Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Дворяне вздохнули теперь все до единого, и на лицах у них появилась обида: "молиться на виду". Ох, ох, ох!
После этого Исупов тихонько отступил и, низко поклонившись, стал высказывать просьбу другую: разрешил бы епископ, во исполнение старинных отцовских обычаев, выбирать попа помещику вкупе с народом самому, а не принимать попов, назначенных из Нижнего. Исупов уверял Питирима в том, что поп Кирилл в Дальнеконстантиновской вотчине Левашовых выбран из холопов в попы по ошибке. Они тут непричастны. Они за своими попами строго следят. Не позволяют им пить и торговать.
Епископ проницательно взглянул на Исупова, а остальных дворян даже и взглядом не удостоил.
– Ваше дело молиться, мое дело попов вам давать. Дурной остаток старины – выборность попов – искореняю по воле великого государя. К оной персоне и направляйте свои челобитья противу закона, творимого к вашему же благоустроению. Коли дворяне сего не понимают, что уж думать о другого звания людях? Не о благородстве, не о знатности праотцев своих хвалитесь, но всяк своему житию да внемлет. В гробницах зрим кости многих и различных людей, богатых и убогих, чиновных и простых... Всех их едина земля покры и соравни...
После этого дворяне еще ниже поклонились епископу, который, глядя на них, укоризненно качал головой. Один за другим, задом, на носках, вышли они из покоев, быстрехонько, с улыбочкой, а проходя на площади мимо кремлевской стены, недоверчиво покосились на усатых солдат, торчавших с мушкетами между зубьев.
Навстречу попалась шумная ватага посадских с купцами во главе. Шли бодро и важно в кремль; при виде дворян стихли, скромно наклонив головы, сторонясь почтительно. А у самих на губах, против воли, выступала улыбка: уж больно чудно выглядела эта куцая, украсившая свои головы "собачьими кудрями", пестрая рать! Давно ли были толстобрюхими, бородатыми боярами? За это вот Петру спасибо, что заставил их работать. Ишь, худеть начали!
Словами епископа не удовлетворились дворяне. Они поняли Питирима так: он зол на них, ибо домовые церкви дохода ему не дают; денежки у него из епархии утекают. И стали обсуждать промеж себя способ; нельзя ли обойти епископа? Государь покровительствует дворянам. Со встревоженными мыслями и оскорбленным самолюбием тайно поспешили они на Почаинский бугор к обер-ландрихтеру Стефану Нестерову: не защитит ли? Царю человек тоже близкий и тоже дворянин.
А посадские торговые люди затаили свою цель. Они явились к Питириму со своими особыми, премного обдуманными доношениями. И, войдя в архиерейские покои, прямо повалились епископу в ноги, безо всякого. Словно потолок рухнул. Среди них был гостиной сотни купец Афанасий Фирсов сын Олисов – храмоздатель, строитель трех нижегородских церквей: Казанской, Сергиевской и Успения.
Просили епископа они возобновить в кремле Архангельский собор и другие погорелые храмы. "По милости божьей торговля растет и малую толику прибавить казне возможно на построение храмов, понеже посадский люд от успеяния своих дел в тоих храмах молитву возносит, а без молитвы дела станут, ибо всевышний отвернется от униженных рабов своих".
С 1704 года, после пожара, стоит древлечтимый собор в полном разрушении и не происходят в нем службы церковные и разные "душеспасению" требы. А тем паче – опрокинутый собор на самом виду у покоев его преосвященства, и "недостойно таковое видети его пресветлым ангельским очам".
Так в жалостливых словах и молитвенном смирении докладывали епископу посадские торговые люди. Давно они лелеяли мысль услужить епископу, восхитить его своим радением о кремлевских святынях и даже заранее сговорились дать малую толику в казну на постройку собора. Лишь бы епископ оказал им свое снисхождение и внимание, которое в торговом деле особенно необходимо. Одну тысячу рублей, куда ни шло, решили куском отколоть от своих достатков. Но не тронули епископа купеческие скорбные речи. Обжег богомольцев грозным взглядом он и сказал с ядовитой усмешкой:
– Мыслию пленяетесь и душой страждете, а деньгу прячете. Скупы. Идете к властям просить, а сами где?.. Помогаете казне зело скудно и неисправно. Царю подлежит на войны, на стройки деньги, лес; лесов у нас тьма, а где же они? Нерадивость к государственным делам, в скаредной подлости рожденная, завелась и в нашем граде... А для кого оное все и война также? Не вы ли прибыток имеете от того? Не о вас ли печется государь-батюшка?!
