Текст книги "Питирим "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
– Да, так это и есть. Не спорю. – На лице Степаниды мелькнула насмешливая улыбка. – Может ли, однако, ватага существовать без денег?
Софрон удивленно вскинул бровями.
– Одним господним именем не прокормишься...
Софрон молчал.
– Тогда на что же надеетесь вы?
– На помощь вашей братии... На гостей нижегородских и керженских. На тех, за кого мы боремся.
– Плохо ты знаешь нашу братию. Они велеречивы, но скупы. Думают только об обогащении своем. От них нечего ждать. Я хорошо знаю. И вам надо иметь свое богатство...
– Что можем, берем своей рукой. Богачей не щадим.
– А раскольщиков? Ихних торговых людей?
– Не трогаем.
– Чего их щадить?! Они сами на стороне царя. И неужели до сей поры не скопили вы клада себе?
Софрон засмеялся.
– Клада?
– Да.
Степанида насторожилась.
– Мы кладов никаких в землю не зарываем.
– Куда же вы деваете отбираемое добро?
– Деньги проживаем. Одежду и скарб или продаем, или сами носим, или раздаем на подкупы, на подарки... Без этого нельзя. Все уходит, без остатка.
Лицо Степаниды выражало разочарование. Так кончился у них разговор. Того ли ждала она услышать от Софрона?! Софрон стал темнее тучи и долго один бродил вдоль берега.
Степанида заботливо сварила на всю ватагу уху. Рыбы ей натаскали целую корзину. Хлеба и грибов у ватаги было вдосталь. Обедали весело, шутили, смеялись без передышки. Ночевала Степанида у Софрона. Наговорившись с ним за ночь, она решила, что нет никакого расчета оставаться ей в ватаге. И думала о том, что ватажники – самые несчастные люди, они бездомные и гонимые, и жалко их очень. "Плохо быть колодником, но не легко быть и разбойником, а лучше всего быть денежным посадским обывателем".
Днем Софрон рассказал ей о том, какие блага они обещают по деревням крестьянам. В первую очередь – разгромить помещиков и освободить дворы от барщины. Затем поделить землю по справедливости, чтобы не было бобылей и беглых бездомников. Всех наградить. Но все это казалось Степаниде неправдоподобным – без богатства, без клада разбойники никого и никогда не победят. Нужны деньги. И выходит: зря она приехала сюда. А может, и не зря? Она теперь знает правду о ватаге и расскажет ее Фильке, и сама будет знать. Это тоже хорошо.
А на крестьян, и подавно, не надежа.
Степаниде мать рассказывала про мурашкинское и лыковское крестьянское бедствие. Поднялись и тогда против бояр, помещиков и попов люди. А что получилось? Почти половину жителей воеводы перебили и взяли в плен. Было это давно, а и сейчас народ забыть не может. В Мурашкине воеводы казнили и убили около трехсот человек да сожгли полтораста дворов у бедных тяглецов, угнали сотни две голов скота, разорили мужиков до последнего. И лавки и амбары были сожжены "без остатку", почти что вместо Мурашкина-то и не осталось ничего.
"Вот как идти против бояр-то и царей!"
Лежит и тоскует Степанида, и голова ее ломится от забот: "Лукавый дернул меня залезть в разбойничье логово. Да и Софрон какой-то неинтересный, да и нет никого тут, чтобы можно было полюбить... А главное – никаких кладов у них в земле нет и нечем от них поживиться. Чего можно ждать от голи перекатной, от рвани бездомовной... Придет время – они и Софрона-то самого убьют, и пожалуй, съедят... От них можно всего ждать". Обманывает она самое себя. И не попади она сюда, – может быть, и хуже было бы: на пустоту надеючись, погибла бы и она. Эх, эх, хороши разбойники – ни одного клада нигде не зарыли!.. Перебьют их всех, и найти после нечего. Видно, без Фильки-то и не обойтись ей, Степаниде. Надеяться на разбойников – все одно, что журавля ловить в небе.
Перед Степанидой стал со всей упрямостью вопрос: за кого держаться за Софрона с его ватагой или за Фильку? От кого ждать большей пользы? У кого дело вернее?
