Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
– Филипп, да ты что, ума рехнулся?! – зажал ему рот рукой Софрон.
В это время в наружную дверь кто-то забарабанил. Филька безумно (как сумел) вытаращил глаза.
– Нет, я тебя не пущу, – сказал Софрон, усадив его в угол: – я сам отворю.
– Нет, я! – рванулся Филька.
– Нет... нет... сиди!
– Да как же мне сидеть, раз на меня напал какой-то разбойник, душегуб... братцы, погибаю!!!
И заплакал.
Сильные удары в дверь повторились, потом посыпалась дробь в стену. Софрон быстро выбежал в сени. Филька ему вслед подумал: "Ишь ты, в моем доме распоряжается, как у себя в берлоге"... И стал кусать губы он от досады и страха. Зачем принесло разбойничьего атамана к нему? "Мало ли людей, которым не на плахе, так с голода помирать? Шел бы к ним. А то все норовят ко мне да ко мне... Не архиерейский же я зять – с меня нечего взять... А лезут. Хоть под небеса летай, и там найдут, – что это я уж им так пришелся по нраву?"
Пока он размышлял, сидя в углу за столом, Софрон отпер, впустил во двор Степаниду. Он назвал себя. Степанида крепко обняла его в темноте и поцеловала. От нее веяло теплом и хорошо пахло.
– Увези меня! – прошептала она.
– Зачем?
– Не могу я его видеть! Разлюбила...
– Что так?
– Скушно!
– Он ума не лишился?
– Еще хитрее, аспид, стал, чем, бывало, прежде. Не верь ему. Он не тот, что был. Мне страшно, как будем жить дальше... Сума переметная он!
Однако Фильке надоело сидеть и ждать Софрона. Встал и подозрительно заглянул из двери во двор:
– Милый, куда же ты запропал? – крикнул Филька в темноту, смягчившись.
– Иду! Иду!
Софрон и Степанида вошли в горницу.
– Софрон! – воскликнула Степанида, взглянув на гостя.
– Я самый! Здравствуй, здравствуй...
– Какой же это Софрон?! – в отчаянии попытался продолжать свою игру Филька, но Степанида оттолкнула его так, что он брякнулся на скамью.
– Буде притворяться! – закричала она на него. – Я с первого взгляда узнала, что это Софрон. Протри зенки!
Напрасно ей Филька делал какие-то знаки руками и глазами, она твердо держалась своего. Фильке поневоле пришлось признать Софрона.
– А я-то, а я-то дурак... господи! Чуть было не прогнал его... Вот простофиля, глупый человек! Что же ты, Софронушка, меня не остановил? Право! Ты уж на меня не обижайся... коли бы я знал... Дай я тебя поцелую... – И он обнял Софрона.
После этого, ворча на себя, пошел на улицу и закрыл деревянными щитами окно. В его отсутствие Степанида сказала Софрону с горящими от любви глазами:
– Ты сильный, большой, люблю таких, а он... настоящий Филька! Зачем я тогда не осталась у тебя в ватаге? Как я себя проклинаю! Глупая я, неразумная!
Софрон молчал. Вернулся снова в горницу Филька.
– Ты чего же в Нижний пожаловал? – обратился он к Софрону.
– Выручать из монастыря овчинниковскую дочь... Елизавету...
Лицо Степаниды покрылось красными пятнами.
– Не атаманское это дело! – сказала она сухо, недовольно и покачала головой, глядя с укором в лицо Софрона. Сразу изменилась.
– Надо.
– Зачем?
– Измучают они ее...
– И пускай... Худую траву из поля вон. Не доноси на отца, да еще на человека древлего благочестия... Мы должны беречь друг друга, а ты тем более раскол принял... Одной дороги теперь должен с нами держаться... Изменять не след, – говорила Степанида.
Софрон с удивлением посмотрел на нее.
– Какая же эта измена есть, когда человека от гибели спасаем?
– А какого человека? Девку, предающую отца и тебя предавшую, и многих других ревнителей нашей веры... Может ли истинный раскольщик защищать такую зазорную девку?
