355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Костылев » Питирим » Текст книги (страница 5)
Питирим
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:02

Текст книги "Питирим "


Автор книги: Валентин Костылев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

Демид прислушался. Хорошо пел дядя. А главное, про милый Керженец.

– Ты чего? – кончив песню, спросил незнакомец Демида.

– Ничего. Не всуе, думается, сказано: "Татинец да Слопинец* – всем ворам кормилец"...

_______________

*аТааатаианаеаца иа Салаоапаианаеаца – поволжские села близ

Макарьевского монастыря. По преданию, здесь были разбойничьи гнезда.

– Кто тебе сказал?

– Сам знаю, и в Песочном том кабаке у Макарья бывал, что Слопинецким прозывается...

– Да ты общежительный. Чей сам?

– Пафнутьевский.

Глаза незнакомца просветлели. Он налил вина и, откинув торжественно руку с чаркой, поднес вино Демиду к самому рту.

– Прими. Помню я тебя. А ты меня забыл?

– Спаси Христос!

Не успел моргнуть чудак, уж Демид только усы обтирает, а чарочка порожняя на прежнем месте красуется.

– Ого! – сказал незнакомец, поводя языком под верхней губой, и вздохнул.

– А тебя как прозывают, голова? И я что-то припоминаю.

– Василий Пчелка... Так, незнатный боярин. Дай монету – брагой угощу. Живу, не надеясь на царство небесное.

– Не! Пить я боле не буду. Нельзя мне, – попятился Демид, вглядываясь в лицо юродивого. – Теперь вспомнил... Ты был у нас, в Пафнутьеве. А пить я не буду. Не неволь.

– Что ты, парень! Я не неволю... Живи, как сказала пресвятая богородица святому Василию: "Если хочешь, – говорила она ему, – быть моим любимым другом и иметь меня заступницей и скоропослушницей во всех бедах, откажись от многого пития"... И ты тоже. Не пей.

Демид молча вынул алтын и отдал его Пчелке.

– Аз тоже Василий, но не хощу быти любимым другом богородицы. Куда уж нам! – А через некоторое время он бережно принес кувшин с брагой и налил две чарки. Сжав их в кулаках, Пчелка запрыгал на бочонке и, потрясая лохмотьями, провозгласил:

– Хвалите имя пропоицыно, аллилуия!..

Многие голоса с большой готовностью подхватили: "аллилуия".

Пчелка продолжал:

– Отче наш, иже еси сидишь ныне дома, да святится имя твое нами, да прииде ныне ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, так и в кабаке. И оставите должники долги наша, яко же и мы оставляем животы своя в кабаке, и не ведите нас на правеж, нечего нам дати, но избавите нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого.

Подпевавшие все время Пчелке пьяные голоса с особым чувством растянули нараспев:

– Но избави нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого!

Повторили этот припев троекратно.

Пчелка пришел в ярость и теперь уже неистово ревел:

– Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях, – Пчелка указал пальцем на Демида, – како бы их обслужит и на кабаке пропити и того ради принять раны и болезни и скорби многы, и егда хмель приезжего человека преможет и ведром пива нас, голянских, найдет, мы его премного возвеличим, аллилуия... аллилуия!..

Пьяная толпа, сжимаясь кольцом вокруг бочонка, на котором вопил оборванец, проголосила несколько раз:

– Аллилуия, аллилуия!..

Пчелка обвел всех мутным взглядом и выпил обе чарки.

Инок Паисий, положив руки на бедра и пригнув голову, мычал, как бык. Босой поп-расстрига канючил около него тоненьким, плаксивым голоском.

Какая-то баба ни с того, ни с сего вылетела на середину кабака и закружилась, припевая:

"Чубарики чок-чок, а изба не крыта, в монастырском подземелье девица зарыта..."

Сверкая очами, метнулся здоровенный ярыжка и, сцапав дланью бабью косу, потащил бабу вон из кабака. Разом все притихли. Женщина цеплялась по дороге за людей, но те от нее отскакивали, как ужаленные: "Пропала, яко мыльный пузырь, сама влезла в монастырскую яму". Один, совершенно голый, спустивший с себя все в кабаке, подмигнул Демиду: "Попала рыбка на чужое блюдо. Теперь кадилу монахи раздуют".