И с великой печалью в душе она пришла к заключению, что Филькина сторона надежнее.
Перед вечером подали челн, в который Степанида с радостью и села. На берег высыпала вся ватага: пестрая, шумная. Цыган Сыч делал с берега какие-то знаки Степаниде, скалил зубы, мотал головой... Она отвернулась: какое ей дело до него? Взмахнула веслами и поплыла вверх по реке, без оглядки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разбойничья ватага между тем была в посаде у всех на языке. Легко ли сказать – тридцати гвардейцев как не бывало! А после этих тридцати ограбление цейхгауза под носом у власти. Питирим разгневался на Ржевского и Волынского не на шутку:
– Что же это у вас за солдаты, когда их воры на дно пускают и на карауле убивают? – пытал епископ обоих своими черными, горящими гневом, глазами. – А что будет, коли узнает император?
Ржевский ссылался почему-то на свою болезнь – Питирим слушал его недоверчиво. Волынский много говорил о речных туманах. И его речь тоже была туманна. Это не укрылось от епископа. Он строго сказал:
– Пьешь много, зело много пьешь! Гляди, как бы тебе худа не приключилось.
Оба начальника губернии и войска нижегородского много позора пережили от побития гвардейского отряда ватагой и от ограбления цейхгауза, а имя Ивана Воина стало приобретать громкую славу на посаде и уважение.
Пошли тревожные слухи, что Иван Воин скоро нападет и на самый Нижний и осадит кремль его со множеством беглого и крепостного люда: богатых будут убивать, а бедных делать богатыми. Последнее больше всего взволновало посад.
Дошли эти слухи о бедных и богатых и до Фильки. Задумался вдруг и он над вопросом: куда его-то сопричислят – к богатым или к бедным? И втайне со страхом решил, что "к богатым".
Затрепетал весь.
"Что Софрон! Он не один набежит на посад, а с ним разная голытьба, люди беззаконные и голодные, а они захотят ли пощадить его, Фильку?"
В этом месте Филькиных размышлений, о которых он поведал Степаниде, она растерялась, вздохнула тяжело и скорбно, и на лице у ней Филька подметил страх.
– Вот и выходит, – бубнил обиженно Филька, – лучше бы и совсем не надо его пришествия в Нижний. Подальше бы надо от Софрона... Бог с ним! И чего ему нужно?!
Степанида, вспомнив о бедности ватажников, о затруднительных их делах, о которых беседовала с Софроном, полностью согласилась после этого с Филькой, а он глубоко внутри подосадовал: "Почему разбойники утопили гвардейцев, а не наоборот?" В этом же роде мелькали уже мысли и в голове Степаниды. Она окончательно решила держаться за Фильку. Надежнее он. Смотрит на жизнь трезво.
И не один Филька – многие на посаде стали жалеть, что разбойники взяли верх. Особенно об этом вздыхали кто посостоятельнее.
– Становись на колени! – приказал Филька. – Молись!
И он начал сочинять молитву об ограждении посада от воровского нашествия, о предотвращении бедствий и преждевременной смерти от него, Фильки, и от Степаниды. Слова подбирал он путаные и нескладные, но все равно Степанида делала вид набожный и серьезный, ибо вспомнила она Сыча, вспомнила рощу на берегу под Кстовом, "Песью звезду" и рада была в этот момент чем бы то ни было, но только угодить Фильке, так как чувствовала себя "зело виноватою" перед ним.
XVIII
Окна Елизаветиной кельи выходят в поля, а за ними – горы и Ока. Вихрь бьет в слюдяные окна и тоненько пищит, застревая в щелях рам. В монастыре давно полегли спать. Елизавете не спится: не выходит из головы кремль. Когда она вспоминает о кремле, о епископе, о летних днях и ночах, которые она там провела, ей представляются лампады, цветы и деревья и чудный запах розового масла... Пламенный взор и улыбка... Когда вспоминаешь эту улыбку, весь мир кажется усыпанным яркими розами, колючими и пьянящими, но...