Слушал Филька свою Степаниду и диву давался: "Отколь явилось у этой глыбы такое извитие словес?" Откуда такая ярость у Степаниды в защите "ревнителей древлего благочестия?" Ведь не кто иной, как сама же она стала сбивать его не только с пути беспоповщинского вероучения, но и вообще сбивать с путей христианских и внушать неверие в бога и его матерь и всех святых угодников, которые только были, есть и будут... Она говорила с усмешкой: "Захочу, и меня после смерти за святую почтут, – все в руках человеческих"...
И чудное дело: подметил Филька, что стало это с тех пор, как она у Питирима и у Нестерова в прачках пожила. Неужели стирка архиерейского и дворянского белья бабу от бога отвратила? А теперь... она сидит и со строгим лицом обличает Софрона в слабости и холодности его к богу и расколу.
Она начинала сердиться, встречая упорное сопротивление своим словам со стороны Софрона. Он – тоже. В его глазах было непоколебимое упрямство.
Так ничем у них спор и не кончился.
Степанида рассердилась на Софрона не на шутку, даже постели ему не стала стелить, и если бы не Филька, – как хочешь, так и спи: на голых досках, на голом полу. Софрон поблагодарил Фильку и лег молча, подложив под подушку пистоль.
Утром Софрон встал и, не простившись с хозяевами, ушел.
После его ухода Степанида стала на чем свет стоит ругать Фильку за то, что он оставил Софрона ночевать, а не прогнал его.
– Вот теперь так и жди – закуют и тебя самого в цепи и казнят. Разбойника в доме в своем укрываешь... Лишку добр ты! Нам никто добра не делает, а мы всем!
И пошла, и пошла.
Филька попробовал оправдываться, говоря, что Степанида сама так сделала, что он остался ночевать. Вчера он ее останавливал, а она не послушала. Забыла?! Он нарочно притворился, что не узнал Софрона.
Степанида всхлипнула. Но Филька теперь не особенно доверял ее слезам. Он много случаев имел убедиться в том, что для нее слезы – пустое дело. А Степанида плакала о том, что и на ватагу у нее надежды не стало... Одна она теперь. Всех своих возлюбленных растеряла, а Филька?.. Да разве его можно любить!.. Разве это мужчина?!
Молча оделся он и ушел подавать челобитную бургомистру Пушникову об уводе "в зажив" детей Ларионова. Вообще теперь он стал посамостоятельнее и не так, как прежде, ухаживал за Степанидой, особенно, когда она капризничала. За это она злилась на него еще больше, но, однако, стала и больше его слушать, и больше уважать его, и больше бояться.
Когда он ушел, сразу прекратились и слезы. Степанида села у окна, размышляя: почему у нее так тяжело на сердце и чего ей, собственно, не хватает?
И решила этот вопрос так, что Филька ее недостоин, что он не похож на других (перед Софроном – прямо сморчок какой-то!) и что он закабалился сам на веки вечные ради денег и хочет закабалить и ее... А ее тянет быть свободной, знать многих, а не одного только Фильку, и жить не ради одного богатства, а ради веселья и познания жизни. Вот почему и пришло ей в голову вчера, когда она обнимала Софрона, уйти вместе с ним в леса, на Волгу. И напрасно она не осталась тогда в ватаге, зря не послушалась доброго, сильного цыгана Сыча. Ей нужна свобода, она не хочет быть рабою Фильки.
VI
Питириму не удалось обмануть скитников. На другой же день после отъезда его с Варсонофием об этом стало известно на Керженце. Опять всколыхнулось лесное царство. Из Нижнего, от купцов, неизвестно от каких именно, пришли деньги и письмо. А в том письме кто-то писал, чтобы в Питербух без промедления отправить вслед за Питиримом диакона Александра на те самые деньги; и чтобы диакон Александр рассказал царю Петру Алексеевичу, как Питирим его, государя, обманывает. Объявить прямо, что никакого согласия их, раскольничьего, с ответами епископа не было. И своей неправоты расколоучители не признавали. Догматы древлего благочестия они отстаивают по-прежнему. Ответы же, принятые на собрании в Пафнутьеве, составлены самим же епископом. Варсонофий без всякого желания старцев и стариц для вида, обманно вручил их епископу при всем народе, а запуганные Питиримом расколоучители не решились открыть народу питиримовский обман. Да и сделано это было так быстро, что расколоучители и опомниться не успели. Да и солдаты были рядом, вместе с губернатором.