Долго говорил епископ, и чем дальше он говорил, тем яснее становилось торговым посадским людям, что зря они заявились к нему и зря напомнили о себе: дело совсем в другую сторону поперло, большую ошибку почтенные граждане сделали. "Бог-то бог, да сам не будь плох". А тут, явная вещь, сплоховали. Хитер тоже и "святой генерал". Так и смотрит: "как бы поживиться".
Стоят, слушают архиерея, а мысли нудные, скрипучие так и лезут, так и лезут в голову. Епископ говорил и о том, что церквей в нижегородской епархии слишком довольно. Соборных, ружных* и приходских – 952, монастырей мужских – 52 и женских 27. "Камень и без того крепок, и пещись о нем непристойно, а тем паче царь запретил в провинциях из камня созидать строения. Заботе нашей о глубине разумения и о душе быть подобает, а вы просите еще церквей? А Олисов, к тому же, имел намерение новую церковь, что на выселках, им построенную, назвать в честь "троеручицы божьей матери"... А православный государь наш запретил строгим указом украшать храмы именем богородицы... Оное ясное решение забывать не след..."
_______________
* Содержавшихся за счет государства. Рауагаа – ежегодное
жалование.
Гость Афанасий Фирсов сын Олисов выступил вперед и с поклоном заявил, что его церковь отныне будет именоваться "трех святителей"... А божьей матери он только одну икону в пределе оставил... да и ту маленькую.
Питирим закончил свою речь сердитым выкриком:
– Поборите вашу алчность! Откройте ваши сердца и кошели! Кичитесь боголюбием и богатством, но часто убогий умнее богатых... благоразумнее... и щедрее...
Когда он замолчал, все облегченно вздохнули. Но этим не кончилось. Епископ перед крестом и евангелием взял с них со всех обещание принести завтра же губернатору Ржевскому на отправку в Питербурх леса для стройки пять тысяч рублей. Побледнели, почесали под бородами ретивые богомольцы и, низко поклонившись, побрели домой с нежданно-негаданно свалившеюся на головы новою заботой. "Поехали пировать, а пришлось горевать". Ах-ха-ха-ха! Качали головами, вздыхали, диву давались питиримовской холодности к устройсту храмов, а проходя мимо Архангельского собора и глядя на его развалины, досадливо поморщились: "бес попутал нас со своею лептою. Оглупели мы на старости лет... Оглупели..."
И рады были посадские челобитчики, что не сказали ни слова о Софроне и о купце Овчинникове... "Бог сохранил". А когда шли в кремль, была главная забота именно об этом, Архангельский собор – так себе, чтобы задобрить. Имели твердое намерение посадские после челобитья о храмах стукнуться лбами и о пощаде невинным узникам, об освобождении их из подземелья, а особенно о школяре Софроне.
В страхе прибавили еще шагу бородачи, только пятки засверкали: "куда вынесет".
Епископ смотрел на них в окна и улыбался. Затем сел за стол с дьяконом Иваном и сказал:
– Доноси.
Дьяк вскинул гривой, взял бумагу, набрал воздуха и громко, однообразно загудел:
– "Климов и Евстифеев, обретающиеся на реке Усте, рабочие рудоискатели Антона Калмовского, железные заводы его разорили и пограбили и грозились его, Калмовского, убить до смерти. Да из них же оный Евстифеев с помянутою жонкой Анною живет блудно и свели с собою из Казани солдата, а как того солдата зовут и которого полку – не показано..."
Выслушав дьяка Ивана до конца, Питирим взял перо и написал на доношении о колодниках Климове и Евстифееве:
"Учинить им жестокое наказание, бить шелепами нещадно и, оковав их в крепкие ножные и ручные кандалы, содержать под Духовным приказом неисходно". И написал на одном листе "Пи", на другом "ти" и на третьем "рим".