Теперь все смолкло, окаменело, окуталось холодом. И кажется сказкой кремль – осенней, навеянной ветрами сказкой...
Елизавета хотела молиться, но не могла. Если бы она не слыхала "его" голоса, не слыхала бы "его" мудрых и красивых речей, если бы она не знала епископа так хорошо, так близко, – тогда бы она молилась...
Тщетно ищет она помощи у забившихся в угол испуганных икон, тщетно просит она их печальными впалыми глазами своими, – молитва замирает на обледенелых губах. Иконы глухи, беспомощны сами. Писаны они рукой раба, не иначе. Их лики говорят об этом. Им передалось от руки раба что-то запуганное, холопское, будто списано лицо святого с тяглеца-крестьянина. Иконам она тоже не верит теперь.
Питирим убил у нее веру во все. Отнял богопочитание, опустошил ум. И как страшно Елизавете при мысли, что ее отец, ее мать, ее братья, посадские и деревенские люди верят. О, если бы они знали! Все знали!
Она никогда не забудет насторожившихся по-звериному глаз епископа в тот вечер, когда игуменья Ненила увозила ее в монастырь. Елизавета жаловалась ему тогда на его жестокость с ней, – он сказал, что так поступают лекаря с больными, "а какой же я буду лекарь, если я буду сам трястись от лихорадки". И добавил: "Я – богоборец, а истинный борец проливает не слезы, а кровь..." Говорить с ним было и трудно и страшно. Много непонятного было в его речах.
В монастырь он приезжал за это время только один раз, зашел к ней в келью. Ночью. При свете лампады. Хотела вскочить с постели, но он остановил, спросил о здоровье. Глаза смеялись. Голос был ласковый. На груди блестел крест. Постоял минуту около нее и так же тихо и незаметно, как вошел, исчез в темном коридоре монастырского общежития. Зачем приходил – понять не могла Елизавета.
И вот теперь, в эту холодную, бурную ночь, не спалось. Мучили беспокойные мысли. Монастырь давил. Почувствовала себя Елизавета схороненною, живою покойницей. Грустные напевы монастырских служений и постоянный гул и перезвон колоколов начали ей внушать страх и тоску, леденили тело. Стояние в церкви морило тоской. Игуменья Ненила представлялась теперь чудищем. У Елизаветы не нашлось подруг в монастыре, все были они деревенские, темные, стремились бродить по посаду, продавали свое тело под видом собирания подаяний на монастырь. И многие, уйдя, не возвращались. Елизавету тоже потянуло вон из монастыря. Монастырь обнищал. Кормили впроголодь. Лучше смерть, чем тут оставаться.
Писала отцу, чтобы взял ее из монастыря, чтобы простил ее, – отец не ответил. Писала братьям – те тоже промолчали. А стороной доходили до нее слухи от белиц, бродивших "Христа ради" по миру, что отец ее богатеет и у губернатора и у епископа – первый человек. На посаде ему завидовали, и все его осуждали: "Веру и дочь променял на две лавки в гостином дворе и на купеческую первостатейную гильдию".
Приходил один старец из посада к службе и провозгласил на весь храм:
– В нынешние времена несчастие хороших людей служит к счастью дурных людей. Люди живут по дурным законам. Стыд потерян. Бесстыдство и наглость, преодолев справедливость, возобладали в нашей земле.
Старца схватили и увезли в кремль. Елизавета бросилась было заступаться за него, но ее оттащили, а затем на нее наложили эпитимию: каждодневно класть сто поклонов после утрени перед иконою апостола Петра. И никого не было у нее близкого человека, с кем можно было бы поделиться своим горем. Однажды на восьмидесятом поклоне она упала и лежала около часа в беспамятстве.
Елизавета торопливо оделась, зажгла тоненькую восковую свечку, раскрыла Библию; глаза остановились на следующих строках "Книги Эсфирь": "Воспою господу моему песнь новую. Велик ты, господи, и славен, дивен силою и непобедим".