Обо всем этом нужно было обязательно поведать царю, дабы знал он подлинную правду. А кто может честно, твердо и бесстрашно доложить ему? Конечно, он, диакон Александр.
Опять сошлись на взлесье в Пафнутьеве. Опять многолюдное собранье, и опять сообща выбирали человека, достойного быть керженским гонцом, но только теперь не к епископу, а к самому царю. И опять единогласно, точно сговорившись, назвали имя диакона Александра.
– Приносим тебе плач наш, богоуветливый учитель, ревностный древлего благочестия хранитель, наших грешных душ искупитель, славою вечною твоею восхищаемся и речью твоей утешаемся... Приими на себя венец скитохранителя, питиримовской пакости разоблачителя, открой царю очи на его забавы, на его лесные отравы.
Говорят и слезы льют, и в ноги кланяются. И как тогда, перед отъездом его в Нижний с вопросником к Питириму, так и теперь сказал спокойно и твердо диакон:
– За честь великую низко кланяюсь я всем вам, дорогие старцы, старицы, бельцы и миряне. Для людей, любящих свободное богоугождение, согласно истинной веры, нет большего несчастия, как утрата свободы слова. И я не могу больше молчать понеже долго молчал, долго скрывал в себе свою скорбь. Нет сил у меня молчать дале. Прииму на себя вновь венец терновый, а может быть, и жизни лишен буду, но скажу государю всю правду о Питириме и о нас, скитниках... Жизнь наша – яко трава. И лучше пускай скосят ее, чем сохнуть ей в неправде, в обмане. Обнажу перед государем ложь и коварство льстивого властолюбца... гнусного богопротивника, божьего врага, не верующего в него, но виссон и митру носящего. Пускай лишит его царь иерейского чина! Не духовное лицо он, а палач.
В толпе послышались рыданья, группа странников заголосила стихиру: "Приидите, ублажим Иосифа, приснопа-а-а-мятного!" Заволновались богомольцы, стали тесниться к диакону, целовать его руки, одежду, как бы расставаясь с ним навсегда. Вместе с тем росли нестройным хором, бились в чаще сосен надрывные печальные стихиры.
Диакон Александр отстранял скитников с улыбкой, но они скопом, неудержимо лезли к нему. На передние ряды наседали задние. Слезы и стихиры и выкрики женщин, растрепавших свои косы, сбросивших с себя платки, слились в один сплошной, дикий заунывный гул... Так гудят пчелы разоренного улья, изнывая от тоски по утраченному уюту.
Диакон утонул в десятках обхвативших его рук...
Небо серое, грузное давило снежные сосны. Каркали вороны и галки, стараясь заглушить плач раскольников. Диакон Александр хотел крикнуть что-то толпе, размахивал длинными руками, но ничего нельзя было разобрать... И видно стало только его охваченное решимостью бледное лицо, простертые к небу руки, судорожно сжимавшиеся пальцы... Словно он хотел достать небо, а рот будто бы шептал в мучительной жажде только одно:
– Правды! Правды!..
А вечером к его келье подкатил ямщик – свой же керженский раскольщик, державший тайно на Ямской конный двор. Диакон не долго собирался и, распростившись со старцем Герасимом и другими старцами, в сумраке двинулся в путь...
Но только тронулся, толпа крестьян остановила коней, стала поперек дороги.
– Что вам надо, братцы? – спросил диакон.
– Передай царю! – крикнул один парень в малахае и неуклюжем медвежьем зипуне, сам похожий на медвежонка. – Передай! Измыслили мы жаловаться ему. В поборах за гривну из человека хотят душу вытянуть. А где многие тысячи погибают напрасно, того нимало не смотрят, не внимают тому. В царевом лесу на Унже весь рубленый лес сгноили... Наши труды, пот наш – сгнил...
Другой – бородатый детина – развел на груди своей полы полушубка и, схватив руку диакона, сунул ее за пазуху.
– Голый я... Трогай! – всхлипывая, захрипел он. – Голый... Полушубок на теле один. Все царю заплатил, от убожества детей сморил... А он строит. Чего он строит? Тюрьмы нам строит. Могилы! Державу на наших телесах... Заскрежетал зубами, отбросив руку диакона.
Снова малахай вылез вперед. Диакон увидел близко около своего лица злобные глаза парня.