– Доноси дальше...
– "А на Волге под Лысковом в оврагах собираются беглые холопы и пашенные люди и готовят воровской набег на казенные караваны... И пойманный один бродяга под пыткою показал, будто все они расколом прикрываются, въяве же они богохульники и невежды и сущие тати в естестве..."
– Передай оную бумагу капитану Ржевскому, чтобы розыск учинил, а бродяге шелепами пять десятков ударов, – сказал, покраснев от гнева, Питирим.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Купцы, вернувшись восвояси, по родным домам, в долгу не остались. Кто-то из них пустил слух: "Епископ-де Питирим заражен лютерской ересью, как и отщепенец Степка Яворский, наперсник неверующего царя, а потому и православным церквам он не покровитель".
Прибавляли шептуны с ехидной улыбкой и такое: "Божье стало государевым. Аминь". И некоторые тайком, как и дворяне, пошли к Нестерову, на бугор над Почайной. Человек важный Стефан Абрамыч; и только он один в Нижнем, главный судия, может поспорить с епископом.
А в кустарниках над Почайной сидел человек с серьгой и зорко наблюдал за тем, кто навещает Нестерова.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из Духовного приказа Питирим вернулся к себе в келью поздно вечером.
Елизавета вскипятила привезенный в подарок епископу из Сибири Строгановым китайский чай. Перед тем, как заварить его, она долго рассматривала с большим любопытством диковинные закорючки на обложке, в которую завернут был чай. В горячей воде листочки чернели, распускались, и пар шел от них приятней, благовонный. Епископ тоже полюбил этот напиток. Был весел и разговорчив обыкновенно за чайным столом.
Войдя, он с улыбкой сказал:
– Сколь я в чести у тебя! Сколь счастлив я любовью твоею ко мне! – Он подошел к ней и поцеловал ее в голову, а затем положил большую тетрадь на стол и сел. Лицо у него было усталое, но приветливое.
– Одно удручает меня: в глазах твоих я вижу страх.
Елизавета была рада в эту минуту тому, что в келье светила одна свеча и разглядеть то, как она покраснела, было трудно епископу.
– Я привык видеть страх в глазах людей... Но от тебя несноснее нет оскорбления мне. Я не хочу, чтобы едва расцветшее растение подсыхало в присутствии моем. Я тебе не сделаю никакого зла... Для тебя я имею одно лишь благосердие и дружелюбие.
Он сам налил в сосуды любимый им напиток, а затем открыл тетрадь.
– Что же ты молчишь?
– Не знаю, что говорить, – смутилась Елизавета.
– Вижу я, в какой дикой крепости жила ты у отца... Раскольщики жалуются на гнет и кабалу, но нет более гнета, нежели в раскольничьих семьях. Испытал и я. Знаю. Они посягают на то, что даровано человеку для его телесной радости.
Елизавета вспомнила, что и Софрон ей то же самое говорил и учил ее убежать от отца. У нее уже вертелось на языке имя Софрона. Она хотела спросить о его судьбе у епископа, но Питирим, словно угадав ее мысли, сказал:
– И кто бы мог открыть тебе глаза на это? Кто бы мог пробудить в тебе гордость разума и противность угнетению? Был ли у тебя такой человек, кроме меня? Дабы поступить так, как ты, – надо быть движимой кем-то... Надо было перешагнуть через грех, а девушке трудно одной совершить то, без наущения.
Елизавета молчала. Насторожилась.
– Утаить от епископа ничего нельзя. Он все знает. Такой человек у тебя был, и не я же один смог употребить силу нежданную, чтобы ты в легкости покинула родительскую кровлю?!
Ласково и любовно горели глаза Питирима.
– Приблизься! – поманил он.
Она встала, подошла.
– Склонись!