По лицу Елизаветы пробежала грустная улыбка. Елизавета закрыла библию. Она теперь не верила в непобедимость бога. За окном бушевала ледяная ночь. Днем всю рощу вокруг монастыря и кладбища зачернили вороны. Деревья стояли, словно после гари. А закат был необычайно красный, кровяной. У Елизаветы мелькнула мысль бежать из монастыря, бежать... но куда?
Накинув шубу и со свечкой в руке, Елизавета осторожно, чтобы не разбудить никого, пошла коридором вон из кельи, захватив с собою огниво и трут.
На воле ревели деревья, хлопали где-то у церковных окон незакрытые щиты. Охватил холодный воздух, и все же стало легче здесь, чем в келье.
На дворе была сторожка. Жил в ней старикашка-привратник Иван Еж. Мал ростом, сухощав и необычайно бородат, любил рассказывать про нижегородскую старину, про чудеса, был весел, но любил рассуждать и о смерти. К нему в окно и постучала Елизавета. Из трубы сторожки шел дымок. Видимо, старик не ложился спать. Дверь отворилась не сразу. Иван Еж сначала подробно расспросил, кто и зачем, но, узнав, что Елизавета, радушно распахнул дверь.
– Вот-вот, боярышня, мне тебя и надо... Лежит бумага у меня. Чудак какой-то занес, с серьгой в ухе. Григорием Никифоровым зовут. За ответом он придет. Да другого он приводил; тот придет к вечерне. – И, понизив голос: – Тайно поговорить с тобою. Демидом Андреевым зовут его. Чей сын не знаю...
Иван Еж на ухо Елизавете прошептал:
– Потаенный раскольщик он. Тоже говорил о тебе... Да еще с ними приходила наша старица Анфиса. Знает она Демида-то. С Керженца оба...
– Анфиса?! – удивленно спросила Елизавета. Анфису она считала дурочкой, сторонилась ее.
– Она, она...
Елизавета села на скамью. "Чудно все!" В избе пахло гарью, кислой овчиной, но девушке показалось здесь так уютно, так хорошо и так спокойно теперь. Дедушка Еж ласково смотрел на нее и, приметив ее волнение, стал успокаивать:
– Не робей, девушка. Свои люди... Вот бумага-то.
Она подошла к светильнику, стоявшему на рундуке перед Псалтырем, и прочитала записку:
"Ищу видеть тебя, скоро буду... Софрон".
Елизавета не ожидала этого. Она считала его погибшим и на молитве каждодневно поминала за упокой. Радостью наполнилась лачуга Ивана Ежа. Девушка обняла и поцеловала старика, смутив его до крайности.
Первая мысль, которая пришла Елизавете: Софрон жив и может спасти ее. Елизавета думала много раз сама убежать из монастыря, но куда? Она могла бы задушить игуменью Ненилу, ведь это Ненила увезла ее из кремля, ведь это она следила за каждым ее словом и шагом и, конечно, она наговаривает на нее, Елизавету, епископу, когда бывает у него. О, как она ненавидит игуменью! Да разве она одна?! Все в монастыре знали, что была гулящею некогда Ненила, ходила по монастырям, что она кликушествовала и что сидела у Питирима в Духовном приказе, а потом сделалась его ближайшей помощницей, ближнею подругой. И по этой причине и определил он ее игуменьей в монастырь.
– Беги, не хватились бы, – добродушно проворчал дед Иван.
Хоть и не хотелось Елизавете уходить от старика и страшно было почему-то возвращаться опять к себе в келью, но пришлось. На дворе снова охватили холод и ветер. На монастырском кладбище чернели кресты. Но... Елизавета чувствовала теперь себя бодро, хорошо. Есть надежда. Не все погибло. Софрон жив и спасет ее!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Нижний, как и прочие города, отторжествовал "по-питерски" наступление нового, 1720 года. Пировали сначала у Ржевского, потом у Пушникова, потом у Олисова. Много истребили вина, много и браги и немало оттараторили здравиц "за его царское величество", – в ушах звенело от этого шума. Целую неделю веселились купцы и дворяне. (Спесь дворянская растаяла в эти дни перед купецкой мошной.)