Давя друг друга, бросились питухи вон из кабака глазеть, как ярыжка и какой-то чернец поволокли упиравшуюся крикунью по направлению к Печерскому монастырю. Глядели и, хрипло кашляя, хохотали. Пчелка на ухо Демиду:

– Наши, как свеча, гаснут, а на них и смерти нет.

И указал перстом на монастырь. Зубы его стучали. Он стал очень страшным. Демид отвернулся.

– А подземелье, браток, то вечное. Туда входят, а оттуда не выходят... – продолжал он шептать на ухо, прижимаясь к Демиду.

Тот подался в сторону – не шпион ли? Всем известно, фискальство развелось даже среди единой семьи, и опасно доверяться не только кабацкому питухе, а даже и родным детям.

Кто-то кому-то в карман залез. Началась драка. Зашумели, полезли друг на друга ярыжки.

Демиду показалось оставаться здесь дольше опасным. Он пошел прочь. Пчелка за ним.

Шаг за шагом отошли оба в кусты, к краю бугра. Здесь никого не было. В кабаке снова поднялся шум. Бабу сразу забыли, стоило ей исчезнуть из глаз. И Демид и не отстававший от него Пчелка спрятались в кусты.

– Чего ради убегаешь от кабака? – спросил Пчелка Демида. – Боишься?

– Овому чарку, овому две, а мне бы кусок да печка, да угодникам свечка... – пошутил Демид. – Чего мне! Маленький человек.

– Твои бы речи, да богу в уши... – князем бы на посаде у нас сел.

Демид повел усом на соседа и опять слегка от него отодвинулся.

– Да ты не бойся... Не вор! – оскалил зубы Василий Пчелка: – Чего пятишься?..

Демид встал и торопливо пошел от него в сторону. Пчелка вдогонку. Остановил Демида за рукав.

– Стой. Послушай меня.

Оба опять сели, укрывшись в кустах. Пчелка, взяв руку Демида, ласково заглянул ему в лицо. В глазах его от хмельного и следа не осталось.

– Кабака не бегай. Не стыдись. Ходят в него и поп, и дьякон, и чернецы, и дьячки, и мудрые философы, и служилые люди, и князи, и бояре, и воеводы, и пушкари, и лекари, и тати, и разбойники, и холопки, и жонки, и мужние жены, ростовщики, скупщики, купцы, пономари, лесники, кузнецы...

Он сжимал все сильнее и сильнее руку Демида. Казалось, что он говорит, чтобы оттянуть время, а сам думает о чем-то другом. Демид испугался:

– Чего ты, в самом деле, от меня хочешь?

Пчелка задумался, выпустил Демидову руку.

– Из Керженца?

– Да.

– Как же ты меня так забыл?

Демид вздрогнул, не ответил.

– Обнажены передо мною мысли твои. Они об Александре-диаконе, начальнике раскола. Привез ты его сюда, родимый, на печаль и ему, и всем нам, горемычным.

Демид вскочил с земли.

– Не архиерейский ли ты "язык"?

– Пришлый, с Литвы, из Стародубья. Там по лесам шатался, а ныне явился в Нижний. Услыхал я о туче, коя нависла над керженскими моими единоверцами, и пришел на Волгу. Хочу из земляной тюрьмы вывести Александра и Софрона. А еще хочу просить и тебя: скажи Фильке-кузнецу, твоему другу, – ожидает его цыган Сыч у Макарья на ярмарке... Ватага там атамана ждет. Скажи о Софроне... Постарайся... Не забыл ли он?

В это время в соседних кустах зашумело. Чихнул кто-то. Демид в ужасе оглянулся. Из кустов на него смотрело хорошо знакомое лицо – о, эти узенькие, хитрые глаза! Холодом обдало молодца. Согнувшись лисою, в монашеской рясе, подошел к Демиду керженский старец Варсонофий:

– В кабачок пожаловал? Ай, ай, ай! – покачал он укоризненно головой.

– А ты, отец, пошто в Нижнем?

– Старцы скитские послали. Бить челом епископу приказали о диаконе Александре. Плачут все на Керженце. Солнце затмилось у нас над лесами...