Склонилась. Питирим положил руку на ее голову и громко, властно произнес:
– Да будет разум твой светел и душа твоя чиста перед архиереем... Не того ради богом поставлен епископ, чтобы величатися, напыщатися, во имя якобы почитания, но для того, чтобы все виды смирения христова в образе своем являть, свет истины в народах пробуждать и всякую неправду раскрывать, как то: злых отчуждение языка в ярости невоздержание, отклонение похотей, властей и церкви оглаголание, ложь и клятвопреступление. Аминь!
Он указал Елизавете на ее место:
– Испей. Не буду пытать.
И подвинул ей чашу и мед. Сам стал пить, раскрыв перед собою принесенную из Духовного приказа тетрадь.
Оторвавшись от тетради, он снова с улыбкой взглянул на Елизавету:
– Софрона, поди, забыть не можешь?
Елизавета смутилась так сильно, что чуть не уронила на стол чашу с напитком.
Епископ ее успокоил.
– Стыд и робость украшают девство, однако, епископ любит тебя и знаешь ты его близко.
Елизавета оживилась:
– Забыть трудно Софрона... Он был моим добрым наставником... Он хороший.
– Дружба одного человека благоразумного дороже дружбы всех людей неразумных... Давно известно. Но, оказывая доверие, смотри, как бы получающий его, будучи человеком двуличным, не воздал бы тебе за добро злом и хулой.
– Может, но не Софрон.
Питирим покачал головой.
– Плохо, когда сердце управляет разумом и любовь застилает глаза...
– Я знаю его! – вспыхнув, с гордостью возразила епископу Елизавета.
– Враг людей не может быть другом и в любви... Говорит доброе, а творит злое. Дознано: жил он блудно с посадскою гулящей жонкой Степанидой... А она живет блудно якобы с Филькою, кузнецом посадским... И она же в Печерском монастыре блудила... Знаешь ли ты ее?
Елизавета, побледнев, еле слышно прошептала:
– Может ли то быть?
– Показано многими.
– Он любит народ... Он страдает о нищете, о кабале народной... У него много друзей среди бедных.
Глаза Питирима заблестели в полумраке; стали большими и неподвижными. Он еще ближе подвинул к ней мед.
– Пей же, моя подруга! В моем одиночестве ты мне – посланное богом утешение... Беден я. Никто со мною не говорит так, как думает, только ты одна...
Елизавета для вида прильнула губами к фарфоровой чаше. Ей стало жаль епископа. Голос его был печален.
– Остерегайся льстецов и притворщиков, – продолжал Питирим. – Вот ведь и народ нашелся, доверяющий свои тайны Софрону... Народ этот бродяги, безместные скитальцы. Если бы они знали, куда он приведет их...
– Нет! – с гордостью произнесла Елизавета. – С ним дружбу водят не одни только бедняки, но и богатые люди, купцы, посадские...
– Не поверю я этому! Не пытайся меня уверить в противном... – сказал Питирим.
Елизавета вспыхнула:
– А первый от них – именитый гость Олисов...
– Афанасий?!
– Да.
– А второй? – с улыбкой спросил Питирим, как бы шутя.
Это еще более задело Елизавету, и она стала называть имена многих других купцов и зажиточных посадских людей, а когда кончила, Питирим спросил ее, уже не улыбаясь: не знает ли она, какие у Софрона знакомые люди из раскольников на Керженце. Елизавета долго думала и назвала только одного старца Авраамия – "лесного патриарха", а на посаде Фильку-кузнеца.
– И кузнец раскольщик? – переспросил, как бы мимолетно, Питирим.
– Раскольщик, но вида не показывает... Софрон его отвращал от раскола, а он его не слушает...
Епископ грустно покачал головою.
– Мало ты знаешь. Ни один раскольщик такого зла не может сделать в государстве, какое сей лицемерный юноша... Отринь твою веру в него, утопи в негодовании свою привязанность к нему... Он оклеветал тебя, обвиняя тебя в блудодеянии с ним и в заговоре к бегству на низовья, к ворам на промыслы...
Елизавета побледнела и сказала тихо, но твердо:
– Этого не может быть! Софрон кроткий, целомудренный, и того я не знала, что узнала в твоей келье...
Тогда Питирим подал ей раскрытую тетрадь:
– Читай.
– Не буду. Не верю ничему. Софрон не станет клеветать на меня.
Епископ спокойно сложил тетрадь и сказал:
– Теперь я вижу, какой опасный враг сей юнец, если он мог совратить в глубину страшного заблуждения тебя. Мы должны его уничтожить. Он враг наш. Он зовет народ к бунту.
Против этих слов епископа Елизавета ничего не могла возразить.
– Ты молчишь? – терзал он ее своим пристальным взглядом.
Елизавета, взглянув на лицо епископа, попятилась в страхе в угол...
– О каком народе ты говоришь?! – прошептала она.
– О том, который мне спать не дает... Твой Софрон неужто ничего тебе не говорил, ни о чем ином, кроме любви?.. Не поверю я тому...
– Ничего я не знаю... – со слезами пробормотала она, прижавшись к стене. – Не пытай меня.
– Если ты не знаешь, то он знает. Ужаснейшей пыткой я вытяну из него тайну... Кругом ходит измена, кругом слышу шуршание ползающих змей... Их зеленые, лукавые глаза смотрят на меня денно и нощно: из лесов, из скитов, из монастырей, из купеческих хором, из деревень... Они сильнее диавола.
Немного передохнув, Питирим сказал, смеясь:
– Не пугайся! Я могу подождать. Одумайся. Вспомни. Может быть, у тебя и найдутся полезные слова для меня... Если все поведаешь мне без утайки тебя награжу по-царски.
VIII
После продолжительной секретной беседы, сначала с дворянами, а затем с купцами, Нестеров отдыхал на бархатной софе, в пестром халате, окруженный пуховыми подушками, и самодовольно потягивал рожок с табаком. В беседе с купцами он объяснил им, почему царь запретил церкви называть женскими именами. Царица Екатерина изменила ему, царю, блудно с немцем Монсом, а за это царь наложил опалу и на всех святых праведниц. Нестерову нравилось его жилище. После шумной и хмельной жизни в строившемся без конца Питербурхе, домик показался куда уютнее каменных казарм на берегах Невы.
Правда, здесь нет гранитных колонн, поддерживающих черепичные крыши дворцов; нет виноградного орнамента, украшающего эти столбы; по стенам не ласкает глаз затейливая красочная зарисовка и нигде не увидишь слывущих богами мраморных Венер и Бахусов – в Нижнем об этом понятия не имеют, – но жизнь здесь много здоровее, спокойнее и сытнее. Вместо дворцов деревянные домики по кручам волжских берегов. Много их! И у некоторых тесовые башенки-терема наивно выглядывают из зелени садов, как молодые перепела из травы. А вместо бешеных трубачей, скачущих по улицам Питера на взмыленных лошадях, возвещая трудовой каторжный питербурхский день, ползают на чахлых лошаденках, зарею сутулые, кроткие водовозы, дремлющие под тихий, грустный благовест тридцати трех нижегородских церквей. К этому можно прибавить и звонкую трель зорянок и дроздов, населяющих почаинские сады.
Человеку в пятьдесят лет как нельзя лучше вдруг очутиться в такой тиши. Трудно, в самом деле, следовать суровому регламенту военной и гражданской службы. Сушит людей он в Питере и прежде времени сводит в могилу. Не всякому здоровье позволяет выполнять прихоти царя.
Когда Петр, согласно указа своего о назначении судей в губернии, послал его, Нестерова, после целования креста в Юстиц-коллегии, в Нижний обер-ландрихтером, ему показалось это обидным: почему его и почему в глушь, в Нижний? А теперь приходит мысль, что не иначе, как на небе кто-то похлопотал о нем, пожелал ему здравствовать многие годы в личном благополучии. Вот и вышло так. Не особенно печалился он и о том, что супруга его, Параскева Яковлевна, оставлена пока при царском младенце кормилицею, – царская воля превыше всего.
Побывал Нестеров у всех нижегородских вельмож: и у губернатора* Ржевского, и у его помощника Волынского, и у епископа Питирима, и у бургомистра Пушникова на Похвале, и у купцов Строгановых на побережье, и у знатного гостя Олисова, и у многих других. Со всеми разделил скромную трапезу, а у Пушникова песни пел, изрядно подпив и случайно вкусил премногогреховного плода. Гостьба была толстотрапезна, угарна. С того дня каждое утро в доме Стефана Абрамыча появляется наливному яблоку подобная некая грация Аглая, именуемая в просторечии "жонкою Степанидою".
_______________
* Номинально губернатором для Нижегородской губернии был
казанский губернатор. Ржевский же значился в списках как
вице-губернатор, фактически обладая губернаторскою властью, поэтому
его и звали просто губернатор.
"Буде случись таковая в Питербурхе, – размышлял с тайным удовлетворением Нестеров, – не оставил бы ее без своего милостивого внимания и сам государь, Петр Алексеевич. Безусловно".
И хитро улыбался: "Аз не без глаз, что надо – вижу. Бог с ним и с Питербурхом!"
А главное – баба крепкая, здоровая, и белье лучше нее никто не стирает. По этому делу и ходит к нему – так значится в окрестности.
Степанида любит слушать, а Стефан Абрамыч любит много говорить. Страсть была его – поговорить. В комнате хорошо, очень хорошо пахло. В свой рожок курительный Нестеров крошил какой-то чудесный сушеный лист. Степаниде весьма нравилось сие благовоние. Ее самое всю продымило этим душистым листом. Кузнец Филька, возлюбленный Степаниды, морщился при встречах с ней, а ничего не поделаешь, ругаться нельзя – в голове у него была своя особенная мысль: пускай ходит баба к вельможе, ничего. Для общего благополучия и выгоды.
Вот и теперь пришла она, Степанида. Разговорились. Нестеров показывал портреты и картины и, захлебываясь от радости, что он обладатель сих редкостей, много чудесного рассказывал про походы, про бои с татарами и шведами, про свои необыкновенные подвиги. Степанида всегда слушала внимательно и с удивлением, боясь проронить какое-либо слово, а тут ни с того, ни с сего вдруг перебила Нестерова совершенно не относящимся к делу вопросом: есть ли такой закон, чтобы человека безо всякой вины в кандалы заковать, держать в подземелье и морить голодом.
Нестеров ответил, что такого закона нет.
Тогда Степанида рассказала про Софрона, ложно оговоренного как совратившегося в раскол; парень никогда и не был раскольником.
Поведала она Нестерову и о других нижегородских делах и ругала нехорошо, – загоревшись великой злобой, – епископа Питирима. Нестеров с медовою улыбкой выслушал историю об овчинниковской девке Елизавете. Взор его масляно разомлел. Степаниду это еще больше рассердило, и назвала она предавшую отца дочь такими словами, что Нестеров от неожиданности подпрыгнул на шелковом сидении кресла. Прекрасная Аглая цветистой речью своей далеко превзошла самых изобретательных в ругани солдат и бурлаков. Впрочем, Нестерову это пришлось весьма по вкусу, и он несколько минут, задыхаясь, фыркая, хихикал себе в ладонь.
Дальше слушал ее насмешливо сощурив глаза, и, когда она закончила пылающую гневом речь, облапил девку весноватыми пухлыми руками и неудержно залобызал:
– Ненаглядная!.. Венера!.. Загрызу!
– Презри похоть, грешно, – загородила она ладонью его красное, потное лицо и отскочила прочь.
– Андромаха!.. Психея!.. – совершенно обезумев от восторга, снова взревел Нестеров, набрасываясь на Степаниду.
– Легче... легче... не жена...
– Что мне жена?
– Она, гляди, богата; с царем за трапезой сидит, красивая...
– Сколь сладкий голос, звону гуслей подобный... Милая! – продолжал наседать на нее Нестеров.
– Стой! Н-но! – вцепилась Степанида в его плечи.
– Говори, что тебе надо, все сделаю. Говори! – дико хрипел он, повиснув головой на ее сильной руке.
Степанида стала ласковее. Хитро улыбаясь, принялась разглаживать его парик, с любопытством вертя в пальцах колечки волос.
– Сделаешь? – лукаво спросила она.
Нестеров: "Все! все! все!"
Степанида нагнулась, прижавшись теплою грудью к его лицу, и тихо произнесла:
– Освободи Софрона и диакона Александра. А?! Освободишь?! Соколик, милый мой... Какой ты у меня пригожий!..
И еще ближе и еще крепче прижались они друг к другу; стал сползать парик с Нестерова, и обнажилась голая с редкой сединой голова – он этого даже и не почувствовал... И немудрено. Ум его как бы помрачился. Солнце ушло внутрь лесов. В саду за окнами защелкали трещотки сторожей.
– Обещаю, – задыхающимся прерывистым голосом проговорил он. – Ради тебя, моя богиня.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночью Нестеров пил и угощал Степаниду. Она сначала отказывалась, потом уступила.
– Ты говоришь про купеческую дочь и удивляешься, – сильно захмелев, рассуждал Нестеров. – А я тебе говорю... Кто хочет достать и сохранить себе истинное благополучие, истинное блаженство, тот один только способ к тому имеет – ничему не удивляться... Мы, слуги царевы, были свидетелями худших дел. Мы видели, как царь пытал, мучил допросами сына своего Алексея и как предал его смерти, а святые отцы церкви нашей, митрополиты, архиепископы и епископы, на вопрос царя: должен ли он казнить сына или нет? – ответили: "Сие дело не нашего суда, ибо кто нас поставил судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обладаемы? К тому же суд наш духовный по духу должен быть, а не по плоти и крови..." Царь сгубил своего сына. Царство небесное царевичу! В жестокой пытке, и то скрывал своих друзей. Не выдавал. Сильный духом был человек! Напрасно его считали слабым.
Нестеров перекрестился.
– А говорят, он жив? – нерешительно спросила Степанида, крайне заинтересовавшись этим рассказом.
– Нет... болтают. Сам я был на его похоронах. Провожал умерщвленное тело из Петропавловской крепости в Троицкий собор... Царь слезу проливал, а похоронив, справлял спуск девяностопушечного корабля своей работы. Опять пили... О, если бы Алексей был царем! Всех бы немцев он выгнал из России!
Нестеров мутными глазами смотрел на трезвую и внимательно слушавшую его изумленную Степаниду и улыбался торжествующе, самодовольно.
– Что могут сделать митрополиты и епископы?! – хихикал он. – Пришли они как-то к царю, собрались с духом: "Давайте, мол, сообща попросим патриарха, чтобы церковь была свободной, как встарь..."
Нестеров осушил чарку и, выпучив глаза, спросил Степаниду:
– Ну а ты как думаешь? Что ответил государь?
Степанида растерянно развела руками.
– Он вынул кортик из ножен... такой, вроде меча, сжал его в кулачище и поднес святым отцам к носу: вот, мол, вам патриарх! Видели?
Нестеров покатывался от хохота, а Степанида нахмурилась. Ей ужасно захотелось плюнуть и изругать царя, но... она только сказала:
– Раньше вера была одна. Церковь была установлена народным собором, любо было тогда. И царь и холоп одному богу равно молились, а теперь царь богу не подчинен...
– Кто может царю препятствовать? Попам ли уж? – не слушая ее, продолжал Нестеров. – Вот какой закон пришел на днях из Питера: "По силе полицмейстерской инструкции попы должны дневать и ночевать на съезжих дворах, являться к офицерам в дома для работ и посылок, ходить на караулы к рогаткам и на пожары". В губерниях губернаторы, а в городах воеводы духовных персон бьют и увечат. Помещики тоже. Вот тебе и служители церкви! А царь их и за людей не считает... А ты о боге!
Долго Нестеров говорил. Рассказав о царе, переходил на непристойные рассказы о питербурхских женщинах и даже о царице, затем опять о войне, о хозяйничанье царя Петра на Балтийском море... пока не заснул.
Рано утром, когда улицы Нижнего еще спали крепким сном, Степанида, покинув Нестерова, прокралась в свою хибарку на Печерах. Голова ее, казалось, готова была разорваться на части от мрачных мыслей. Закрались в ее душу сомнения относительно правдивости обещаний Нестерова.
IX
До ночлега не скоро. Загостившийся в Нижнем в ожидании освобождения диакона Александра Демид направился в кабак, что на Печерах.
Издали еще можно было слышать несмолкаемые здесь никогда буйные выкрики и песни. Защекотало горло Демиду: любил, однако, керженский житель кабацкую одурь. И особенно любил он именно этот кабак над Волгой. На этой вышине просыпалась гордость, и гул нечеловеческий зажигал сердце отвагой. Хозяйские колокола соседнего Печерского монастыря – и те не могли пересилить воя пьяных.
Демид прислушивался к гулу кабацкого веселья, "его же колоколу невозможно заглушити", и с ехидной радостью потирал руки: "молодцы-удальцы, святые отца!" И невольно вспомнился ему дорогой его Керженец. Таким теперь казался он святым, правдивым, таким богоугодным. На Печерский монастырь и глаза бы его, раскольника Демида, не глядели. Пускай орут кабацкие питухи – все лучше, чем "на каменной горке воют проклятые волки". Так говорили на Керженце про печерскую колокольню.
Рядом с кабаком курная харчевня – внутри орали мужики, стараясь перекричать друг друга, шел запах горелого сала и кислых щей; рядом с харчевней выносной очаг дымил сосновыми углями и около очага на скамье сидел, считая медяки, засаленный, оборванный монах с подбитым глазом, косился на растрепавшего язык, обеспокоенного запахом свинины, пса.
Кругом кабака толпились растерзанные люди, многие почти голые. Одни беспричинно прыгали, плясали на исцарапанных, костлявых ногах, другие истошно голосили заупокойные стихиры; иные, словно безногие, ползали на коленях, выпучив красные, опухшие глаза, просили милостыню, выклянчивали "чарочку винца Христа ради". Пьяные женщины визгливо выкрикивали что-то несусветное, приводя в безысходное уныние хмельных бородачей.
У самого входа в кабак двое монахов рассуждали с ярыжкой о новых налогах на монастырь: "канальный сбор" на прорытие Ладожского канала, "козловский сбор" на освобождение от рекрутской повинности, на содержание военных отставных чинов, в Москву требуют плотников, кузнецов...
– Оскуде житница господня даже до нищеты, – плакался один из них на государственные тягости. Жаловался он и на игумена, который более трехсот пудов на литье пушек снял с колоколен для Петра, жаловался на трудность содержания за счет монастырей инвалидов войны...
Демид прислушался: "Так вам и надо", – подумал он с усмешкой. Знал он хорошо, как Печерский монастырь выколачивал государственные подати из мужицкой же мошны. Последний сноп овса, последнюю заячью шкурку тянули к себе на подворье. Бояре лютовали над мужиком, но и старцы монастырские маху не давали: тянули из оброчных крестьян кровь по капле – гоняли на каждодневную работу, даже по грибы и по ягоды. Благодетели, нечего сказать, хорошие! Игумен-то и спит на беличьей постели, и укрывается беличьим одеялом, и рясу и штаны носит беличьи, и сапоги опушены белкою... "Не хуже дворян, светики, лютуете! Что лучше-то – трудно сказать: монастырская или помещичья кабала?!" – плюнул с сердцем Демид и вошел в кабак.
Внутри было душно, многолюдно. У бочонка с вином, словно у престола, сам отец Паисий – кабацкий начальник. Он улыбается блаженной улыбкой, глядя, как питухи объегоривают друг друга в "зернь" – в этакие маленькие косточки с цифрами. На доске, куда падают кости, обозначен путь с числами, гуськами, постоялым двором, кабаком и темницею. Те, которых обыгрывали, ругались омерзительно. Кто обыгрывал – молчал, кротко, виновато улыбался и, уловив удобную минуту, совал деньги себе в штаны.
В углу, на пустой бочке, восседал рваный, но гордого вида человек, косматый, кривоногий, и, уставившись в одну точку, басом пел песню о славном разбойничке Ваньке Кобчике, о том, как у "Макарья" во Песочном кабаке Ванька повстречался с другим атаманом, мордвином Мазоватом, и как вместе они на князей ходили, мордву защищали и от царских воевод отступили в леса керженецкие.