– По тюрьмам и приказам людей служилых у царя множество! – кричал он. – А те люди, тюремные стражи и приказные мародеры, ничего же не делают, кроме нашего мучения, только сидят, лежат да хлеб наш едят, яко червие... Скажи царю – не дело так-то! Забыл он народ-то... О дворянах да купцах забота-то его... А народ забыл православный!
– А чего нас переписывают? – кричал высокий сухой старик. – Скажи царю: докудова идет перепись и половины людей не останется!
Со всех сторон закричали хором:
– Не надо нас переписывать, будто поголовье скотское, не к добру это!
– Запашка уменьшается... Сил нет! – кричал седенький, скрюченный какою-то болезнью мужичонко.
– Лучше пускай убьют нас тут, нежели переписывать... Боимся мы пуще смерти царева клеймения!
Ямщик хлестнул лошадь. Мужики шарахнулись по сторонам. Лошади помчали в лес.
Позади долго еще слышался дикий, отчаянный галдеж, а потом стихло. Белели снежные сугробы по сторонам, и бежали навстречу прямехонькие стволы сосен. В лес входила темная январская ночь...
VII
Сошлись в полгоре над Окою под Благовещенским монастырем: Софрон, Демид и Григорий Никифоров (человек с серьгой) в землянке старого рыбака, приятеля монастырского сторожа. Рыбак встретил их радушно. Кваском угостил и лепешками.
– Соскушнился без народа я, – говорил он, с любопытством разглядывая всех по очереди.
Было тесно в землянке, и Софрон сел, поджав под себя ноги, – ему нельзя было выпрямиться. Человек с серьгой и Демид рассказали Софрону, что Елизавета придет сюда же и что они с Демидом пойдут караулить их от облавы. И если заметят опасное что, явятся в землянку и уведомят. Софрон осмотрел пистоль, подбавил пороху. При виде оружия дед перекрестился. И не успели Демид и его спутник обсудить с Софроном, как будет дальше, как увезут они Елизавету из монастыря, – в землянку кто-то постучал. Человек с серьгой быстро выскочил, подхватив Демида, на волю.
Софрон побледнел. Сердце его сжалось от боли, когда он увидел в монастырской одежде бледную, исхудавшую, с какими-то чужими, печальными глазами Елизавету. Она улыбнулась при виде Софрона. Только эта улыбка и напомнила ему прежнюю Елизавету. И вдруг Софрон почувствовал, что ему не о чем с ней говорить. Он никак не мог подобрать слов, чтобы начать разговор.
Рыбак пришел на выручку:
– Эй вы, ребятки! Что же вы?! Дай-ка, я спою вам песенку...
И тихим, но веселым голосом запел. Глаза его в это время хитро смотрели на Елизавету.
Я сидела во тереме,
Я низала себе шапочку,
Я по алому по бархату.
Где ни взялся ясен сокол,
Он махнул правым крылышком,
Он задел за тарелочку,
Он задел за серебряную,
Он просыпал крупен жемчуг
До единого зернышка.
И, взяв Елизавету за руку, старик сказал:
– А ты не смущайся, что черничка. Тошно тому, кто любит кого, а тошнее тому, кто не любит никого. Ну, ну, подойди к нему... Девичий стыд до порога: переступила, так и забыла.
Добродушная болтовня старика заставила улыбнуться обоих: и Софрона и Елизавету. Софрон обнял ее и поцеловал.
– Вот давно бы так-то! – молвил старик. – А теперя я пойду-ка дровец наберу. Ей-богу, холодно что-то!
– Старый друг лучше новых двух, – произнес дрогнувшим голосом Софрон, усаживая рядом с собой на скамью Елизавету после того, как старик вышел из землянки. – Хочу я тебя увезти отсюда и поселить под Васильсурском у одного моего друга, чувашина. Наша ватага рядом стоит в пещерах Чертова городища... будем видеться. Чувашин тот честный, хороший человек. Он тебя в обиду не даст, а весной увезу я тебя на низы, под Астрахань... Согласна ли?
Елизавета остановила на нем неподвижный, какой-то отсутствующий взгляд.
– Простил?!
– Да.
Софрон ждал ответа на свои слова.
– А может быть, тебе почему-либо и не хочется?
Елизавета молчала.