Василий Пчелка отвернулся, побрел к кабаку. Демид удивленно смотрел на Варсонофия. Смотрел и не верил глазам своим: и сюда пожаловал керженский блюститель благонравия!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Небо стало строже, синее. Зелень гор над Волгой потемнела. Купола Печерского монастыря запылали в лучах заката высоко вздернутыми над землей лампадами, а в тех лампадах, казалось Демиду, – не масло, а мужицкая кровь. И, лежа в полном одиночестве в кустарниках, убежавший от людей Демид слышал, как в глубоких расщелинах берега разносились дикие, бешеные песни кабака, замирая в спокойных просторах Волги, словно мучительный стон, словно бред обезумевших от страха перед жизнью всех этих бедных людей, загнанных сюда нуждой.

Демид, стиснув зубы, приподнялся и погрозил кулаком в сторону города. Дорогой в Благовещенскую слободу, куда он шел на ночевку, Демид думал о том, откуда Василий Пчелка знает о его замыслах? И действительно ли цыган Сыч ждет Фильку под Макарьем?

X

Питирим не любил, когда перед ним унижались. Он говорил:

– Епископ – не бог. Поклонов ему не нужно. Оные поклонники самоохотно и нахально стелются, чтоб лукаво степень исходатайствовать не по достоинству, чтоб неистовство свое и воровство прикрыть.

И немудрено, что его лицо покраснело и в глазах сверкнуло негодование, когда вошедший в приемную келью неизвестный человек в рубище, ничего не говоря, рухнул наземь и завыл оглушительным голосом. Порты челобитчика съехали с чресел, рубаха завернулась, обнажив тощий зад.

– Батюшка ты мой! Болезный голубь-горлица, Питиримушка! Ох, услышь меня, злосчастного!

Епископ жестко остановил его: "буде!" Непрошенный гость ткнулся носом в пол.

– Не стелись, аки гад, – недостойно.

Челобитчик медленно поднялся, ворочая красными белками по сторонам, и улыбнулся, пощупав зачем-то под ногами епископа ковер.

– Или не узнал? – тихо захихикал он. – Бью челом тебе, Петр Дементьич... Давно ли ты в Питиримы попал? Беглый-то Петька, да в епископы!

– Кто ты?

– Василий Пчелка.

Епископ оглядел незнакомца с любопытством.

– Вставай!

Помог ему подняться с пола.

– Чего ради пожаловал?

– Хощу приять страдание, понеже сила тебе дана великая.

Питирим сжал ему руку и, сверкнув глазами, громко спросил:

– Кто тебя ко мне подослал, смерд?

– Забыл ты меня, вижу. Вспомни, как сам говорил мне, что-де истинная вера обретается в сокровенном месте, а именно в лесу, в нижегородских пустынях, и коли-де хочешь спастись, туда и поди. Я и ушел. Послушался. А ты вот другой дорогой зашагал. Изменил. Ушел из леса.

Питирим выпустил его руку:

– Керженский?

– Ветлужский, а по-раскольничьему такой же чернец, как и ты, и не кто иной, как ты, учил меня, что истины нет в православии, в государевых церковниках. Книга, мол, Номоканон глаголемая, ясно речет: "Иже не крестит двема перстома, яко же и Христос, да будет проклят!" Слышано мною от тебя... Вижу, и это ты забыл?

Лицо Пнтирима выразило удивление.

– Степан?

– Ой, вспомнил! Ой, да, да! В польских дубовых рощах бродяжили вместе!.. Вместе у пана Холецкого в шайке были... Ой, ой, ой! Вспомнил! Вместе спасались от царевых солдат.

Странник затрясся в судороге тихого безумного смеха, потекли слезы.

– Бродяги мы бы. Бродяги! Только я бродяжничаю, как и встарь, по лесам, а ты – по царским хоромам и теремам... Я из церковников обратился в раскол, а ты...

Питирим быстро, но не теряя достоинства, прошел к двери и запер ее вертушкой. Попавшую под ноги кошку с красной ленточкой на шее грубо отбросил ногой.

– Тише! Там дьяк. Чего требуешь от меня? Чего?

Василий Пчелка, устремив блуждающий взгляд в окно, простирал костлявые, с громадными ногтями, руки:

– Я видел тьму рубленых голов и среди них своих товарищей, я слышал стон и крики их, и твоя рука, как и других архиереев, крестом благословляла наших палачей... Однако же и ты, Питирим, принужден будешь умереть. Все величество твое не избавит тебя от смерти, которой не минули Нума и Анкусь, два славные римские царя... Почто ты в заточении и кандалах истязаешь честнейшего из старцев – христолюбца Александра? Помни: злый зле и погибнет, а праведный судия за праведный свой суд настоящих благ насладится и грядущих не лишится. Вот мои слова. Слова раскольника раскольнику. Внимай. А в лесах тебя ко Иуде сопричислили. Жаждут крови твоей, о мщении просят бога. Народ проклинает тебя. Очнись! Опомнись! Питиримушка!

Питирим слушал гостя, смотрел ему в лицо со странной улыбкой.

– Как народ мне может доставить благополучие, – сказал он медленно, в раздумье, – когда сам народ того лишается, будучи сам себе несогласен и на всяк час переменчив? И знай, Степан, раскольники каждодневно во всех городах и весях передаются православию, и насчитывается тех обращенцев ныне до двух сот тысяч человек. И мне сердце подсказало перейти в православие.

– Ой, ой, како прельстился!.. – перебил его, взвизгнув, Василий Пчелка. – Вот и они прельщаются обещаниями и думают чины и милости заслужить, а иные страха ради, боясь пыток и казни.

Затем он вытянулся во весь рост и, сдвинув брови, сердито произнес:

– Неправедно страждем мы за древлее благочестие, гонение терпим и казни приемлем, а ты не хощешь послушать нашего оправдания и доводов. Наши слова, – сам ты это знаешь, – от божественного писания, от нужды и нелицеприятства, а вы осуждаете нас в ссылки, во узы, в темницы и на смерть... И многое множество от земного несправедливого правления обращенцев мыслию своею, с нами, в лесах, а не с златоризыми палачами. Прельстился ты, прельстился... Душу диаволу продал. Не верю я тебе!

Жестом руки прервал Питирим Пчелку:

– Моя кровать не украшена золотом и слоновою костию, но в моей скромности я довольствуюсь преданной царю любовью. Она роскошнее всякого богатства и почестей. И ты, мой старый друг, знаешь то. Я все отдавал тебе и товарищам. И ныне я не скуп на сердце. Идем в мои покои, я накормлю тебя и одарю деньгами. У меня найдешь песни и слова, что облегчить могут тоску и недуг твой. Нравоучением хочу я исправить пороки, а жизнь коротка и твоя, и моя, и тех, кто в лесах...

Епископ взял за руку Василия, но тот в ужасе отскочил:

– Прочь, лицемер! Любовь твоя известна... Отравить меня хощешь. Поди, не забыл ты, старче, как грабят на больших дорогах... От меня-то не утаишься... И сердце твое я знаю. Не щадило оно ни женщин, ни детей... Злохитренный предатель, седьмиглавый змий! Проклинал царя, смерти ему желал, а ныне в слуги к нему утек? Но подожди! Гроза собирается над вами... Скоро! Скоро! Народ истомился, народ ждет своего часа...

– Замолчи! – взмахнул Питирим посохом. – Каждого нашего суперника я положу в огонь!..

– Клади! – отчаянно молвил тот, пятясь к двери, и вдруг плюнул в епископа, рванув дверь молниеносно, исчез из кельи.

Питирим поспешил за ним, но его и след простыл. А идти в приказ к дьякам не хотелось. Епископ вернулся в свои покои и, задумавшись, сел за стол. На золоченой тарелке лежали "вынутые" просфоры. Рядом – книга, которую незадолго до прихода Василия Пчелки читал епископ. На обложке: "Артаксеркс, драма на музыке, действующая в Зимнем доме. С.-Петербург. 1718 года".

Машинально Питирим раскрыл книгу и в раздумье застыл над ней. Воспоминания хлынули, как из разбитой чаши вино, – густые, терпкие, пьянящие.

"Степан Микулин!"

Безумная молодость, отвага, презрение к смерти, неистовство в разгуле и наслаждениях, простор южных степей, дебри Стародубья на польской границе, где в то время под предводительством разудалого пана Халецкого бушевали шайки бродяг, недовольных царем. Там Питирим познал всю горечь бродячей, одинокой, отверженной жизни. Он помнит те холодные, мокрые ночи, когда ему, вместо дома, прикрытием служили лесные землянки, а пищею овощи, воровски нарытые на литовских полях. Он не забыл свою непримиримую кровавую ненависть в те поры к царям, к православным попам. И не он ли, действительно, спал на сырой земле в глуши лесов в обнимку с Микулиным, спасаясь от стужи осенних зорь на чужой стороне? Не он ли оборонялся вместе с ним от хищных зверей в лесах литовских? И не со Степкою ли Микулиным сквернил он сельские церкви и избивал попов? Многое учинял – от себя не скроешь, да и царь об этом знает, и давно простил и забыл все. Степан думал испугать, но... никого не боится епископ Питирим... Жалко Степана!

С грустной улыбкой Питирим начал писать: "Повелеваю сыском гораздо..." Не дописал, разорвал.

На пороге появилась Елизавета. Она была необыкновенно бледна, глаза заплаканы. До самого пола покрывала ее расшитая зеленым черная шелковая шаль.

– Святой отец... – тихо сказала она, не смея двинуться дальше.

Питирим углубился в раскрытую книгу, как будто не слыша и не видя девушки.

– Жду твоего решения...

Епископ молчал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Елизавета, вернувшись в свою светелку около трапезной, упала в изнеможении на постель и заплакала. Питирим все выведал у нее. Все она ему рассказала: о себе, об отце, о Софроне, о людях, которые ходили к отцу и с которыми вел знакомство Софрон. Какая-то сила толкала ее на это... Черные, ласковые, полные любви глаза владыки, казалось, видели ее мысли, видели всю ее душу. Елизавета боялась этих глаз, но в то же время они ее чаровали, одурманивали.

Теперь она знает, что Софрон, действительно, в тюрьме под Духовным приказом, что он и отец сидят рядом, – преосвященный сам ей рассказал это, – знает она и то, что епископ обещал на днях их выпустить. Епископ не ради мученья, не ради надругательства, но, подчиняясь закону, посадил их в тюрьму, а теперь он хочет их освободить и больше не трогать.

Так было вчера.

А сегодня утром вызвал ее из трапезной дьяк Иван и объявил, что по приказу епископа ее должны отправить на послушание в Крестовоздвиженский монастырь.

Елизавета бросилась к епископу, но двери его покоев оказались глухи. Никто не откликнулся на ее стук. Она написала ему записку и сунула под дверь, а увидев вошедшего в покои Василия Пчелку, услышав их разговор, решила, когда юродивый уйдет, войти к Питириму и просить его об отмене приказа. Она не хочет в монастырь. Она привязалась к нему, к Питириму. Она любит слушать его нравоучения, его рассказы о разных людях, о звездах, об инородных странах... Ее ведь никто не любит. И Софрон тоже теперь должен ненавидеть и проклинать. Один он, преосвященный Питирим, близкий ее друг. Никого теперь у нее нет ближе его. Она ему все отдала: и свою честь, и благополучие, и веру, и даже отца и жениха... Вся надежда на него, на его любовь...

Но Питирим охладел, отшатнулся от нее. Чтобы его удержать, чтобы он не гнал ее от себя, она готова даже на клевету, на убийство...

Елизавета рыдала, уткнувшись в подушку, и не видела того, что позади ее стоит игуменья Крестовоздвиженского монастыря, мать Ненила. Выждав, когда девушка придет в себя, успокоится, монахиня вкрадчивым голосом сказала:

– В пресветлой обители тебя ждет покой и молитва. Собирайся, премудрая девственница. Возок у крыльца.

Епископ в этот день записал в свою "книгу памяти":

"...Великий государь! Несть греха, которого я не принял бы на голову свою во имя укрепления мощи твоей державы, и нет такой жертвы, которую бы я не принес ради тебя. И что тебе и другим до сердца епископа? Прими дань: враги раскрыты. Замыслы их, как песок в ручье, узрел и ныне. Да клянусь и я, как и другие пастыри новой церкви, словами премудрого Феофана: "Ты еси Петр – камень, и на сем камне созижду церковь мою..."

Пушкарю Спире, заснувшему у Дмитровских ворот, в карауле, на пушке, почудилось, что пушка с грохотом поехала в ворота, – он испуганно вскочил, но оказалось, что поехала не пушка, а архиерейская колымага с белым крестом на затылке, а в той колымаге голосила женщина...