У Афанасия Фирсовича Олисова побывал и Питирим. Появился епископ вдруг, неожиданно, и именно тогда, когда трапеза уже клонилась к перелому и у многих из них "душа с богом уже беседовать начала".
Большое смятение произошло среди городового дворянства и купцов, облепивших стол.
Питирим благословил трапезу и провозгласил здравие царя. Все повскакали, звеня посудой и шумя скамьями. Питирим произнес:
– Велик наш государь, рачительный хозяин столь великого дома, какова Россия, не упускающий ни малейших дел! Дай ему, господь бог, здравствовать многая лета!
Купцы проглотили свою порцию столь поспешно, что, пока Питирим успел только пригубить чарку, некоторые из них уже ухитрились выпить за здравие его величества еще по две чарки. Подобное усердие не могло ускользнуть от епископа, и он, улыбнушись, заметил:
– Далеко ехали, да скоро приехали...
Находившийся здесь же, в толпе гостей, Нестеров язвительно шепнул соседу: "Намекает"... И не нужно было этого объяснять – каждый догадался, о чем говорит епископ. А говорил он этими словами о том, что, мол, долго купцы, вышедшие из староверов, были холодны к царю, а ныне проявляют редкостное усердие, выпивая за его здоровье даже подряд по три чарки. Епископ ничего и никогда не говорит спроста. Сам он почти не пил ничего. В такие вечера он больше наблюдал и слушал, а это тяготило гостей. И на этой пирушке у Олисова даже протрезвели некоторые, встречаясь глазами со взором епископа.
Но... случилось событие, которому очень порадовались гости, хоть событие это впоследствии послужило причиною великих горестей для самих же почтенных гостей (купцов) нижегородских. Одним словом, в зал вошел гвардеец – вестовой губернатора и объявил, что в Духовном приказе дожидается "его преосвященство" гонец из Питербурха с письмом царя.
Питирим поспешно со всеми простился и уехал.
Письмо, которое вручил этот гонец епископу, гласило:
"Преосвященный епископ! Письмо ваше из Нижнего 1 сего числа ноября месяца мы здесь получили с великою радостью, что господь бог через ваш труд истину святыя своея Церкви прославити и противников оной безответных сочинити изволил. Пред некоторым временем один раскольщик письмо в соборной церкви на патриаршее место положил, который с оным сюда прислан и ему сии отречения керженских жителей объявлены, но он тому веры ять не хочет, требует видеться с тамошними их учителями; о чем просил, дабы ему позволено к ним писать, что ему и позволено, которое его письмо при сем прилагаю. Извольте призвать их к себе, им оное объявить, и чтоб они сюда ехали, без опасения, для объявления ему, что они учинили; также и ты изволь приезжать с ними сюда и подлинные пункты от них вам данные и от вас им ответственные, также и письмо их отрицательное о своих пунктах и прочие тому надлежащие письма привезти с собою.
Из С.-Петербурха в 20-й день декабря.
Петр".
Прочитав письмо, Питирим нахмурился, потер озабоченно лоб. Приходится ехать, а путь не ближний. Хоть епископ и рад был услужить царю и повидаться с ним, рассказать о своих успехах, но то, что он задумал, еще не сделано. Оно – цель жизни его теперь, оно интересовало теперь его больше всего. План своего решительного наступления на раскольников потихоньку он уже стал осуществлять.
Ржевский и Волынский стоя выслушали письмо царя, вытянулись по-военному, как будто царь сам был здесь перед ними. Питирим в их глазах вырос еще выше после этого, да и сам он держался так, будто хотел дать понять губернатору и его помощнику о своей обширной невозбранной власти над губерниею. Он тотчас же приказал составить ему справку о собранном окладе с раскольщиков, а также и о том, сколько их сидит в острогах и сколько сослано на каторгу с вырыванием ноздрей.
– Помните, – назидательно говорил Питирим, – сила их, раскольщиков, еще приумножилась за сорок восемь лет, а не преуменьшилась. Занимают они ныне наивыгодные для промыслов и торговли места, а их восемьдесять шесть тысяч душ. Ныне, отбывая в Питербурх, прошу я вас надзор иметь за еретиками неотложный. В острогах не будет места – гоните в монастыри, в кремлевские башни... А когда возвращусь, всею силою двинемся мы в поход на раскол, для его истребления.