– Не спрашивай меня больше ни о чем.
Слезы покатились по ее щекам.
Она сидела и думала: что такое с ней? Куда уж делась прежняя горячая любовь к Софрону? Такой он чужой теперь! И почему он простил, если любит ее по-прежнему? Он не должен бы прощать. Разве бы простил епископ, если бы с ним так поступили? Он бы убил. И может ли быть счастливая жизнь с разбойником? Что есть позорнее сего?
И сказала Софрону:
– А не буду ли я тебе в тягость? Не свяжу ли я тебя, не помешаю ли твоим товарищам?
– Нет.
И опять задумалась Елизавета: епископ прямо сказал ей, что она мешает ему, что ему надо вести государственные дела, а ей – молиться. Софрон другой... И, вероятно, он много лучше, много добрее и честнее епископа, даже наверное так, но...
– Весной я наберу людей на низовьях Волги, храбрых, сильных... И с этим подкреплением подниму народ на Сергаче, в Арзамасе, на Ветлуге, на Керженце... Кругом обложим Нижний. Борьба будет великая. Берегись тогда Питирим! Сожжем его на площади... перед кремлем... при всем народе...
В это время в землянку вбежал старичок-рыбак и испуганно прошептал:
– Бегите! Спасайтесь! Гвардейцы!
Софрон выбежал из землянки, держа в руке пистолет. Елизавета хотела было за ним, но не смогла – опустилась на скамью бледная, дрожащая.
В углу трясся от страха старичок-рыбак.
– Что такое?! Господи! – бормотал он. – Милые мои!
Рявкнули мушкеты.
Елизавета, собравшись с силами, высунулась из землянки. Она увидела спускавшихся вниз по сугробам гвардейцев. На самом верху, недалеко от землянки, на холме, хищно сгорбившись, словно коршун, озабоченно вглядывался вниз человек с серьгой.
Елизавета окликнула его. Он не шелохнулся, хотя не мог не слышать ее оклика.
Там, куда был устремлен его взгляд, Елизавета увидела на снегу высокую фигуру Софрона. Он отступал к реке, прячась за попадавшимися по дороге кустарниками и деревьями. Гвардейцы, увязая в сугробах, палили без толку. Но вот Софрон укрылся за стволом громадного дерева. Гвардейцы замерли на месте.
Человек с серьгой, оглянувшись на Елизавету, вполголоса произнес:
– Гляди!
Солдаты рассыпались в обход Софрону. В чем дело? Неужели он не видит обхода? Чего он медлит?
Рванулся навстречу своим преследователям, выстрелил. Со всех сторон, словно пауки, карабкаясь по сугробам, полезли к нему гвардейцы. Началась схватка одного со многими. Елизавета видела, как Софрон вырвал ружье у приблизившегося к нему гвардейца и прикладом уложил его.
Человек с серьгой подскочил к ней.
– Пойдем отсюда... Скорее! Скорее!
– Куда? – удивилась она.
– Бежим! Я спасу тебя!
– Куда?!
– Место есть... Там не найдут.
– А Софрон?!
– Пропал. Забудь о нем.
Человек с серьгой взял ее за руку.
– Не теряй времени!
– Я хочу в кремль. Веди туда! – прошептала она, крепко сжав его руку, упираясь.
– Зачем?
– К епископу!
– Он в Питере. В Нижнем его нет.
– Нет?!
Елизавета побледнела. Выстрелы вывели ее из оцепенения. Софрона уже не было. Все люди слились в один громадный комок, застывший на снегу.
– Бежим! – рванул Елизавету за руку человек с серьгой. – Все кончено. Погиб.
– Ты кто? – спросила она его удивленно, оттолкнув от себя.
– Из ватаги я. Софрон приказал беречь тебя... Отвести к нам...
– Нет, – сказала Елизавета решительно. – К разбойникам – не хочу... Уйди от меня!
– Солдаты сейчас схватят и нас.
– Пускай! – вспыхнув от негодования, крикнула Елизавета. – Не трогай меня.
– Запрут в Духовный приказ к Питириму...
– Я буду рада тому. Лучше, нежели с ворами...
Внизу стихло. Гвардейцы волокли по снегу громадного недвижимого Софрона.
– Видишь? – указал вниз человек с серьгой.
