Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Волынский сердился: "Ржевский хитер, заболел. На меня все свалил. Не выдержал. Да выдержу ли и я-то эти казни египетские?"
А епископ все лютее становится. Как вернулся из Питера, так принялся за колодников. Ночью бес его разбирает. Бродит по тюрьмам, расспрашивает кандальников... И на кой черт ему понадобилось!
Злобно гаркнул Волынский на гвардейцев, с ненавистью оглядев диакона: "Туда тебе и дорога, сиволапый черт! Тоже в пророки полез!"
У окон маленьких деревянных домишек застыли бледные, испуганные лица кремлевских жителей. Заскулила собака у самых Дмитровских ворот, подняв морду и задрав одно ухо кверху.
На площадь по всем улицам, по всем переулочкам и закоулочкам и снизу, с Рождественской улицы, по тропинкам среди кустарников, по нагорью, стекался народ, извещенный попами накануне о предстоящей казни диакона Александра.
Событие незаурядное. Давно уж нижегородские палачи не нюхали крови. Люди озабоченно торопились, обгоняя друг друга, чтобы протискаться заранее поближе к помосту. Среди любопытных было много попов и монахов. Будто муравьиную кучу, разворотила монастырские гнезда весть о приговоре к смерти диакона Александра.
Собрались смотреть на казнь и Филька со Степанидой. Нарядились по-праздничному. А почему? Степанида сказала – чтобы "народ уважал". А на кой рожон это, когда диакона сжигать будут? Филька высказал Степаниде свою мысль. Она посмотрела на него недовольно. "Чай, не тебя будут сжигать, а его..." Надула губы. Вот и пойми ее. А накануне слез реки пролила, жалеючи диакона.
К десяти часам утра вся громадная площадь перед кремлем, окаймленная маленькими бревенчатыми домиками и пустынными садами, была уже заполнена народом. Вдруг, словно по команде, всполошились нижегородские колокола. Мощно и торжественно загудели кремлевские соборы, им принялись поддакивать посадские церкви и монастыри. Люди стали креститься, стеснило дыхание у многих. Филька влез на дерево около таможенной избы и принялся следить за диаконом.
Проглянуло солнце из-за облаков. Сразу стало теплее, потекло с крыш. Порыжелая ряса в клочьях на диаконе, его большие босые ноги в оковах, цепи и железные зубья рогатки – все это страшно ожило в лучах солнца. Он внимательно вглядывался в толпу, словно искал знакомых среди этих сотен людей, таращивших на него в любопытстве и страхе глаза. Фильке даже показалось, что диакон смотрит на него, смотрит так, будто хочет сказать: "Не ты ли ковал меня, не ты ли открыл мне путь к моему последнему смертному часу?!" – Чуть с дерева не свалился Филька с перепуга. Но... нет! Диакон смотрит не на него. "Слава богу! – думал Филька. – Мало ли тут народа и кроме меня. Зачем ему на нас смотреть?! Мы такие же люди, как и другие... А ковал я по приказу, а не сам... Не я, так другой заковал бы. Законное дело!"
Совесть успокоилась.
Колокольный гул ширился, становился мощным, похожим на непрерывную пальбу пушек. Народ на площади заволновался.
Вылетели из отводной стрельницы Дмитровских ворот в зеленых камзолах конные стражники с плетьми в руках, стали расчищать путь, хлестали плетьми, наседали на толпу задами лошадей, а когда дорога к помосту была очищена, через Дмитровские ворота, из кремля, в митре и черном бархатном саккосе*, похожем на стихарь, но с более короткими рукавами, с посохом в левой руке и с крестом в правой, показался епископ. Сверх саккоса накинут был омофор** – длинный широкий бархатный плат, украшенный крестами. Один конец его с кистью спускался спереди, другой – с золотой же кистью сзади. Одежда эта – знак того, что епископ должен заботиться о спасении заблуждающихся, "подобно милосердному пастырю, который отыскивает заблудшую овцу и несет ее на своих плечах". Омофор и обозначал овцу. А раскольники высмеивали это облачение и говорили: "У пастыря на плече не овца обыкновенно, а кнут". Омофор приравнивали к кнуту.
_______________
* Сааакакаоас – верхняя архиерейская одежда, с рукавами.
** Оамаоафаоар – широкая лента, возлагаемая на архиерея поверх
облачения.
Несколько поодаль от епископа, в сверкающих стихарях, держа в правой поднятой руке светильники, а левой приподняв длинную ленту золотистого ораря, перекинутого через плечо, медленно шли по бокам его такие же рослые, как и епископ, четыре молодых иподьякона. Их обязанность облачать епископа при народе, держать светильники, подавать их ему для осенения молящихся, вообще быть "наподобие апостолов у Христа".
Позади епископа, в почтительном отдалении, шествовали настоятели монастырей и церквей. В пестрых парчовых ризах, кто в бархатных камилавках на голове, кто с открытой головой, шли они нестройно, вразброд, переваливаясь с ноги на ногу, и разноголосо тянули: "Свя-атый бо-о-же, свя-а-атый... кре-е-епкий..."
Впереди всех, выпятив живот и прищурив глаза от солнца, тяжело ступал громадными кожаными ботами по грязи настоятель Печерского монастыря архимандрит Филарет. Он шел и думал с грустью, обращаясь мысленно к Питириму: "Чего ты, пророче святый, на стену лезешь и в гневе своем купаешься и от ярости на людей зубами скрежещешь? Почто бросаешь людей в огненный пламень, обращая их в углие и пепел? Красен мир сей и удобен; столько в нем санов превысочайших, чинов пречестных, украшений златых, одежд роскошных; столько лиц прекрасных... – Филарет подумал в эту секунду о молодой черничке Феодосии, обращенной раскольнице, ныне обучаемой им православной догматике: – столько лиц прелюбезных, естественную красоту имущих; дщери есть удобрены, приукрашены, яко подобие церкви..."
Отец Никанор – игумен Благовещенского монастыря – шел позади Филарета, уткнувшись в землю. Он думал о том, что последние часы он игуменствует. Питирим накануне сего дня вызвал его и сказал: "Выгоню крестьян распустил, прибыток от тебя не увеличился, а пошел книзу". Варсонофий следовал в хвосте у духовенства, перешептываясь с игуменьей Ненилой. Она кусала губу, чтобы не улыбнуться. Варсонофий говорил ей что-то особенное.
За иереями плыли на горбах чернецов громадные иконы. Затем бесконечным лесом двинулись, лязгая медными подвесками, златотканные, сверкающие на солнце хоругви, в лентах и еловых венках. Их несли, тяжело шлепая сапогами по размокшему снегу, пыхтя и перекидываясь отдельными фразами, Пушников, Олисов, Калмовский, Овчинников и другие купцы гостиной сотни.
Епископ, благословляя крестом народ, медленно, в торжественном благочинии поднялся на приготовленное для него возвышенное место, устланное коврами и обвитое зеленью еловых ветвей. Внизу, у основания, плотным кругом расположилось духовенство. Хоругви, при пении громадного хора монахов и монашенок, оцепляли и лобное место и кафедру епископа...
Александр с любопытством и легкой усмешкой на губах смотрел на эту церемонию.
Когда громадное кольцо хоругвей застыло в неподвижности, епископ приступил к богослужению. На помост, откашливаясь, поднялся старичок, иеродиакон Гурий, маленький, тщедушный перед великаном Питиримом.
Хор чернецов на всю площадь рявкнул несколько раз "господи помилуй!".
Молебен совершался "о ниспослании побед и успеха в борьбе с внешним и внутренним врагом его императорскому величеству великому государю и великому князю всея великия, малыя и белыя России, самодержцу Петру Алексеевичу..."
Многолетие "кликал" иеродиакон Гурий пискливо, жалко.
Толпа молилась, однако, старательно, ибо каждому человеку, здесь присутствующему, казалось, что на него в упор смотрят черные пронзительные глаза епископа. Многие даже становились на колени, промачивая ноги в той грязной каше, которая покрывала площадь и дороги. Отвешивали несчетное количество поклонов. Хор пел стройно и грустно. Многие богомольцы плакали.
Епископ во время богослужения благословлял крестом не только народ, но и диакона Александра, и даже начинал с него. Диакон смотрел в упор на Питирима, не шелохнувшись. А когда епископ после молебна стал говорить проповедь, он зевнул и отвернулся.
Проповедь Питирима дышала негодованием против людей старой веры, против "злоехидных мятежников, поднимающих оружие на законную власть и тем радующих врагов внешних".
Епископ гремел:
– Что видим мы и у ревнителей старины? Зовутся староверами, кичатся древлим благочестием, а икон многие же их согласия гнушаются, многоженство завели и безбрачие, и хотя Венеру и Диану в избе своей не ставят, а в обиход свой венерино истлевание ввели, губительным развратом и гнусною теменью губят и детей. Был и я раскольником и проклинаю детство свое, как и отрочество... Темень же сия глодала и меня и моих ближних... Ныне прозрел я и увидел свет истинный и пользу народную, ведущую к благосостоянию земному, не токмо небесному...
Затем, указав на диакона Александра, сказал он:
– Спросим сего диакона, вождя раскольщиков, ими почитаемого: отказывается ли он от своих бездельных, поперек жизни стоящих во зло народу догматов?
Диакон Александр отрицательно покачал головой, ответив громко:
– Нет! – и потом крикнул: – Царю – тело, богу – душа! "Богово богови, царево – царю!"
Вытянув шею из рогатки, потрясая руками в цепях, Александр обратился к толпе:
– В книге Паралипоменон о царе Озии и Сауле сказано: "Саул царь, священническую власть восприняв, погуби царство". Почто же царь наш, священническую власть от церкви отторгнув, в руки своя забирает? И делает орудием своим, чтоб объярмить народ?! Почто губите вы народ, прикрываясь именем господним?! Плач, слезы и стенания обездоленных вы приносите в дар тирану? Чем красуетесь вы? Чем боретесь вы с нами? Плахой! Гонители правды, не боюсь я вас! Не устрашите вы меня, вы – убогие холопы царя!
Питирим, также обращаясь к толпе, сильным голосом сказал:
– Слышите? Лишился рассудка раскольничий вожак. Не знает он того, что цари христианские начальствуют над христианами не поелику христиане суть, но поелику человецы, коим образом могут начальствовать и над иудеями, и махометанами, и над языки. Тем же властительство царей о телесах паче, нежели о душах человеческих. Духовная же власть наша свободная и о душах печется как самих же царей, так и рабов их... Цари подвизаются с врагами видимыми; духовная же власть – с невидимыми.
Глаза епископа горели торжеством, на губах появилась улыбка.
– Божие богу, царево царю! – воскликнул и он, высоко подняв посох. Да будет благословение на всех вас!
Хор монахов запел с воодушевлением по-гречески: "Кирие элеисон!" (Господи помилуй!)
Епископ, повернувшись к Александру, продолжал настойчиво:
– Слезы покаяния тушат огонь. Вот и Петр апостол слезами утушил заготовленную для него геенну огненную и сподобился быть ключарем царства небесного. Так возможет быть и с ним, диаконом Александром, коли всенародно раскается.
По толпе прошло волнение. Поднялись крики, гул голосов, всхлипыванья. Из толпы раздались просьбы, направленные к диакону:
– Покайся! Покайся!
Диакон с растерянной улыбкой оглядывал волнующееся море голов.
Питирим снова крикнул:
– Каешься?!
Дьяк Иван подбежал к диакону Александру и стал ему что-то шептать.
Диакон отстранил его рукою и, снова покачав головой, с суровым выраженьем на лице крикнул:
– Нет!
Толпа охнула и замерла в глубоком молчанье. Питирим, положив крест на аналой, сделал рукой знак дьяку Ивану. Громадная площадь, залитая весенним солнцем, наполнилась такою тишиною, что стало слышно чириканье воробьев в прутняке около кремлевской стены.
Дьяк Иван развернул имевшийся у него в руках свиток и начал громко, хрипло читать:
– "По указу великого государя, царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя и белыя России самодержца, за воровской обман его величества, по уложению 7157 года второй главы первой статьи, гласящей, буде кто каким умышлением учнет мыслити на государево здоровье злое дело и про то его злое дело, и про то его злое умышление кто известит, и по тому извету его умышление сыщется до пряма, что он на царское величество злое дело мыслил и делать хотел, и такого по сыску казнить смертию, и по его, великого государя, указу о том учинить вождю керженского раскола беспоповщинского согласия диакону Александру, как злому клятвопреступнику, усечение главы и сожжение на огне его воровского тела..."
Смертный приговор диакон Александр выслушал спокойно, не изменившись в лице: как смотрел с любопытством на покрасневшего от натуги дьяка Ивана, пока тот читал, так с выражением этого же любопытства стал осматривать и площадь после прочтения приговора.
Площадь зашумела. Хоругви дрогнули, зазвенев. Люди с испуганными лицами стали тесниться ближе к лобному месту, словно обезумевшие, потерявшие волю над собой. Забились в припадках дикого воя кликуши. Кричали что-то мужские голоса. Конные стражники бросились было с плетьми на толпу, но Питирим остановил их. Прижались в страхе друг к другу и стоявшие у ног епископа иереи и все другие клирики.
В этом диком смятении и хаосе только Питирим и диакон Александр оставались спокойны. Они молча глядели друг на друга. Питирим – задумчиво сдвинув брови, а диакон Александр – с беззаботной, несколько насмешливой улыбкой. Потом подошел к нему палач и начал снимать с его шеи рогатку. Диакон облегченно вздохнул. Провел рукою по ранам на шее и под подбородком, поморщился от боли, растер окровавленные ладони.
Палач взял его под руку, как будто близкого себе друга, вежливо, ласково и подвел к плахе. Диакон, гремя цепями, покорно положил свою голову, закрыв как бы во сне глаза и закинув на затылок косичку.
Епископ Питирим высоко поднятой рукой с крестом размашисто благословил диакона, когда палач взялся за секиру...
Дикий вой и гул на площади разрастался.
Хор чернецов заголосил похоронную: "Молитву пролию ко господу..."
Палач перекрестился и медленно стал поднимать секиру, прицеливаясь к шее диакона...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А потом сняли цепи с обезглавленного тела и тут же на костре сожгли его. Питирим все время следил за работою палачей, следил внимательно и строго. Когда на черном тлеющем месте костра обнажились обуглившиеся останки диакона, епископ мановением посоха прекратил пенье чернецов.
В глубокой тишине, наступившей вдруг, раздался ясный, четкий и громкий голос Питирима:
– Несть власти, аще не от бога, и сущии власти от бога поставлены суть. Ему же дань – дань, ему же урок – урок. Воздадите убо божие богови, а кесарево кесареви. Противляйся власти противится закону божию, князь бо не туне меч носит... И не туне жезл сей я держу в руке своей... Да послужит и вам уроком мученик сей!
"Лесной патриарх", тайком появившийся в Нижнем, дернул за полу кафтана стоявшего рядом с ним Демида:
– Понял? И Александр говорил нам: "Богово – богови, царево – царю". Глаза его сверкали злостью и ехидством. – Так ему и надо! – прошипел он, кивнув в сторону места казни Александра. – Бог наградил его богатым даром воли и мужества, но пошло то никому не на пользу! Его гибель – на руку епископу Питиримке... Обидно! Душно мне!
В чадном желтом воздухе, отравленном тяжелым запахом гари, вновь вздрогнули и задвигались золоченые хоругви. Диакон Гурий, размахивая кадилом, стал сходить с помоста, за ним, осеняя народ крестом, сошел и епископ. Площадь заволновалась. Снова врезались в толпу конные стражники. Барабанный бой гвардейцев смешался с протяжным ирмосом соединенных монастырских хоров. Ухнула пушка на кремлевской стене. Загремели колокола.
И среди этого грохота, звона и воя громадный, в сияющей на солнце митре, двинулся по расчищенной стражниками дороге с крестом в правой руке и посохом в левой епископ, направляясь к Дмитровским воротам. Насупленные и унылые, потускневшие какие-то, поползли за ним следом в своих широких неуклюжих ризах иеромонахи, иереи и диаконы во главе с архимандритом Филаретом, который незаметно то и дело брезгливо отплевывался.
Палач между тем заботливо уложил голову диакона Александра в принесенную монахом корзину, которую монах увязал в черный платок и быстро понес в кремль, в Духовный приказ. (Таково было распоряжение Питирима.)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никто не пролил, вероятно, столько слез о кончине диакона Александра, сколько Степанида, а когда Филька, вернувшись домой с Благовещенской площади, сказал ей: "В писании сказано, что в терпении течем на предлежащий нам подвиг, воздвигающий мученический венец, ведущий ко царству небесному", – она послала его к черту и даже хуже. Филька сразу позабыл, о чем говорилось дальше в священном писании, и отошел в сторону. Стал дожидаться, когда кончится плач Степаниды. Она зло на него оглянулась заплаканными глазами:
– Ты чего же уселся? А кто за тебя будет печку топить?
Вот тебе и раз! Всегда печку топила сама, а теперь, по случаю казни диакона Александра, заставляет топить его, Фильку. Чудно! Нечего делать помялся, помялся парень и пошел во двор за дровами. Степаниде только того и надо было. Она быстро утерла слезы, вскочила и давай одеваться.
Когда Филька вернулся с дровами, она уже любовалась на себя в зеркальце, поправляя платок, надела свою поддевку, сшитую по-мужскому, и спросила у Фильки десять рублей денег. Он удивился.
– Зачем тебе?
– Пойду бедных оделять...
Филька покачал головой, вздохнул, полез в сундук.
– Жадность твоя безобразна, – говорила Степанида, наблюдая за тем, как он считает серебряные монеты. – Уйду я от тебя, если ты не будешь помогать убогим. Прокляну я тебя навеки...
– Напрасно ты говоришь, Степанида. Вот бери десять рублей, а если мало, и еще могу прибавить пять. Попроси нищих, чтобы они помолились о царстве небесном для диакона Александра... и о нашем здравьи!
– Глупый ты! – сказала она и, хлопнув дверью, ушла.
Филька начал усердно растапливать печь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
"Лесной патриарх" и Демид шли в Благовещенскую слободу и между собою тихо беседовали:
– Не верили мне! – ворчал Авраамий. – Перемешалось давно божье и кесарево. Вот Андрей Денисов, как и Питирим, сказал нам тогда: "Божье божье, а царево – царево", и Александр тоже, а он казнен, а они цветут. Денисов разбогател. Хоть и раскольник, а в почести у царя. Народ не верит краснобаям. Вертеть словами враги народа умеют. Только слушай. А есть и глупцы, кои в угоду богачам болтают, не думая о том, какие это слова... какая польза из них беднякам. Бисером словес тираны со времен древнего Рима опутывают рабов, как хитрый ловец тонкою сетью сражает львов и прочих богатырей. И выходит: кесарево – кесареви, богово – богови, а себе ничего. Я отрекся от раскола, от бога. Правды хочу!
Демид слушал, и слезы текли по его щекам.
– Не хнычь. Нет хуже казни для народа, чем глупость нас самих... Под одной кровлей ласточка и коршун не могут жить. И в государстве оное же... Понял?
И шепотом сказал на ухо Демиду:
– Иду на низы, восстания ждут там. И Софрон с нами... Восстание будет; пересохло все нутро у народа от жажды... Скоро... Скоро...
Глаза его горели. Он показал Демиду здоровенный свой волосатый кулак.
– Отольются кошке мышкины слезы. Верь мне!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как ни тяжело было у посадских людей на душе после казни диакона, как ни страшно было видеть казнь, однако на улицах получилось что-то вроде гулянья. Молодежь неуемно шумела, суетясь в толпе. Ребятишки весело сновали между взрослыми, оживленно перекликались, юля бедово... Сбитенщики торговали вовсю.
Купцы, расходясь по домам, степенно поглаживали бороды, останавливались, встретив знакомого же купца, заговаривали о близком половодье, о скорой навигации... В весеннем воздухе заливались скворцы.
Скрипели телеги съезжавшихся на базар крестьян напольной стороны. Лошади вязли в грязи вместе с санями и телегами, особенно на переезде через речку Ковалиху, мужики ругались, хлестали лошаденок бичом; иногда, собравшись скопом, вытаскивали из слякоти телегу на себе... Уныло, по-великопостному, расплывался в воздухе колокольный гул, зовя богомольцев к службе. И неизменно шлепали сапогами по грязи обходившие город караулы солдат, смотревших на народ больным, растерянным взглядом, словно говорившим: "У нас головы, хотя и не рублены, но жизнь от нас отрублена; мы такие же люди, как и вы, не презирайте нас!"
Вице-губернатор Юрий Алексеевич, приняв доклад от Волынского о казни диакона Александра, поторопился опередить Питирима доношением на имя П. А. Толстого в сенат:
"...Старец Александр по его царского пресветлого величества именному указу в Нижнем при всенародном собрании казнен смертию: отсечена голова, а тело его сожжено марта 21 дня сего 1720 года. Покорный вам, моего милостивого государя слуга Юрий Ржевский".
Вернувшись с площади, епископ устроил у себя в покоях торжественную трапезу, пригласив приближенных к себе архимандритов, а также губернатора Ржевского и Волынского. На столах горели пятисвечники, воздух был пропитан благовониями. Всем подали по чарке вина, принесли рыбу, икру и другие блюда.
Перед началом трапезы Питирим поднялся и сказал:
– Помянем за упокой душу новопреставленного раба божия Александра...
И, обратившись к иконостасу, тихо, с чувством прочитал заупокойную молитву. Усаживаясь после этого за стол, объявил всем печально:
– Вот мой отец такой же был... Жаль таких...
И задумался. Все сидели, не шелохнувшись.
– Смотрел я на наших иереев на площади и видел головы пустые, души, не способные страдать; неученые, убогие пастыри! Толстеют и потеют в несмысленном богомолье. Не поняли они и диаконовского простоумия и моей немощи... Глупцы!
Он замолчал, оглядывая всех выжидательно; в глазах его горело усмешливое, унизительное для присутствующих презрение.
Ни у кого не нашлось смелости смотреть ему в лицо и пошевельнуться, а не только слово молвить в защиту себя. Лицо епископа теперь выразило досаду.
После этого он поднял свою чарку и, сказав: "Приступим", быстро опрокинул ее в рот. Все немедленно последовали его примеру.
– В гонениях и в казнях и в бореньи с противниками церкви в сей день у нас начало. Вся епархия должна оное знать... и быть готова к более страшному и более прекрасному, каковым и бывает всякое новое дело.
Волынский обеими руками развел усы, покосился в сторону Ржевского; тот сидел, скромно потупив взор, как девица красная. Волынскому показалось это очень противным: "Ну и солдат!" Больше же всего сердился на Ржевского его помощник за то, что на казни не был, а сюда припер и промеморию о казни в Питер услал, "яко это дело рук его". И болезнь куда-то его пропала.
Архимандриты и иеромонахи, осушив свои чарки, оглянулись на епископа и, увидав, что он ест рыбу, также принялись за рыбу и, увидав, что он стал есть икру, также перешли на икру.
– Вчера я видел в одном храме, – опять заговорил Питирим, – икону создания мира, и тамо изображено: кровать с подушками, а на ней лежащий бог, и написано на той иконе: "в седьмый день бог почил от дел своих". Я велел эту икону изрубить и сжечь. Еретическая она! Среди людей бог вечен в творениях своих... Он творит суд и расправу над праведными и неправедными. Время наше лютое, восстающее на новое через заповедь божию. Идут брани, идут одна на другую рати, строятся царства одни и рушатся другие, а бог лежит на постели и спит... Так ли это? Можно ли ему спать и не быть с нами вместе? Он должен разить врагов и устраивать царскую власть!
Все молчали. Один игумен Печерского монастыря почтительно пробасил:
– Истинно говоришь.
Остальные неловко переглянулись.
Перед окончанием трапезы епископ объявил всем игумнам монастырей, чтобы они доставили ему в Духовный приказ приходные и доходные и доимочные книги и ведомости сегодня же.
На этом и кончилась тризна по диаконе Александре.
Когда все разошлись, к епископу в покои вошел дьяк Иван и доложил, что внизу, в подвале, он запер голову диакона Александра, убранную в корзину.
Питирим распорядился отослать ее в Пафнутьево, в скит, с припиской: "Душа – богу, тело – царю".
XII
Рано утром, верхом на вороном коне, в белом теплом подризнике, из кремля выехал Питирим.
Несколько позади его следовали верхами же пятеро монахов я дьяк Иван, а несколько поодаль – отряд конницы.
На улицах мертво. Где-то отдаленно зовет к утрене одинокий колокол, жалобно, монотонно, редкими ударами, по-великопостному. Кремлевские колокола молчат. На площади перед кремлем зашевелились в бараньих тулупах сторожа, низко кланяясь епископу. Лицо Питирима довольное, торжествующее. Он привстал на стременах и с улыбкой оглядел свой отряд. Пошутил с дьяком Иваном. Тот подобострастно оскалил зубы. Драгуны таращат глаза, тянут за повода коней, держа равнение. У всех у них в руках пики, а за спиной ружья. Монахи опустили глаза, неуклюже сутулясь, съезжая с седел. Бороды их разлохматились. Один дьяк Иван ловко справлялся с лошадью. Повернули прямо в Дворянскую слободу, мимо Поганого пруда, лед на котором почернел, покрылся водою. Снег на талой земле выглядел серым, недолговечным... Холодок мартовского утренника залезает под одежду, пробирает до дрожи.
На Дворянской улице, в полном парадном обмундировании, выехали на конях Ржевский и Волынский. Они весело отдали честь епископу и осадили около него коней. Поговорив тихо с Питиримом, Ржевский отъехал в сторону, скомандовал, чтобы десять солдат из задних рядов остались в патруле здесь для охраны господской слободы. Остальным подал команду повернуть в Почаинскую слободу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нестеров, кормивший на дворе кур и любовавшийся недавно присланным ему с Керженца громадным белым петухом, думал о том, что надо подобру-поздорову уезжать из Нижнего. "Не пришелся ко двору!" Жена его, Параскева Яковлевна, хворала. Всю ночь она не спала и все проклинала Нижний, здешний народ и, между прочим, мужа. Настроение у Нестерова было пакостное, и не без причины. Самое убийственное то, что к нему охладели купцы, на поддержку которых он больше всего возлагал надежды. Всем он задолжал, а еще не дают. Олисов даже прятаться от него стал. В чем дело? Где же их велеречивые обещания? Только теперь он почувствовал, что он один-одинешенек здесь и висит над самой пропастью, и не за что ему теперь ухватиться. Так и знай – скатишься в бездну. А жена ворчит на разные мелкие неудобства провинциальной жизни, на скуку, на отсутствие подходящего ей общества. "Дура, дура! – думал он с горечью, отгоняя чужого петуха, прибежавшего от соседей. – Намылят нам с тобою обоим шею, чует мое сердце, чует. Собьют с тебя, маркиза дерьмовая, питерский гонор, нанесут афронт, и ниоткуда тебе не будет спасенья, и дворянство помощи не окажет".
Вдруг всполошились псы. Стая воронья поднялась с мусорных куч за забором, совсем рядом фырканье лошадей. Нестеров прислушался: "голоса!" Кто-то идет. "Не они ли?" – мелькнуло в голове обер-ландрихтера. Над забором сверкнули пики.
Нестеров заторопился домой, а через минуту какую-нибудь, не больше, в дверь тихо постучали.
Нестеров окликнул: "Кто там?"
Ответили: "Губернатор". Отпер. Вошли Ржевский, Волынский и несколько солдат. Ржевский объявил Нестерову, что он арестован. Тотчас же в комнату вошел и епископ. Оглядев всех находившихся здесь, он сказал, чтобы все вышли, оставили их с Нестеровым наедине.
Питирим мягко взял Нестерова за руку:
– Я слышал, ты низко мужиков считаешь... Дворянством и знатностью кичишься? И даже ведомо мне: запарывал ты рабов своих до смерти. Так ли?
– Кто набрехал это? – грубо выдернул руку Нестеров.
– Самая близкая тебе душа!
– Какая?
– Жена твоя...
"Ах она, морская корова поганая!" – обругал мысленно обер-ландрихтер свою жену.
– Ложь! – возмутился он. – Не может того быть!
– Другое свидетельство есть. Не отпирайся... Не внемлешь ты математическому любопытству: како много дворян в знатных одеждах и кое число крестьян и сермяжных рубищ? И могут ли дворянские прелюбезные дружества сравниться силами с тьмами тьмущими жителей деревень?
– Не учить ли ты меня, преосвященный, хочешь? Научен я царем-батюшкой многим наукам в коллегиях западных. И нужды не имею я в учениях геральдической политики...
– Вот мужик! – с усмешкой ткнул себя в грудь Питирим. – Мужик, а закует тебя в кандалы, да еще по приказанию царя, покровителя дворян же. Подумай об этом. Идет царство небесное некоею улицею во граде, а тебя там нет, на оной улице, и не будет. Не вина наша, что остался ты в адовой окраине... Государства и города не одинаковые бороздят улицы, и блажен, иже в час устроения обрящет во граде и государстве место свое. И горе затерявшемуся без дороги, подобно морскому кораблю без магнитной указки! Воля царя – разжаловать тебя из дворян... Испей чашу холопью и ты до дна.
Питирим медленно подался задом и исчез в двери, а вслед за ним вошли драгуны и стали вязать руки Нестерову.
Вечером Нестеров и его жена уже сидели в каземате Духовного приказа.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Филька ковал Стефана Абрамыча в кандалы, а в это время наверху, в Духовном приказе, Степаниду допрашивали судьи, назначенные епископом и вице-губернатором. Жонка, стреляя глазами в судей, давала ответы на все вопросы откровенно и весело...
– Было?
– Было.
– Долго?
– Покуда не приехала сама.
– По добру или насильством?
– По добру.
Монахи-судьи вздохнули о "заблудшей овце". А два пристава-судьи, сидевшие рядом с ними, недоверчиво косились в их сторону, облизывая усы. Степаниде хоть бы что. Будто и не про нее речь. Руки "в боки", глазами смеется, словно издевается над иноками. Грудь выставила, а на щеках задорный румянец. "У-ух, господи!" – усиленно обтирают на лбу пот судьи.
– Раскольщики ходили?
– Бывало.
– О чем беседовали?
– О своих делах.
– О каких?
– Об утеснениях.
– Ну и что же?
– Писал им.
– Чего?
– Челобитные и доношения.
– Кто писал?
– Он. Стефан Нестеров.
– Еще чего?
– Больше ничего.
– На чердаке у него, в сене, отыскана фляга с вином, а вино то подвалов кремлевских, и фляга та – монастырских мушкетеров скрывшихся, Масейки и Назарки... Не ведомо ли тебе, как попалася фляга на чердак к обер-ландрихтеру?
– Ведомо зело, – усмехнулась жонка.
– Ну?!
– Спали там.
– Кто?
– Мушкетеры.
– А с ними кто? Помнишь?
– Помню.
– Кто?
– Рабочие рудоискателя с Усты, Калмовского.
– Нестеров про то ведал?
– Сама я пустила.
– А он?
– Спрашивал: не спала ли я с ними?
– Ну!
– Чего "ну"?
– Что ответила?
– Облаяла.
– Кого?
– Нестерова.
– Как? Повтори.
Степанида повторила. Судьи, и даже монахи, прыснули со смеху, а один чернец закашлялся "до невозможности". Степанида оглядела судей презрительно.
– Кого еще знала?