После этого Питирим благословил по очереди губернатора и его помощника. Обоим протянул руку. Облобызали ее с чувством и почтением.
Питирим вызвал к себе дьяка Ивана и Филарета (игумена Печерского монастыря), которого оставлял при своих отъездах заместителем, и передал им сочиненную им, Питиримом, "клятву раскольщика". Эту клятву должен был подписывать каждый вновь обращенный.
Начиналась она такими словами:
"Проклинаю всех тех, которые святейшего патриарха Никона называют еретиком и неправославным, да будут они прокляти и анафема!
Проклинаю всех таковых, которые ныне не исповедают и не веруют во святей восточней и великороссийской церкве от архиереев и иереев совершающееся под видом хлеба тело Христово и под видом вина кровь Христову, да будут они прокляти и анафема!
Проклинаю всех таковых, которые ныне не веруют и не исповедают во святей восточней и великороссийской церкве от архиереев и иереев совершающихся всех святых седьми тайнах и о прочем их церковном действии, да будут они прокляти и анафема!"
Прощаясь на другой день с Ржевским, епископ сказал ему:
– Не должно унывать ни при каких обстоятельствах. И в трудных – не очень падай духом, и в счастливых – не спеши радоваться, а сперва высмотри конец дела. Не верь сердцу своему... Больше думай. Ум видит и ум слышит. Все остальное слепо и глухо. Жаль, что ты не знаешь греческого языка... Научись. Эллинские мудрецы большую помощь мне принесли. На тебя оставляю Нижний, охраняй его, дабы не повторилось того, что было.
Ржевский собрал сотских со всего города у себя в канцелярии и сделал им строжайшее распоряжение иметь неослабный надзор за рогаточными караульными, которые большею частью спят у себя в будках, пьют и якшаются с бездомными грабителями.
Рогаточные караульные назначались из дворовых людей и крестьян тех помещиков, чьи дома были на улице. Благонадежность их зависела от большей или меньшей склонности к пьянству. Грабители взяли в обыкновение таскать по ночам с собой бочонок вина и спаивать караульщиков.
– Кто идет? Что несешь?! – окликает рогаточный.
– Вино! – ответ.
Дальше следует выпивка, и грабители спокойно хозяйничают в пустынных улочках и переулочках.
Ржевский обо всем этом хорошо был осведомлен и под строгой угрозой обязал сотских накрепко смотреть за десятскими и караульщиками у рогаток, да к тому же велел он сменить малолетних и дряхлых рогаточных, которые не только не могут бороться с ночными разбойниками, но и самих их надо охранять, чтобы их не убили. Недавно такой случай уж был.
У Ковалихинского моста мальчишку-караульщика зарезали и бросили в речку Ковалиху, а в будку посадили ворону, привязав ее за ноги к железному крючку лампады. "Все масло пролила, окаянная, икону святую, стерва, обгадила". Ворону казнили.
Смотрели-смотрели на это посадские, да и взялись сами за дело. Поймав вора, тут же его пристукивали "до мокроты". А это строго запрещалось. Убивать воров, судить их, рвать им ноздри, ломать кости и всякие другие "заботы" такого рода – все это лежало на обязанности губернаторских приказов, и незачем им было мешать.
И об этом еще раз напомнил сотским начальникам губернатор Ржевский.
– На то нам и власть дана от государя, чтобы вершить суд и расправу в народе. И за каждого убиенного не нашими руками человека будем взыскивать с вас по три рубля штрафу... Бог вам в помощь!
Ржевский был так запуган теперь Питиримом, что ни одного приказа не писал без того, чтобы не вставить слова "бог", и ни одной речи не мог вести, чтобы не упомянуть этого слова. Писал "божественно" и много.
Сотские проявили безграничное терпение, выслушав до конца своего губернатора, а выйдя, облегченно вздохнули, потихоньку между собою переговариваясь:
– Не к добру оные строгости и пустословие. И сам, видать, сбился с толку Ржевский. Тут что-то да кроется, да что-то замышляется. Не Питирим ли тут чего мутит? Так и знай – везде он!