Елизавета уловила торжествующую улыбку на его лице.
– Видишь? – повторил он.
Она отвернулась.
– Епископ знает, что делает, – холодно отозвалась она. И, немного помолчав, спросила:
– Скоро ли он вернется в Нижний?
– Не ведаю.
– Прощай. Я пойду в монастырь, к себе в келью.
В глазах ее было упрямство. Красные пятна на щеках выдавали волнение.
– А разбойникам своим скажи и всем ворам своим, что не велика честь быть у них княжною. И что епископа им никогда не победить, и я буду просить его, чтобы он опять взял меня в кремль. Он может погубить, но он может и осчастливить... Я... я не хочу вас!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В полночь Фильку вызвали в тюрьму. Встретил его Волынский. Он потирал руки и приговаривал: "Попался крупный зверь!" На большом дворе острога, окруженном частоколом из свай, сверху заостренных, горели костры, а около них прыгали, разогревая ноги, гвардейцы. Головы их в треуголках казались громадными, тени от них ползли по освещенному снегу и частоколу, похожие на танцующих черепах и ящериц.
Ночью острог вообще был единственным оживленным местом в Нижнем: сюда приводили вновь арестованных, здесь снаряжали партии колодников для отправки в Москву и в Сибирь, сменялись караулы и прочее. По-ночам здесь было шумно и суетливо: кто шутил, смеялся, кто плакал, кто молился, кто проклинал...
Филька слышал, как здоровенный сержант, недавно доставивший партию колодников из Москвы для отправки в Сибирь, рассказывал:
– Дьявол, а не человек! Двенадцать с одним только что справились... Двоих убил и ранил четверых. Зело здоров. Куйте крепче его. Смотрите!
Волынский рассмеялся.
– Ну! Кузнец ты у нас тут первостатейный... Во всей России такого-то сыщешь ли?
Гвардейцы повернули лица, освещенные костром, в сторону Рыхлого. Стали с любопытством его рассматривать.
– И придется же тебе, братец, поработать. Ни одного жеребца, поди, такого не ковал, как этот парень...
– Ничего! – ободрил Волынский Фильку. – Мы его там уже скрутили, сатану. Не шелохнется...
Филька видел, как неотрывно следят за ним гвардейцы; он не мог выдержать их наивных, почти детских глаз и заторопился к съезжей избе, куда приводили преступников.
Около избы толпились тюремные сторожа и гвардейцы, тут же басил и неуклюжий, в громадном тулупе дьяк Иван.
– Идет! Идет! – пронесся шепот.
Филька понял, что речь идет о нем. Один из тюремщиков уже гремел цепями и инструментом. Это был помощник Фильки, хранитель его ковальных принадлежностей. Два солдата с факелами, отплевываясь и ворча что-то себе под нос, тронулись вперевалку впереди.
– Чего ты там запропастился? Спишь больно крепко! Так негоже, брат. Государственное дело. А ты с бабой...
Поднялся смех. Тюремщик подшутил:
– С такой бабой сто годов проспишь...
Филька огрызнулся:
– Ладно уж тебе... В чужой двор вилами не указывай, коли у самого ничего нет...
И прошел, важно закинув голову, в съезжую избу.
– Ну кто здесь? – сказал он грубо. – Указывай, кого ковать?
Солдаты посветили в решетчатое окно двери одного из казематов: – Вот он... Смотри.
Филька взглянул в окно и обмер: на полу сидел, прислонившись к стене, Софрон. Руки и ноги его были накрепко перетянуты веревками. Лицо в крови. Глаза горели, как у затравленного зверя; Фильке эти большие, неподвижные среди кровавых пятен глаза показались такими страшными, что он сразу ослаб и, обтирая на лбу холодный пот, опустился на скамью.
– Ну ты чего же? – толкнул его в спину дьяк.
– Устал.
Отказаться было невозможно. За это Филька угодил бы сам в цепи. Его бы судили, как сообщника Софрона, а тем более – тот ночевал у него. А об этом могли узнать, а может быть, кто-нибудь уж и донес. И выходит: ковать надо без отговорок и, наоборот, со всем усердием, чтобы не было никаких подозрений на него, на Фильку, даже если бы и узнали, что Софрон ночевал у него. В случае чего, можно отговориться, что-де пустил ночевать под угрозой: убить, мол, грозился.