Спиря перекрестился: "свят, свят!". Наяву ли? А колымага глухо простучала колесами в каменной дыре башни и вынеслась полным ходом на площадь...

У Спири и сон пропал: "В архиерейской повозке баба!.. Чудно!" Никак эта мысль не укладывалась в голове. Уж не померещилось ли, не сатана ли с ним ночью играет? Спиря пощупал свой палаш и напустил на себя храбрость.

В окнах у епископа светил огонь. Спиря подкрался, заглянул в окно. Питирим сидел за столом в глубокой задумчивости, опершись головою на руки.

XI

Нестеров торопился в кремль. Худая пегая лошаденка, устало обмахиваясь хвостом, рывками тащила за собой возок. Обер-ландрихтер нервничал, покрикивал на возницу. Как и полагается обновленному дворянину, был одет он в бархатный с позументом камзол, в шелковые штаны – любуйтесь, православные: все немецкое, все иноземное! Купил, когда посылали в Голландию, как и прочих, ни в чем не повинных дворян, учиться. По правде сказать – только это и осталось от заграничной науки. Не прельщала Нестерова заграничная жизнь, не радовался он заграничным обычаям... Напрасно государь покровительствует немцам. Многие вельможи и весь народ ропщут на это.

Проезжая по зеленым улицам города и перемахнув с треском и звоном бревенчатый Лыков мост, Нестеров, охваченный любопытством, внимательно осматривал попадавшиеся по дороге каменные домишки. Давно ли Нижний был сплошь деревянным, а у Лыкова моста и вовсе одни пустые бугры были, обнесенные забором? А теперь – нарядная часовня и два каменных новеньких дома. Посадские гости и здесь обрастают, своими силами и догадкой начинают и здесь посрамлять убогую древность. Докатилось, стало быть! Стефан Абрамыч вздохнул и, сняв шляпу, широко перекрестился на часовню. С непривычки к слишком просторному парику чуть его не сбил: поправил, улыбнулся. Заметившие это полуголые ребятишки, чумазые, в болячках, помчались за повозкой, – строя рожи, лезут в самый возок, чертенята. Раньше этого не бывало. И народ-то, не в пример, стал озорнее. Смелые стали простолюдины.

– Вознагради! – деловито приподнявшись на сиденье, шепнул Нестеров на ухо седобородому Кузьме. Старик оживился, кивнул одобрительно головой и, рявкнув, заработал кнутом. Ребятишки шумно отхлынули в сторону, стали казать языки. Нестеров остался доволен. Когда миновали ребятишек, Кузьма снова потускнел.

Лет двадцать назад Нестеров уехал из Нижнего, и теперь многое здесь изменилось. Около кремлевской стены у Дмитровских ворот в те поры были маленькие улочки, застроенные стрелецкими хибарками; среди них – крохотная деревянная церковь с остроконечной тесовой крышей, с широким крыльцом и просторными пристройками торговых помещений. Теперь ни домиков, ни церквей, а вместо этого – просторная площадь, засыпанная песком, уложенная кое-где камнем. У самых ворот, выпучив глаза, кричит в угоду Нестерову гвардеец, размахивая мушкетом на свиней, захвативших в полон кремлевскую дорогу. А когда-то здесь не только свиньи – целые стада коров паслись под самыми стенами кремля. У ворот же, в корчме, опивались люди омерзительной брагой, мутной, как болотная вода. Теперь все это куда-то провалилось пустая площадь кругом, а на ней две каменные церкви, без торговли, да таможенная изба, – вот все, что осталось от прошлого.

На кремлевской стене мушкетеры вытянулись, – онемелые, деревянные, увидев Нестерова, честь отдают. Прямо – Питер! И даже пушки у ворот. Около них пирамиды ядер. Пушкарь из будки выглядывает.

Нестеров – человек обновленный, бахусово крещение во дворе царя приявший и обученный в "Западных Европиях" разным философиям и фортификациям, однако ему, как старому, доброму нижегородцу, глядя на все это, стало изрядно жаль старину, защекотало под ложечкой. Даже губы прикусил обер-ландрихтер, вспомнив о Петербурге: "Что ни говори, а чужой забор! В Нижнем, хоть и в крапиве, да свой".

"Отечество – великая вещь!" – со слезами в глазах вздохнул он, сойдя наземь, и отправился по кремлевскому двору пешком. С особым удовольствием совершил троекратное крестное знамение перед Спасо-Преображенским собором. Вспомнил о добром муже Минине с его мужицкой расторопностью, о спасении Москвы от польских панов. Да, Россия растет даже в далекой глуши.

Прощай, старина!

"Попади сюда царь, так и знай, все перестроил бы по-своему, а половину церквей в казармы обратил бы..." Заскребло сердце, захлебнулось оно в тоске о прошлом, о невозвратном. "А что впереди – никому неведомо. Да знает ли об этом и сам Петр?"

Опять солдат! Нестеров вздрогнул, испугавшись своих вольных мыслей, и огляделся кругом. На громадном кремлевском дворе, по обыкновению, одинокие фигуры чернецов, бойких, торопливых перед архиерейскими окнами, и солдат. Лаяли крупные косматые псы, верные охранители архиерейских покоев. Стаи голубей оживленно теснились на земле близ собора.

Нестеров напыжился, принял вид почтенный, солидный и стал обдумывать, как он будет говорить с епископом о делах, которые, разумеется, не по нраву придутся Питириму.

Архиерейский дом, словно приклеенный к зеленому шелку, стоял на луговине у края оврага, беленький, каменный, двухъярусный. В этом прямоугольном доме с золоченым куполом на одном конце помещался храм, а в подземелье под домом – тюрьма Духовного приказа, где томятся именно те узники, о которых и поведет свою речь с епископом обер-ландрихтер.

"Ах, Степанида, какая гидра сотворила тебя?! Что хочешь, то и делаешь со мной. В самую душу залезла, окаянная!" – грустно раздумывал Нестеров, входя в архиерейское жилище. – "Простая баба, а капризная, словно заморская королева".

Недоброжелательным взглядом осматривал он жилище Питирима. Поправил шляпу, парик, одернул одежду, мимолетно еще и еще раз полюбовался на серебряную оторочку камзола и зашагал торопливо к архиерейскому дому.

"А что такое епископ?! Его власть тоже не бесконечна, – храбрился Нестеров. – Не о них ли писано у Феофана Прокоповича в законе, который готовится в Питере, называемый "Духовным регламентом": "Епископ не должен быть дерзок и скор, но долготерпелив и рассудителен во употреблении власти своей связательной"? Эти слова одобрил сам царь. Если придется, можно будет и намекнуть епископу на них".

В таком настроении сановный муж, медленно, с достоинством, поднялся по лестнице, устланной самотканной дорожкой, в приемную келью епископа. Здесь было очень тепло, пахло благовонными курениями.

Дьяк Иван, как ошалелый, вскочил с своего места и низко, в пояс, поклонился Нестерову. Тот ответил легким пренебрежительным кивком на это приветствие, а сам подумал: "Архиерейская крыса! Знаем мы вашу смиренность!"

– Зачем пожаловать изволили? – спросил дьяк, изогнувшись.

– Доложи! – грубовато кивнул на дверь архиерейской половины Нестеров. Неторопливо поставил трость в угол. Кривые ноги его в чулках были смешны. Зад, слишком выпяченный, был, кажется, в тягость самому его обладателю.

Дьяк вздохнул. Нерешительно отворил дверь и скрылся в покоях епископа.

Не любил Нестеров лиц духовного звания; кроме Феофана Прокоповича, с которым часто беседовал во дворце у царя, он не признавал их за людей и весьма одобрял Петра за то, что он называл монахов "тунеядцами".

В этот миг язвительных размышлений о попах и монахах дверь скрипнула, и в приемную келью вошел Питирим.

Нестеров благоговейно склонил голову. Епископ, громко и медленно произнося молитву, широким крестом благословил его. Нестеров же, слушая причитания Питиримовы, думал: "Поганой рукой, диавол, осмеливается благословлять меня. Ах, бес!" Но, выпрямившись, подобострастно улыбнулся:

– Каково, ваше преосвященство, изволите здравствовать? (Дипломатическое двуличие, заведенное в Питере, пригодилось и в Нижнем.)

– Вседержитель милостив... Терпит наши прегрешения, – ответствовал Питирим, лаская своими жгучими черными глазами Нестерова. Тот смутился. Подумал: "Глаз самый опасный, а рожа красивая, бабы должны любить... Вот диавол!" И почтительно вздохнул:

– Все от бога. – Затем закашлялся, не зная, что ему говорить, как приступить к беседе о самом важном, ради чего, в сущности, и пожаловал он сюда, к этой кремлевской летучей мыши.

Питирим стоял в ожидании. Дьяк Иван вытянулся у окна, пожирая глазами начальство.

– Ну, жалуй ко мне в келью, там побеседуем, раб божий Стефан.

Слово "раб" было сказано с каким-то насмешливым ударением, и Нестеров насторожился, подумав про себя: "Хорошо, что божий, а не твой". Они вошли в соседнюю, рабочую, келью Питирима.

– Садись, – властно указал Питирим на скамью, расшитую под небо со звездами: по голубому золотая россыпь.

– Пришел я к вам, ваше преосвященство, простите, с челобитной.

Питирим метнул удивленный взгляд на него. Зрачки его, показалось Нестерову, вспыхнули недоброжелательством. "Эге! Плохо!" – подумал "раб Стефан", почесав от волнения ногтями жирные колени.

– Да, с челобитной, – повторил он тише.

– Говори, – круто повернувшись к окну, ледяным тоном произнес Питирим.

– Не о себе пекусь, – сказал громко Нестеров, – не о каких-либо интересах утробе, а о страждущих... Милость твоя благословенна будет отныне и до века.

– Говори, – повысил строго голос Питирим.

– Согласно воле божьей, я состою в Нижнем Нове-Граде обер-ландрихтером.

– По царской воле, – перебил, усмехнувшись, Питирим.

Тот и рот разинул: "Вот так-так!"

– По царской воле его величества, – спохватившись, повторил он за Питиримом торжественно, нараспев.

Епископ смотрел на него зло смеющимися глазами. Стало неловко и обидно. Разве он, дворянин, меньше попа уважает царскую волю? Самолюбие его было больно задето. Он солидно кашлянул, заложил правую руку за борт камзола и напыщенным тоном сказал:

– Вспомните, ваше преосвященство, манифест его величества. Какая там премудрая мысль и какое великое милосердие к раскольникам...

Питирим сел в кресло откинувшись.

– Знаю, – перебил он. – Так чего же тебе надо? Говори прямо: ходатайствовать за раскольников пожаловал? За какого-нибудь изменника?

– Я обер-ландрихтер. Изменников я казню. Но также я могу, во исполнение закона, свое требование заявить и вашему преосвященству. Скажите мне, – почто и кои колодники томятся замурованными в монастырском подземелье? И нет ли из оных подлежащих суду гражданскому, а не духовному?

– Не повинуюсь тебе. Воля государя – дела раскольников передать духовному суду...

– Не все у вас раскольники, есть люди и посадские, православные, содеявшие преступления не церковные...

– Кто?

– Ученик духовной школы Софрон, сын Андреев, Пономарев. В чем его вина, коли он в расколе не замешан?..

Питирим подошел к полке и снял с нее папку с бумагами:

– Читай. Это епископу писал сам царь. Читай! Знаешь цареву руку?!

Нестеров вслух прочитал:

"Буде возможно явную вину сыскать, кроме раскола, таких с наказанием и вырезав ноздри, ссылать на галеры, а буде нет причины явной, поступать с ними по словесному указу". Подпись подлинная – царевой руки: "Петр".

Питирим грубо вырвал бумагу из рук ошеломленного Нестерова. Выходит, – царь нарушает свой же закон?

– А манифест?

– Для утешения смятенных душ. Какой же ты слуга царя, понеже не смыслишь сего?

– Купечество тревожится. Овчинников долгое время безвинно сидит в железах... Тоже и о нем челобитная моя. Волею царскою торговый народ пользуется снисхождением. К черному люду купца нельзя применить.

Нестеров хотел сказать про Елизавету, но испугался, взглянув на перекосившееся от злобы лицо Питирима. Оно было страшно.

– Изыди с миром. Дело сие тебе не подсудно. Аминь. Знаю сам, что творю. – Поклонился и ушел в соседнюю комнату.

Обер-ландрихтер, оскорбленный и озадаченный, хотел броситься за епископом вдогонку, но перед самым его носом щелкнул замок. Бант на груди Нестерова развязался. Он показался сам себе каким-то смешным, игрушечным, жалким...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю