Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
– А что ж, не сам же я придумал... – Во святых книгах читал, – как бы оправдываясь, заявил Сыч.
К вечеру Демид и Сыч нагрузили хлебом, мясом и крупою громадный струг. Им помогали с большою охотою многие бабы и некоторые из мужей этих баб. Посматривали эти мужья косо на бабье веселье: "Буде уж вам, бесстыдницы!"
На прощанье Сыч просил пафнутьевских сельчан расстараться поскорее насчет атамана. Демид взялся съездить опять в Нижний. Цыган говорил о том, что без атамана дело разваливается. Разбегаться стали. Демид дал клятву своим односельчанам, что не уедет из Нижнего, пока не достанет атамана.
– Ты поругай там кузнеца Фильку. Скажи, убьем его, если не освободит Софрона. Зря мы его у Макарья поили?!
Провожать цыгана и Демида вышло все село; Сыч опять поехал верхом на лошади, а Демид поплыл в становище ватажников на струге.
Когда они скрылись из глаз, дед Исайя сказал:
– М-да, им надо помогчи... Поеду и я с Демидом... Вместе будем добиваться атамана, а может и диакона освободим.
Мужики охотно согласились со старостой, которого слушали и уважали как отца родного.
Вышло только одно нехорошо: помощницы цыгана переругались между собою, готовы были глаза выцарапать одна другой, а потом полезли к мужьям сплетничать друг на друга. Деду Исайе с великим трудом удалось восстановить порядок.
XVII
Пристав Гаврилов, начальник тюремной стражи при Духовном приказе, невыразимо счастлив в эту пьянящую, знойную ночь – в одну из тех ночей, когда созревают злаки на полях, омываемые зарницами, и бабочки-бражники бьются у огней многоцветными крылышками, а в садах зарождаются яблоки и груши. Так тепло, так хорошо около Степаниды в эту ночь в яблоневом саду за приказом и так волшебно пахнет от девки немецкими духами, и ласковая она такая и мягкая вся, шелковая, горячая; пристав Гаврилов сразу забыл перенесенные им от нее обиды и радовался тому, что она снова к нему вернулась и снова его ласкает.
– Не любишь меня?! Ну так что же, как хочешь... Не люби.
– Я не люблю?! – в холодном поту вскрикнул изумленный пристав.
– Ни столечко! – и она показала на ноготок мизинца. – Другую полюбил... пригожее меня...
Гаврилов даже рубаху разорвал у себя на груди, задыхаясь от волнения, не зная, что говорить:
– Краля моя!..
Он не смог дальше подбирать слов, не мог говорить, он вообще не мог больше владеть собой... Весь мир, небо, земля и люди, – все провалилось куда-то вместе с Духовным приказом, все сожгла дотла лукавая, задорная улыбка милой Степаниды. Это он-то ее не любит? Напротив, он всегда считал, что она его не любит. Не он – она его бросила, и вдруг... Гаврилов обезумел, Степанида покорилась... Щекотала лицо свежескошенная трава... Он этого не замечал. Где-то на кремлевском дворе стучала трещотка, и где-то вдали, там, за кремлем, внизу, на Волге, растекалась в тишине унылая песня подъяремной бурлацкой голи... И до этого ему не было никакого дела...
Потом пристав говорил:
– Филька твой – сукин сын. Ему по земле не ходить. Проглочу я его... Съем!
И, немного подумав, продолжал:
– А Степку Нестерова лишу я звания обер-ландрихтера дубиной из-за угла... Пускай, старый черт, не лезет, куда не след.
Степанида стала еще нежнее. Пристав даже почувствовал некоторую гордость и какую-то жалость к ней... "Что ни говори, а баба первая стосковалась обо мне. То-то!" И сидел рядом с ней и ворчал на всех, ворчал без конца. И выходило из его слов, что лучше его нет никого и никогда не было на белом свете. Степанида жалась к нему, будто он и впрямь такой особенный, – ни в сказке сказать, ни пером описать.
– Значит, любишь меня?..
– Что хочешь, то и сделаю!.. – снова набросился на нее пристав. Она отстранила его от себя:
– Завтра... а теперь...
Она сунула в руку пристава крючки, сработанные Филькой.
– Возьми... Передай...
Пристав вздохнул, помолился – не то на яблоню, не то на луну, и прошептал, оробев:
– Лихое дело!
– Святое дело!
– Не губи!
– На то ли я пришла к тебе, чтобы губить? Затем ли ласкала я тебя? Бедный человек! Зря я, что ли, нарушила свою верность? Не стыдно ли тебе? Или ты хочешь, чтобы я разревелась на весь кремль?!
Пристав уцепился за нее, боясь, что вот-вот она повернется и уйдет. Он закрыл ей своей ладонью рот и сказал тихо, но решительно:
– Сделаю... Приходи завтра опять.
– Когда хочешь!..
В полночь крючки были переданы Софрону.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Царю и воеводе помогают полки, солдаты, пристава, шпионы, но человек, борющийся со своими страстями, не имеет никого, кроме самого себя. Обуздать себя – это победа высшая, чем победа над врагом. Посмеяния достоин великий Александр Македонский, покоривший Азию и Африку, но побежденный гневом и в ярости убивший своих любимых друзей. Велика польза бывает от терпения. "Стяжи себе зело терпения и сокровище обрящеши", учит писание. А сокровище – это есть царствие небесное, – полулежа на соломенной подстилке, медленно говорил Александр, обдумывая каждое слово, и слова, налитые горечью, падали в тишине, как мерзлые капли запоздалого дождя. А теперь лето, солнце, воля к свободе и в руках крючки, которыми Софрон должен открыть кандалы и себе и диакону.
Целый день у Софрона с диаконом был спор об этом. Диакон не хотел бежать:
– Я не вор, не тать... Пускай сами сознают неправду и раскроют железа и тюрьму...
И вот теперь развивал свои мысли перед Софроном о жизни, о будущем, о царе, о епископе.
Софрон слушал старца с недоверчивой улыбкой. Он не считал себя ни вором, ни злым духом, мысленно стремился проникнуть в будущее, как и Александр, но видел там другое – борьбу и действительно большие, радостные перемены. "Велик и знатен бог, прославляемый в бесконечных совершенствиях, но велик и силен и человек, и если бы не цепи, не подземные тюрьмы – люди были бы гораздо чище, умнее и сильнее". Выдернул бы, как худую траву из поля, всех тиранов Софрон из жизни. Лихое лихим избывается. "Страшно впасти в руце бога живаго", – говорится в писании. А кто такой этот живой бог? Они же самые, властители мира сего. Попы болтают в церквах эти слова, а не вдумываются в них. Они – боги земные – тираны. От них зло. Но у Софрона есть и своя мысль. Он не скрывает от Александра гордых замыслов. Впереди многое от него самого зависит, а главное, и матушка-Волга рядом. Вольная волюшка сторожит его под окном, сердце не терпит: скорее бы! И недаром припоминаются выученные им в школе стихи Горация:
Я желаю, чтоб гордый ты был и свободен...
Это счастье его в руках. Он не верит ни в какое другое счастье.
"Слушать стариков да раскольников – от жизни отречься. Пропадай, кривда, выходи, правда, наружу! Правда светлее солнца, суда не боится. Была не была – сегодня ночью!"
И снова в голове стихи Горация: "Куда буря не закинет, гостем бываю. Теперь, гибок и проворен, погружаюся в волнах гражданских страж твердый! И друг добродетели истыя..."
Софрон находил утешение и поддержку в повторении стихотворных речений Квинта Горация Флакка, особенно в тех местах его песен, где воспевались стоики. В твердости духа их и в презрении к жизни он видел завещанное ими людям могущество.
Прочь, сластолюбие! Проклятие Лизавете! Никакие мучения, никакие страхи не остановят его. Он должен быть таким же, как эти древние эллинские герои: гибок и проворен, глядеть в глаза смерти с усмешкой, на дыбе умирая, не издать ни единого звука.
Александр продолжал уныло тянуть тусклые нравоучительные слова:
– Не боготвори ничего сотворенного. Гордый боготворит себя. Своеволие овладевает его помыслами. Апостол Павел дает уразуметь, что диавол осужден за гордость. Апостол Петр сравнивает диавола со львом рыкающим и ищущим пищи, но и лев, и волк, и заяц, и даже всякая птаха – все должны умереть... Чего же ради гордиться и зло другим творить?
– И волк и заяц, – сказал ему в ответ Софрон, – должны умереть, однако чего ради в пасть волку попадать зайцу? И нет такой твари, которая радуется тому, что ее съедят... А ты радуешься и не желаешь противиться!
– Смерть от злодея угодна богу. Сам Христос страдал от насильников, упрямо твердил Александр.
– Но достоит ли нам радоваться страданиям христовым? Разумно ли это?!
И странно было Софрону глядеть на этого одурманенного священным писанием человека и хотелось громко прославить льва, которого апостол Петр осуждает за то, что он ищет себе пищу. О, если бы подневольные люди уподобились львам и стали гордыми и истребили бы своих угнетателей!
Александр уснул. Вытянулся во весь рост на земле вдоль сырой стены подземелья, точно умер. Софрон, убедившись в том, что старец спит, достал из-под соломы гвоздь, гнутый крючком, и приложил его к замку ножных кандалов.
От шума цепей Александр проснулся.
Софрон схватил его за плечи, склонился к нему:
– Бежим, бежим!
Диакон с сердцем отстранил его рукой.
– Не тяготит меня сия нора. Несчастия бежать не рассудно, не хочу обманом скинути железа. Одного в душе желаю, чтоб со Христом мне вечно жить. Для него скорблю, страдаю, крест его хочу носить.
Софрон еще раз тряхнул его.
– Очнись, ужель тебе по душе каторжная подклеть? Владей умом и волею... Бежим!
Александр снова оттолкнул его.
– Бежать – значит страх свой казать злочестивым, а я не страшусь ни муки лютые, ни огня. Бегство не унизительнее ли страданий?.. Мысль моя не убоится никакого испытания... Умру с ней, а не выдам ее... Об этом скажи там, на Керженце... Властем же предержащим всяка душа да повинуется.
Александр смотрел в лицо Софрона немигающим, застывшим взглядом. Он вытянулся, звеня цепями, и, словно во сне, ровным, похожим на бред, голосом произнес:
– Познал тщету земных я благ. Блаженство тот наследует, кто духом нищ, кто слезы проливает, правды алчет, правды жаждет, в кротости, незлобивости, миролюбив и сердцем чист, кто страждет от людей невинно...
– Стой! – схватил его за руку Софрон, трясясь от негодования. Лицо его покрылось красными пятнами. – Человеку гнусно быть голубем, не хочу я в лапы попасть ни соколу и ни кречету, а тем более черну ворону. Богатый и знатный – что медведь пресыщенный в берлоге. Похитили они у бедняков единственную радость свободно любить, растить детей. В венце порфирном и ризе висонной блаженствуют владыки мира сего на спинах рабов своих, а добродетелью, как кнутом, подгоняют. Бог казнит нас бедами, а их ублажает радостью и веселием.
Софрон с негодованием бросил цепь и гордо сказал:
– Уйду в горы, в леса, на Волгу расторгать сплетенные врагами сети. Противны мне предводители благоумные и смиренные духом, – они заодно с царями, боярами и князьями церкви, они предают нас, вводят в обман. Прощай, пустопоп благочинный! Противно мне твое смирение!
Богатырскими руками он ухватился за железные прутья решетки. Они погнулись.
– Помоги! – прошептал Софрон.
Александр попятился в ужасе в угол.
– Не хочешь! – засмеялся Софрон и со всей силой рванул решетку. Посыпалась известка.
Александр перекрестился, попятился к стене и сказал вслед Софрону, скрывшемуся в окне:
– Будь счастлив, юноша!
Слезы потекли по его щекам.
XVIII
Ночью дьяк Иван вернулся в Духовный приказ из подземелья весь растрепанный, глаза в разные стороны, бледный, чумной. Остановился среди кельи и прошептал, с трудом дыша, "вельми непристойные слова, не по чину"...
Но, опомнившись, докончил:
– ...Мати пречистая, спаси нас!
Да в расстройстве неловко повернул задом, толкнув сложенную в углу колонку киотов. Она рассыпалась. Такой шум потрясающий в архиерейском доме произошел, что сам преосвященный епископ сначала сильно закашлялся, а потом торопливо зашаркал туфлями у себя в половине. Дьяк Иван позеленел от страха, нагнулся, начал скорехонько поднимать киоты. Но опоздал – дверь отворилась: в белой ночной рясе на пороге стоял епископ.
– Ты чего тут? – спросил он, сурово нахмурившись.
– Беда! – воскликнул дьяк. – Беда!
Питирим уставился на него удивленными глазами.
– Говори!
Вытянулся дьяк Иван перед епископом и, не переводя духа, выпалил:
– Сию ночь противу четырнадцатого июня известный вашему преосвященству колодник, Пономарев сын Софрон, сломал у тюремного окна решетку, бежал, а после него в тюрьме найдены ножные железа, в коих тот колодник сидел, да деревянный ключ, да гвоздик железный, загнут крючком, которыми знатно те железа отомкнуты...
Питирим, в ярости, схватил дьяка за руку и так рванул его, что, несмотря на свою грузность, дьяк отлетел в угол, как перышко.
– Позвать пристава! – прохрипел епископ, как всегда в гневе прикусив верхнюю губу.
Дьяк от испуга не двигался с места... Минуту длилось молчание. Он, видимо, хотел сказать что-то в свое оправданье.
Питирим теперь дернул его со злостью за бороду:
– Чего стоишь?
Словно из-под земли, выскочил пристав Гаврилов и еле слышно произнес:
– Прощенья молю, ваше преосвященство! Слыхом не слыхивал, видом не видывал, как так мог утечь оный разбойник.
– Зови сторожа! – крикнул Питирим дьяку Ивану, ударив кулаком по столу, и обругался редкостно.
Дьяк исчез.
– Говори скорее! Диакон Александр где? – закричал епископ на Пристава.
– Диакон Александр не пошел за утеклецом, не захотел ослушаться твоей воли...
Питирим приказал ответ держать явившемуся с дьяком сторожу Федорову.
– В канун того числа к Духовному приказу пришед незнаемая жонка, сказал Федоров, – которая спрашивала у тюремного окна колодников, а лицо ее было закрыто, и кого именно спрашивала она, – из караула расслышано не было...
Пристав покосился в ужасе на сторожа...
– Каково имя жонки? – опершись локтями о стол, уставился преосвященный глазами в лицо пристава.
– Не ведаю! – отступил в растерянности тот.
– Так ли? – прищурился епископ. – А ты? – обратился он к сторожу.
– Не ведаю! – пробормотал сторож, посматривая на пристава.
– Иди! – махнул рукою на дверь Питирим.
Пристав быстро удалился.
Питирим подозвал сторожа к себе поближе и, отвернувшись к окну, начал молча перебирать четки.
Несколько минут длилось тяжелое молчание. Федоров стоял красный, весь в огне, мучительно подавлял дыхание, глазки его слезились, бороденка тряслась, выдавая внутреннее волненье.
Питирим продолжал смотреть в окно, как бы забыв о стороже. Вдруг раздался его тихий, какой-то незнакомо ласковый голос:
– Поговорим любовно. Слыхал ли ты, православный человек, какие разговоры той жонки с приставом Гавриловым?
– Многие разговоры она имела и привела еще двух девок, которые девки, как наслыхан я, утеклеца-де сестры, Авдотья и Настасья прозываются...
– А не видал ли ты: не было ли разговоров бывого студента, Пономарева сына, с бабами?
– Не! Не видал!.. – упал в ноги епископу сторож.
– Так-таки и не видал? – улыбаясь, переспросил преосвященный. – И не видал, с кем спали бабы?
– Видал, – тихо ответил сторож, стоя на коленях.
Питирим сказал дьяку: "Уйди". Дьяк Иван ушел.
– С кем?
– Убьет он меня. Разом перешибет.
– За лицемерные и подлые деяния сам же будет наказан смертью. Говори без утайки.
– Грозил мне смертоубийством.
– Пытать буду.
Сторож съежился, заревел:
– Пристав Гаврилов уходил в ночь. С какой женщиной, впотьмах я не разобрал.
– Кто эта жонка? – продолжал наступать на него Питирим.
Сторож шепотом сказал: "Степанида".
– Убирайся! – проскрежетал зубами епископ.
Сторож, пошатываясь, побрел вон из архиерейских покоев.
Питирим зло посмотрел на вошедшего вновь дьяка.
– Допрошу всех самолично. Беглеца повелеваю сыскать большим повальным обыском, многими людьми; искать везде накрепко, не взирая на чины. Пристава – в кандалы.
Дьяк низко поклонился.
– Бог в помощь! – благословил его епископ, смягчившись.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В эту же ночь дьяк Иван верхом на взмыленном коне объехал всех приставов, ландратов, фискалов, военачальников города с секретным сообщением о побеге опасного колодника. К заставам нагнали ярыжек и солдат. Ловили всех, кого ни попало, и тащили за ворот в острог: кого к Дмитровской, кого к Ивановской башне. Сажали в колодки и обряжали в цепи на общих основаниях с держанием до розыска.
Ночами по квартирам, словно мыши, шмыгали ярыжки и искали беглеца под нарами и койками, на печках, в чуланах и на чердаках.
И стали ломать головы служки архиерейские и епископ сам: куда мог направить стопы свои беглец? Приходили в Духовный приказ и губернатор Ржевский, и его помощник Волынский Иван Михайлович, и бургомистр Пушников, осматривали казематы и диву давались: какую силу должен иметь такой человек, изломавший тюремные решетки. Затем, вместе с Питиримом, сидели и гадали – где скорее всего можно накрыть утеклеца. То, что дорога одна лежит для всех бегствующих колодников – заволжские леса, – всем было ясно. Выходили на берег и смотрели в сторону лесов.
По Волге посланы были струги. Стояла сушь трескучая, пожгла до корня хлеба на напольной стороне. В нос лезла гарь лесных пожаров. Дымилось густо Чернораменское полесье: горели и тлели многие чащи, горела и тлела многая сухоболотная земля; черные клубы дыма выползали из глубоких недр торфяников, заволакивая небо желтоватою мутною пеленой. Птицы бросали гнезда. Люди говорили о скором преставленье света: "Се ад чадит, се геенна огненная просовывает к Нижнему свои языки из-под грешной земли, ад хочет пожрать гниющий в новинах грешный Нов-Град".
– Ух, и жарынь, людушки, ух, и жарынь же, ух-ма! – говорил один монах, следивший из-за сарая на берегу за начальниками города, другому, ловившему на досках у сарая мух.
– Чего не жарынь – хушь блины напекай на тепле, – отозвался тот, поймав муху. – Жалкое существо, зачем живешь?
– Слыхал? – понизив голос, сказал его товарищ. – Погоню наряжают.
– Лови ветра в поле, – подмигнул тот. – Пожалуй, пойдешь проведать, да и останешься обедать. Недолго. Ой, дела! Бунтом, мятежом пахнет...
Он оторвал у мухи крылья, бросил ее на землю и растер лаптем.
– А ты слышал, Потап, хозяин-то наш задумал попам да чернецам бороды брить...
– Чего уж тут! Смотри, икону повесили в часовне, Миколу Чудотворца без бороды. Что в этом?! Дадут приказ – и в лютерскую ересь обратишься. От них зависим... С Благовещенского собора да с Крестовоздвиженья колокола уже стянули на пушки переливать. В их власти.
– Ялтынь царский – вот наша жизнь... За ялтынь любую душу купишь и что хочешь.
Говорили монахи тихо, а сами посматривали в ту сторону, где стояли губернатор с помощником и Пушников.
– Фискалою меня хотят сделать, – на ухо произнес мухобой. – Доносить.
– Пойдешь? – спросил его товарищ.
– Пойду. Деньги платят, и воля большая. – Он оскалил свои сильные жеребячьи зубы.
– А на меня донесешь?
Мухобой задумался. Его товарищ смотрел на него с нетерпеливым любопытством.
– Ну?!
Так ничего и не ответил монах своему товарищу.
Ночью стражники под предводительством дьяка Ивана с высоко поднятыми факелами в руках через кремлевский двор перевели диакона Александра в темницу Ивановской башни. Посадили его за тремя запорами, приковав к стене. "Поменьше мудруй – больше толку будет", – погрозился на него дьяк Иван, уходя.
Александр, как всегда, молчал.
XIX
Из архиерейского сада через обвал в кремлевской стене Софрон спустился к бывшей Стрелецкой слободе. Вот уже два с лишком десятка лет, как стрельцы "по указу государеву" сведены на нет, а домики их еще остались, лепятся они по склону каменистого берега.
Слобода опустела, обнищала. Некоторые дома без крыш, в них птицы гнездятся, они заколочены. В других, хотя и обитаемых, не видно людей. Бродячие собаки слоняются по дворам с унылым, голодным видом. А некогда здесь кипела жизнь. Стрельцы командовали берегом, царствовали на Борском перевозе. В кабаках разливались бесшабашные их песни, шла гульба. Панская улица, где в стародавние времена Грозного были поселены пленные литовцы, протянувшаяся низом по берегу от кремля до самых Печер, утратила былую роскошь, тоже обедняла. Доживали теперь здесь свой век старики и старухи. Здоровые мужчины искали счастья в войсках Петра: кто в гвардии, кто во флоте, кто на постройке заводов.
Но, хотя было и пустынно здесь, Софрон опасался именно тут быть узнанным и пойманным. Скорее всего можно было на этой полугоре столкнуться со стражею, охраняющей подступы к кремлю. Обычно конные солдаты спускаются к реке с верхней набережной по отлогому Коровьему съезду, огибавшему кремлевскую стену до самого перевоза. Удобный для них путь. В древние времена, еще до основания Нижнего, этим съездом пользовались ратники мордва, охранявшая свое сельбище, раскинутое на горах над Волгой.
Софрон не сразу вышел из развалин слободы на съезд. Он притаился за кучею щебня и кирпича, выпавшего из-под пробоины в кремлевской стене (после недавнего обвала).
Внизу, в сумраке, чадит костер. Рыбаки копошатся у самой воды. Не Волга, а великое стекло, отражающее вечернее небо, – тихо, тихо. Днем здесь толпятся бурлаки, коноводы, крючники. Проходят струги с товарами по воде, парусные ялики. Вечером слышны всплеск рыбы и грустные песни бурлаков, по-настоящему чувствующих только на отдыхе всю красоту могучей реки, все величие мира... Днем бурлак слеп и нем, бечева тянет из него жилы, затемняет голову – до песен ли, когда потом поливаешь путь свой? И до красоты ли?
Быстро сгущался вечерний мрак. Софрон решил выждать, когда еще больше стемнеет и на берегу угомонится народ. Во что бы то ни стало сегодня нужно перебраться на заволжскую сторону.
Вдруг совсем недалеко на тропинке среди кустарников, уходящих вверх до самой Ивановской башни, послышались осторожные шаги и тихие голоса.
Софрон притаился. Притаились и те, кто крался в кустарниках. Вдруг совсем рядом раздался тихий, хорошо знакомый голос:
– Он должен быть здесь...
– Филипп?! – так же тихо спросил Софрон.
– Мы.
Давно не виделись два друга: богатырь Софрон и тщедушный Филька. Хотя один был и раскольщик, а другой – православный, церковник, однако обнялись они, как родные братья. Одна забота всех единит, одна печаль, и забывают люди не только то, что они разной веры, но и то, что они на разных языках говорят. С одного взгляда понимают друг друга и загораются все одним огнем ненависти против угнетателей-бар. Филька слезу пустил от радости. Наконец-то исполнилось его горячее желание – освободить товарища от цепей! Стоявший немного поодаль Демид сказал озабоченно:
– Ребята, поторопитесь. Облавы не было бы...
– Этого не бойся, – указал Филька на Демида, – свой человек, с Керженца. Самый мой друг...
– Пошли! – скомандовал Демид, подозрительно оглядывая кустарники.
Прохладило от расселин, по которым сбегали ручьи с горы к Волге. Пахло гарью, приносимой ветерком с берега, от костров. Стрекотали где-то кузнечики.
– Туда! – махнул Филька рукою по направлению к Оке. – Нора там у нас под собором Благовещения. Айда кустами!
Все трое, гуськом, один за другим, с Филькой впереди, двинулись в путь. Софрон предупредил товарищей: епископ снарядит погоню, а может быть, уже и теперь рыскают его шпионы в прибрежных кустарниках, разыскивая беглеца.
Филька и Демид прислушались.
– Ничего. Идем.
Кое-где на горах замелькали огоньки: свечи и лучины в посадских домах. За рекою послышался одинокий унылый колокол. Он казался лишним, сердил Фильку. Кремль, вопреки обыкновению, молчал, темный, зубчатый, все трое невольно, с тоскою, оглядывались назад, в его сторону. Кремлевская тишина, колокольное его беззвучие заставляют задумываться иногда, вспоминать об епископе.
А вон уж и Ока!
– Остерегайтесь, други. В этих кустах ночуют воры, а в числе их блудные, продажные монахи... Недавно купца кунавинского зарезали и бросили в Волгу, а донесли на мордвина-перевозчика, Тюнея Сюндяева... Донесут и о нас за сребренники... У них собачий нюх...
Филька все знает. За это его и уважают на Керженце. Такой человек нужен. Софрон с Демидом, пригнувшись, шли за ним по краю берега осторожно, но уверенно. Дорогой Филька рассказал Софрону про ватагу, которую видел под Макарием. Софрон слушал и радовался рассказу Фильки. Это то и есть, о чем он думал. Он сомневался, сидя в подземелье: может ли скоро найти какую-нибудь ватагу беглых людей. Оказывается, она уже готова!
– Много ли их? – спросил он с волнением в голосе.
– Ватага растет с каждым днем, только им нужен атаман. Тебя они и ждут там.
– Гожусь ли я?
– В самый раз, – ответил Филька.
Софрон улыбнулся той уверенности в голосе, с которой ответил кузнец.
По воде пробежала легкая рябь. Месяц поднялся из-за сосен на кунавинской стороне, на мысу, врезавшемся в Оку и Волгу. Легли серебристые дорожки по водяному полю.
В глубокой пещере под Благовещенским монастырем среди густых зарослей, собирались они, гонимые, отверженные, объявленные врагами церкви и отечества, "ревнители древлего благочестия". Это место находилось на окраине посада, запрятанное, подобно гнезду ласточек, в обрыве над водою, и, чтобы сюда пройти, надо было знать одну, никому неведомую из посадских, дорожку, опасную, ежеминутно грозившую утопить путника в волнах матушки Оки-реки. Сорваться вниз ничего не стоило, берег и сам обваливался. Сюда и привел Филька Софрона.
В пещере охватили сырость и холодок. На широкой рогоже, разостланной по земле, уже сидело трое "своих". Плошка с маслом освещала на коленях у беглого солдата Чесалова икону. Над ней задумчиво склонился седой, бородатый дядя Исайя. А с ним в таком же виде и старец Герасим с Керженца. У Чесалова в руке была зажата кисть, а у дяди Исайи черепки с чернью и белилами.
При появлении Фильки, Демида и Софрона они оторвались от иконы.
– Честью творим привет! – поклонился Филька. Обменялись поклонами.
– Вот он, – показал Филька на Софрона.
– Экий Самсон-великан. А глаза голубые, детские... Это хорошо. Такие бывают удачливы, – погладил Софрона старец Герасим, оглядывая его с ног до головы. – Садись с нами.
– Ох, братики, братики! – вздохнул Демид. – Торопиться бы нам надо теперь, по домам... Разъярился, поди, теперь долгогривый лешак. Погоню, чай, послал. Старца Александра все равно не спасешь. Сам не хощет противу власти идти... Запирается.
– Обожди. Угнемся, поспеем, – угрюмо буркнул Исайя. – Дело у нас тут. Подарок антихристу за Александра готовим.
Чесалов, скосив язык, водил кистью по иконе.
– Что же у вас такое тут, братцы, за дела?
– Святого великого князя в старца обращаем, – ответил солдат Чесалов.
– Сними с него меч! – в сильном раздражении дернул Чесалова дядя Исайя.
– И кольчугу замажь! – вставил свое слово уже и Демид.
– Да, брат! Надумали подарок послать преподобному Питириму... Он икону повесил в часовню в Пафнутьеве, а мы ему ее обратно возвращаем. Пускай получит награду за старца Александра, – ехидно произнес дядя Исайя.
– Стойте, стойте, голуби вы мои!.. – ворчал Чесалов, усердно замазывая белилами шлем и лицо князя. Некоторое время все с чувством особой удовлетворенности любовались князем без головы, но рука богомаза разошлась вовсю. И вместо безбородой, в железном шлеме, на бывшем князе выросла другая, большая не по росту, седая, остриженная "под горшок" голова. Вместо кольчуги и белой туники грязное рубище до пят, в крови; на ногах лапти.
– Аминь, великий князь!.. Сравнялся! Был и нет тебя, – торжествующе провозгласил солдат Чесалов.
– После победы над свейским королем такой манир пошел... Во все церкви иконы князей суют. Святых царей, князей да митрополитов в божницу мужицкую норовят запихнуть. Немцы богомазы объявились, и царь им заказы дает – писать новые иконы, без бороды, без усов, в велико-княжеских и архиерейских одежах... Николая-угодника обрядили, как нижегородского архиерея.
– Золотой парчой нас не подкупишь... Нам справедливость и совесть нужны...
– Истинно говорят люди – церковь стала не божья, а государева... антихристова.
Дядя Исайя был человек начитанный, и его все со вниманием слушали. Вот и теперь у него в руках две тетради, которые он привез с Керженца для передачи в Благовещенский монастырь одному знакомому монаху. Тетрадь в полдесть "об иноке, впадающем в блуд". Тетрадь скорописная: "Чин на разлучение души и тела". Среди монастырской братии есть шатающиеся, тайно обольстившиеся раскольничьей прелестью люди. Дядя Исайя не забывает их снабжать книгами.
Теперь он сидел и думал над иконой; не надо ли чего еще прибавить?
– Да, братцы, не все здесь показано... – взяв руку солдата с кистью, объявил он. – Обряди старца в ножные и ручные кандалы, а за спиной – беса в архиерейской митре... С черной питиримкиной бородой.
Солдат Чесалов мог написать что угодно товарищам – с детства в селе Семенове расписывал ложки, чаши и сани. С отцом работали. Науку прошел. Пожалуйста! Вот и цепи. И получились они у него тяжелыми, жестокими, и морда беса в митре, – самая натуральная. Прямо хоть сейчас его в Преображенский собор литургию оглашенных служить.
– Этого мало, братцы, – вмешался и Софрон. – У меня есть мысль. Надо вложить мечь в руку сего старца...
Поднялись споры: зачем меч? Дядя Исайя разводил от удивления руками. Богомаз задумчиво ковырял в носу. Старец Герасим – на дыбы.
– Демон нашептал тебе, отрок, что ли, на ухо – меч? Старцева ли сия часть – держать орудия убийства в руцех?
– А доколе мы будем овечками? – громко спросил Софрон, дерзко оглядывая всех. – Если не меч, то копие или лук. Враги наши тоже сильны, их молитвами не одолеешь.
Здесь вставил слово Чесалов:
– Луком тоже много ты не сделаешь... Ружье. Мушкет.
В результате долгих споров Чесалов нарисовал в руке старца драгунскую саблю.
– Под Полтавой ею здорово шведам головы отшибали, – пояснил он. Ежели бы да старцам и беглецам их дать, тогда капут питиримкиной гвардии...
Когда икона была готова, стали обсуждать: как ее доставить в архиерейский дом. Это было самым трудным делом. В кремль лучше не входи. Ярыжки, фискалы, надворная пехота, монашеская стража; на всех стенах и башнях мушкетеры – везде глаза и уши митрофорного командира. На каждом шагу ждет "слово и дело".
Долго раздумывали, ломали голову. Наконец, Филька заявил:
– Доверьте мне... выполню.
Все вопросительно оглянулись на него.
Дядя Исаря, задумчиво сдвинув брови и погладив бороду, остановил свои глаза на Фильке.
– Не было бы опасно?
– За небо не хватаемся и зря на полу не валяемся. – Филька хитро подмигнул. – Не бойтесь!
– А ты сам-то где работаешь? – спросил Чесалов.
– По милости боярской – сам себе Пожарский... Посадский кузнец.
– Мотри, не попадайся... – прошамкал в углу старче Герасим.
– Этому можно. Свой. Вместе мы с ним в Городце, в бегах состояли, указал на Фильку Демид.
– То-то, – успокоился старик.
Софрон вынул из кармана листок.
– Вот мне пристав дал, – произнес он, приблизившись к огню, чтобы прочитать. – Списал он у дьяка Ивана доношение епископа царю: "Монахинь в лесах тысячи четыре будет, надлежит их взять всех в монастырь, а пища им хлеб и вода, а которые обратятся, тем подобающая пища; немногие из них останутся без обращения. Старицам, старцам и бельцам в лесах, полях, на погостах и по мирским домам никому жить не велеть под смертною казнью".