Филька в эту минуту вспомнил все свое прошлое, все свои грехи перед властью, и освобождение Софрона также... И чем больше он себя чувствовал виноватым перед властью, тем сильнее просыпалось в нем желание доказать начальству теперешнюю свою преданность власти, свою "любовь к царю"... Да, Филька, как и другие купцы, добыл у одного рисовальщика портрет Петра и повесил его у себя в горнице сегодня утром.
"Не я, так другой... Все равно закуют голубчика, – думал Филька. – А может, то и к лучшему?"
И он стал готовить свой инструмент и выправлять цепи.
– Отворяй! – сказал он дьяку.
Дьяк загремел связкой ключей.
– Готов?
– Готов.
Загремел засов, скрипнули петли. Дверь медленно открылась. Дьяк пошел с факелом впереди. За ним Филька и двое гвардейцев с ружьями, а через несколько минут пришел и сам Волынский.
Софрон очнулся от своего полусна. Внимательно осмотрел вошедших. Увидев Фильку, слегка оживился.
Филька подмигнул ему: "Ладно, мол, сиди, не кажи вида, – потом опять освобожу!" Софрон понял его, насупился, будто Филька ему не знаком. Это облегчило кузнецу работу, и он у всех на глазах ковал Софрона с особенным усердием, а тот сидел спокойно, покорно подчиняясь Фильке, ловко клепавшему колодки и поручни цепей. Улучив минуту, он еще раз многозначительно подмигнул Софрону: "Ладно, мол, потерпи!" А потом попробовал цепи и колодки, взял у одного тюремщика факел, нагнул его к ногам Софрона и сказал:
– Гоже! Никуда не уйдет теперь! Крепко!
Волынский нагнулся, попробовал.
– Молодец! – сказал он.
Лицо Софрона было спокойно. Да и как не быть спокойным парню, когда его друг, спаситель, такой же, как и он, подневольный царский раб, да еще раскольник, кует его для виду, для того только, чтобы обмануть тюремщиков и чтобы потом снова его освободить! Не Филька ли кузнец дал ему свободу, выпустил его из Духовного приказа? Кто об этом знает, кроме близких им людей? А если бы тюремщики это знали, они заковали бы теперь и его, Фильку, в кандалы. Но это тайна, которая навеки останется между ними, никто об этом не должен знать.
И когда Волынский, похлопав Фильку по плечу, сказал: "Спасибо!" Софрону хотелось зло расхохотаться в лицо одураченному помощнику губернатора, но он сдержался: не стоит делать никаких намеков... Наоборот, Софрон крикнул ему вслед:
– За что спасибо?! Человека заковал в железо, а ты хвалишь?! Э-эх, ты, палач!
Снова заперли каземат, и все вышли на волю. Холодно было Фильке. Съезжая изба плохо отапливалась. Пахло сыростью и гарью. "А может, и от страха?!" Разобрать не мог Филька – отчего его трясет.
Волынский взял Фильку под руку, повел его по двору. Гвардейцев уже там не было, догорали костры. Хрипло тявкали волкодавы. Падал редкий, теплый снежок, таял на щеках и растекался, как слезы.
– Атаман это... Разбойник с Суры... Бывший колодник Духовного приказа... Слыхал? А?
Волынский самодовольно захихикал. Филька молчал.
– Они его в Духовном-то приказе прозевали. Ушел он от них, а мы поймали... Понял? Награду получишь теперь от губернатора. У монастыря, над Окой, целое побоище произошло. Сильный он, диавол... Наши гвардейцы и сейчас опомниться не могут.
Затем, нагнувшись к уху Фильки, прошептал:
– Овчинникову девку... питиримовскую любовь хотел увезти... Об этом молчи. Мы об этом до приезда епископа ничего не хотим говорить. И ее опять водружили в монастырь. Пускай молится за атамана... А там епископ пускай с ней что хочет, то и делает.
Расставшись с Волынским и шествуя в раздумье по пустынным улицам домой, Филька молился про себя:
"Исусе мой прелюбезный, сердцу сладосте, едина в скорбех утеха, моя радость! Рцы душе моей: "твое есмь аз спасение, очищение грехов и в рай вселение!" Молился он усердно до самого дома и, войдя в горницу, почувствовал себя облегченным и лег снова в постель рядом со Степанидой в твердом убеждении, что поступил он правильно и что если бы не стал ковать Софрона, то заковал бы его другой кузнец. Чем виноват он, что на земле такие порядки?
И спокойно заснул.
VIII
Прибыл в Питербурх диакон Александр ночью. Ямщик высадил его на окраине. В темноте по снегам добрался он до того места на набережной, которое указал ему ямщик. Разыскал и Ямскую слободу и тот домик, куда нужно было сдать письмо московских старцев из Рогожской.
Тяжелым молчанием и хмурой настороженностью башен и громадных домов и церквей встретил диакона ночной Питер. И понятно, что, попав в темную, уютную горницу "ревнителя древлего благочестия", маляра судостроительной верфи Григория Титова, диакон сразу стал бодрее и спокойнее, чем на воле.
Титов обнял диакона, расцеловал его по-братски. От него диакон узнал, что живет он в построенном казною доме, хотя властям и известно, что он раскольник. Ценят же его и уважают за то, что он "зело способно" корабли красит. За мастерство это он удостоился даже "милостивой благодарности" самого царя. Еще узнал диакон, что Титов поддерживает и с рогожскими, и с сибирскими, и с поморскими, и со стародубскими, с керженскими раскольниками тесную и старинную дружбу. И многие через него также устроились на работу в Питере и "деньгу изрядно зашибают" теперь.
Диакон коленопреклоненно помолился иконам, а с ним заодно и Григорий Титов. Облобызались еще раз после молитвы. А потом диакон приступил к изложению дела, вручив Титову письмо рогожских старцев. Тот прочитал письмо и одобрительно мотнул головой. Он был широкоплеч, курчав, бородат и добродушен. Руки волосатые, большие, мозолистые, не как у Александра худые да белые.
– Тут они... Верно. Тут. И Питиримка, и Варсонофий... Макаров их принимал... Завтра пойдут к самому. Назначил...
– А мне бы как? Пускай умру, а надо, – смущенно и робко сказал диакон. – Старцы повелели.
– Дойдешь и ты. Повремени. Челобитье готово?
– Готово. – Александр вынул из сумки грамоту.
Титов развернул и стал при свете огня читать:
"Вашему царскому пресветлому величеству доношение.
Нижегородский и алатырский епископ Питирим прислал к нам, скитожительствующим, последним богомольцам твоим, убогим старцам, 130 вопросов за своею рукою, прося у нас на те вопросы ответов с великою угрозою. А приехав, он, епископ, из Нижнего со многими солдаты в Дрюковскую волость, село Пафнутьево, октября первого, повелел многих людей собрать и велел подписать им же составленные ответы. И мы, убогие, во узах истомленные, убоявся от него, епископа, больших мук и ссылок, и ноздрей рвания, и отдачи в каторжную работу, спорить ни о чем с ним не смели, и к такому невольному доношению своему руки приложили неправедно. И я, грешный, убояхся суда божия и вечных мук за приложение руки моей к неправому доношению, ныне пред господом богом приношу со слезами покаяние, а от вашего царского пресветлого величества через вопросы и ответы правдивого рассмотрения прошу. О сем доносит последний богомолец ваш, старец диакон Александр. Февраля в 7-й день 1720 года".
Прочитав письмо, Титов вздохнул, обвел страдальческим взглядом Александра.
– Ты что? – спросил диакон, смутившись.
– На расспросе молчи обо мне. Не говори, что ночевал у меня... Даже под пыткой.
Александр спокойно спросил:
– Думаешь, пытать будут?
– Будут, – тихо ответил Титов, теребя бороду. – И умертвят. Это у нас повседневно и повсечасно.
Диакон Александр задумался. Несколько минут длилось молчание.
– О чем ты пишешь, государь знает, – неловко улыбнулся Титов. Открытые глаза открывать лишнее. Сын родной его обманывал, и он его обманом в каземат упрятал и умертвил. Подумай, братец, может ли царь удивляться обману? Он принимает сторону тех, кто его обманывает, елико сие на пользу его власти. Он сам учит обманывать своих помощников. Смотри, диакон, не ошибись! Не попади в диавольские сети, коими опутано все сверху донизу, вся держава императорская...