II
Неспокойно стало в скитах после размена ответами и вопросами с епископом. "Лесной патриарх", старец Авраамий, уводил некоторых старцев в лес и там по секрету, под клятвою, рассказывал, что ему приснился сон, будто между старцами завелся "Иуда-предатель" и что тот Иуда решил сгубить керженские скиты, разорить все скитское общежительство... И намекал он при этом на Варсонофия.
– Кто волком родился, тому лисой не бывать, – кричал на всех перекрестках он. – Постникам вашим я не верю. Нечего гордиться постом. Всякий бо скот мясо не ест, ни вина не пьет: и вол, и осел, и овца. Постимся мы, а людей едим, предаем. Якобы правду глаголем, а лжем. Льстим и коварствуем. Вот наша правда...
Старцы почли его теперь умалишенным. Уходили от него, крестились, отплевывались в страхе. А "лесной патриарх" на другой же день после того, как в скитах появилось новое воззвание епископа Питирима и Ржевского "о непротивлении сбору окладов", для каковой цели направлялись из Нижнего десять человек сборщиков, повел повсюду горячую речь и против царских денег. Он говорил:
– Истинным христианам нельзя брать в руки денег, заклейменных царской антихристовой печатью. Ни один странник не должен владеть собственностью, а все свое имущество должен отдавать в пользу общины...
Скитники возмутились, полезли в спор:
– Земля землей, вода водой, ими володеть нам не желательно, а деньги... Как без них быть?
"Лесной патриарх", выпучив глаза, кричал:
– Глаголы "мое", "свое" – проклятые и скверные, вся бы вам обща сотворил бог. Все вкупе и имяху вся общая, не так ли сказано в деяниях святых апостолов?
Поднялись крики, ругань. Александр дождался, когда стихнет, и обратился к "лесному патриарху":
– Опасное ты проповедуешь, отец Авраамий, как быть без земли и денег? Скитаючись по миру, много ли прибытку добудешь? А без прибытку не может быть и ни один скит, и ни один монастырь. И врагов приумножишь, и лютости на бедняков еще и еще навлечешь. Царь свое дело делает, мы – свое. И не гоже мешать друг другу... Запрещаю!
– Как же не мешать?! – в исступлении кричал Авраамий. – Надо мешать!..
Шуму было много. И что удивительно – сторону Авраамия принял священник православной пафнутьевской церкви, отец Иван; он зазвал к себе в дом "лесного патриарха" и до полночи беседовал с ним.
А на другой день пропали из Пафнутьева и Авраамий и поп Иван. Словно сквозь землю провалились. Бегали по лесу скитники, везде их искали, но нигде найти не могли. Ездили на разведку в Нижний, но и там толку не добились. Ходил Демид к Фильке Рыхлому, но того трудно и увидеть теперь завод железный приказано ему строить на Оке, под Кунавином, для ковки цепей якорных, плотовых и тюремных. Степанида от Духовного приказа и от Нестерова отстала – ничего не знает, да и знать ничего не хочет. Другая она какая-то теперь, беззаботная, и песни без дела поет, и ленточки в косы какие-то вплетает перед зеркалом. Вином угощала и сама тянет не меньше мужика. Через нее также ничего не смог узнать Демид.
И вернулись керженские разведчики ни с чем. Провалился куда-то Авраамий вместе с попом, – куда? Одному богу известно. Чудное дело! Особенно жалели "лесного патриарха" на деревнях. Никто, кроме него, так близко не сошелся с крестьянами. И многих он учил, куда и как обращаться с теми или другими челобитьями, и сам писал даже мужикам челобитные грамоты.
От мирских дел не отмахивался он, как другие старцы. Что было в его силах, тем помогал он пахарю и его домашним; давал советы по хозяйству, по промыслам; лечил ребят, учил правильному рыболовству, столярству и многому другому.
На деревнях его уважали и радовались каждому его приходу. Мало таких было скитников. Не так давно на починок Прудище напали воры. Отец Авраамий ночевал эту ночь в починке. Он смело вышел к ворам и стал ругать и стыдить их:
– Не туда вы попали! Идите к дворянам и купцам, в церкви и амбары, а бедняка-крестьянина какая корысть трогать? Сами такие же.
Воры его выслушали спокойно и сказали:
– Хоть и в рясе ты, а оказывается – прямой. Возьми вот этот нож, и если кто-нибудь из нас начнет воровать в этом починке, зарежь того.
Авраамий не отказался, принял нож и спрятал его под рясу. Воры переночевали в починке и ничего не тронули. Нож не пригодился. Тихо, зарею, ушли воры из Прудища. Отец Авраамий нож отдал старосте починка и сказал:
– Если я когда-нибудь примкну к какому-нибудь согласию – убей меня. Хотя я и ревнитель древлего благочестия, но я не ревнитель бесчестия, подхалимства властям и покорности. Во имя отца и сына и святого духа.
Вот почему вести об исчезновении старца Авраамия с большей скорбию, чем в скитах, встретили по деревням. Мужики ходили как потерянные, бабы плакали.
Старец Варсонофий стал распространять слухи о "лесном патриархе", что он-де "продался властям", и теперь горе будет керженским скитам. Авраамий – "царский шпион" и, если что случится со скитами, в этом никто не будет виноват, кроме Авраамия. Он припоминал все его речи, все его смелые слова и доказывал, что "патриарх" нарочно вводил в грех, испытывал скитников, а тем более – с православным попом знакомство свел и с ним же скрылся из скитов. Добра теперь не жди.
Кое-кто этому и поверил. Напрасно диакон Александр доказывал, что не может старец Авраамий быть таким, знает его давно, – встревоженные мысли заполнили головы скитожителей: где-то изменник готовит нападение на скитожителей. Это пугало. Варсонофий возражал диакону, умоляя его не верить самому себе, – отец Авраамий совсем не такой, каким кажется. Он вредный. Он – скрытый предатель, тайный фискал Питирима. Говорил Варсонофий со слезами на глазах, прося диакона не верить своим чувствам.
– Не ради себя, – говорил он диакону, – а ради тебя и всей братии скитской.
Диакон растерянно пожимал плечами. После отъезда Питирима, после размена с ним ответами, того, что было в скитах раньше, теперь уже не стало. И между диаконом Александром и его помощником Варсонофием тоже не стало прежнего. Пробежала черная кошка между ними.
Питирим в споре поповцев с беспоповцами принял сторону поповцев. Отсюда началась смута. Беспоповцы обвиняли поповцев в неустойчивости и нетвердости вероучения их, приятного якобы сердцу Питирима. Те тыкали пальцем в Варсонофия: ответы-де он, помощник диакона Александра, вручил Питириму. Они не видали и не подписывали и никогда бы и не подписали их, ибо "в ответах уступки догматические явно сказаны и показаны", и Питириму это наиприятнее всего. За Варсонофия заступались брачники (беспоповцы, поссорившиеся с другими беспоповцами, которые стояли против брака), прозванные федосеевскими "новоженцами".
– Брачное сожитие, – говорили они, – основывается на обетовании творца раститься и множиться, и потому потребность жизни лежит глубоко в естестве человеческом, а по учению святого Иоанна Златоуста закон никогда не дается на истребление человеческого естества и его требы...
Питирим писал и говорил то же и жестоко осуждал безбрачие. Брачники слышали тайно от Варсонофия, что диаконовцы также склоняются на сторону федосеевских новоженцев. Сам Варсонофий всегда защищал брак и "естество убо пола", да и сам Александр диакон был на стороне новоженцев. В этом споре беспоповцы разбились на два лагеря: одни за брак, другие против брака, и началась между ними борьба великая.
Все это послужило причиною больших несогласий в скитах. Но Питирим настойчиво указывал, а в своих ответах напирал на это особенно, что не может человечество развиваться, будучи безбрачным, и что, кроме разврата и непотребства, безбрачники ничего не добьются. Привел он даже стихи самих же раскольников: