебе стыдиться их?

Утром, в день свадьбы, из Кстова прикатила в дом Фильки посланная Степанидиной теткой сваха. Ее обязанностью, оказывается, было приготовить брачное ложе для жениха и невесты. Филька, присмотревшись к ней и заметив ее какой-то недружелюбный взгляд, подарил ей деньгу. Она улыбнулась очень приветливо и во имя отгона от дома злых духов и всякой порчи обошла кругом хоромины, где должно было совершиться брачное торжество, а также обошла и брачное ложе с рябиною в руках, нашептывая какие-то непонятные слова. Возле самой постели она поставила две открытые кадки с пшеницею, рожью, овсом и ячменем. Это обозначало хозяйственное обилие будущей жизни супругов.

Филька с чувством большой радости и сладкого волнения наблюдал за всеми этими приготовлениями, производимыми свахой, а потом угостил ее вином. Она пила с большою охотою, расхваливая красоту Фильки и предрекая ему счастливую жизнь с верной и доброй женой и большое потомство. Филька по-телячьи растрепал губы, глядя на разомлевшую сваху увлажненными от слез, глупыми глазами и приговаривал: "Дай бог, дай бог!"

В церкви Ильи-пророка на следующий день происходило венчание.

Вокруг церкви и в самую церковь набилось множество зевак. Было всем любопытно посмотреть на раскольников, перешедших в православие и брачующихся по-церковному, а тем более на посаде было много разных разговоров о личности Степаниды. И много было разговоров неприятных для нее.

Филька к венчанию примчался, как и полагалось, первый на тройке с бубенцами, дугами в ленточках и бумажных цветах. За ним мчались другие две тройки с молодежью и бородатыми гостями.

А затем в нарядной кибитке, убранной цветами, прикатила из Кстова и Степанида с теткою и сельскими девушками.

Наконец-то Филька вновь видит около себя Степаниду! Эти пятнадцать дней ему показались годом. Но и теперь видит он ее, да не совсем. Лицо невесты закрыто густым подвенечным покровом. После венчания невесту "раскрыли", и маленький рыжий поп прочитал новобрачным поучение, наставляя их ходить часто в церковь, молиться за царя и его семью, слушаться своих духовников, хранить посты и праздники, подавать милостыню, а мужу повелел учить жену "строго", "как подобает главе".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю