Текст книги "Благую весть принёс я вам (СИ)"
Автор книги: Вадим Волобуев
Жанр:
Постапокалипсис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Глава вторая
Над обгрызенными, сколотыми, как сломанные зубы, стенами древних завывала, лютуя, метель. Гудел в застылых сосновых кронах ветер-пугач, и звенели обледенелые после запоздалой ростепели ветви лозняка. По многослойному, закаменевшему от долгой стужи слуду волнами перекатывались пушистые серые сугробы. Промёрзлая чуть не до дна река терялась под толстым снежным покровом как залихорадившее дитя под медвежьей шкурой. В редкие мгновения, когда метель опадала, сквозь крутящуюся серую муть проглядывали едва заметные чёрные островки рощиц, сверху похожие на расплывающуюся по воде угольную пыль. Мохнатыми остроголовыми великанами темнели в снежной мгле тесно сгрудившиеся на вершине холма жилища, и невыносимо тоскливо мычали коровы, много дней не покидавшие пропитанных мочой и навозом хлевов.
Прикрываясь от пронизывающего ветра стоячей, ледяной шкурой (нарочно облили её водой, чтоб не складывалась), Хладовик-Бегун жался к мечущемуся по земле костру, тянулся к нему обветренным, белым лицом, тщетно пытаясь уловить хоть слабое тепло. Метель обтекала шкуру с боков, сжимала костёр с двух сторон, вколачивала огонь в чёрную мёрзлую почву. Хладовик тёр рукавицами стынущие щёки, кричал товарищу, что следил со снежной насыпи за местностью:
– Стладзь, замизднишь! Кто тщас тся попрёт? Така заверуха! Вильки, радзве тщо.
Товарищ его, длиннобородый горбоносый уроженец Чёрного берега, опершись ладонями о верхушки частокола, латавшего прорехи меж каменных стен, смотрел вдаль. Снежинки цеплялись за его трепещущую на ветру бороду, оседали на густых сросшихся бровях.
– Обредзатселя душ видзишь ли? – веселился Хладовик.
– Ухи зараз комусь оборве, – хмуро откликнулся бородач.
И Хладовик прошептал, отгоняя от лица злых духов:
– Тсвяты, тсвяты. – А потом прижал ладонью меховик к телу, чтоб почувствовать висящий на шее оберег – подарок бабки в день получения мужского имени. Запретная вещь! Вождь узнает – не поздоровится воину. Но Хладовик не хотел с ним расставаться, слишком дорог был ему оберег. Последняя память о семье.
Он поднял глаза от костра и увидел мелькнувшую за краем сенника тень. Подумал – привиделось (до смены далеко, а кому ещё в такую погоду вздумается покидать кров?). Протёр глаза, смахнув наледь с ресниц, вгляделся. Вьюга скользила по обшарпанным краснокаменным стенам, плясала вокруг утопающих в снегу жилищ, студила нос. "Примерещилось", – решил Хладовик. Открыл было рот, чтоб отпустить ещё одну шутку над не в меру ретивым товарищем, но тут тень возникла снова, куда ближе, и уже не исчезала – пёрла прямо на окоченевшего воина.
– Стуй! – завопил Хладовик, хватаясь за лежащее рядом копьё. – Кто тсаков? Стуй!
Напарник его скатился с насыпи, выхватил из-за кожаного пояс топор.
– Стуй! – в третий раз выкрикнул Хладовик, теряя голову от страха.
– Молодец, воин, – донёсся до его уха знакомый голос. – Так и кричи каждому, кого увидишь.
Раздвигая снежные завеси, к костру вышел вождь. Глянул на присмиревших бойцов, произнёс сурово:
– Из чьего отряда?
– Гаспадзина Атсколыша! – звонко ответил Хладовик, благоговейно цепенея.
Головня ничего не сказал – молча взошёл на снежный бугор, вцепился в остро вытесанные верхушки тына, долго всматривался в сквозисто-вертлявое марево пурги. Воины, не шевелясь, наблюдали за ним. Вождь стоял недвижимо, как изваяние, только кобыльим хвостом билась на ветру борода, словно чёрный мох на лиственнице. Наконец, отлепился от частокола, медленно сошёл вниз. Не глядя, прошёл меж ними и постепенно растаял в серой крутоверти.
Тут только Хладовик и выдохнул. Сказал товарищу:
– Вождзь – не вождзь? Бутта пшиведзенне како.
– Видма, – согласился бородач. – Магик он, кажды ве о том.
– Магик, – зачарованно повторил Хладовик странное прибрежное слово.
А Головня шёл и думал: "Когда же? Когда же начнётся? Замучился ждать. Может, и не придут они вовсе? Может, передумали?". Метель задувала ему под колпак, морозила уши. Из воющей неясной стыни выплывали очертания жилищ и хлевов, ветер швырял в лицо запахи навоза и гари; в дрожащих негреющих кругах алого света, опустив головы, сидели дозорные – словно усталые путники, замерзающие в тайге.
Вот оно – то самое место, отнявшее у него жену, любовницу и доверие к людям. Место, залитое кровью его рода. Всё здесь знакомое, и всё – чужое, враждебное. Даже время теперь было иное: в тот раз всё кругом плавилось от зноя, а ныне в уши задувала стужа. Утонувшие в снегу истуканы и глыбы древних переливались блестящей коркой наледи, чёрные дыры штолен – все в пушистой бахроме снега – холодили сердце тяжким воспоминанием о тщетных поисках железа. Волнистые очертания сугробов в низине – как застывшие серые волны – пригибали к земле памятью о погибших в мятеже. Развалины громадной постройки, в которых он когда-то поставил шкурницу, мучили болью о потерянной любви. Головня не захотел снова селиться в проклятом месте, и руины отвели под коровник: каменщики выровняли по верху осыпающиеся стены, невольники уложили бревенчатую кровлю, разгородили стойла. Бочкообразные пристройки к стенам ("башни", как назвал их Штырь) очистили от помёта белых куропаток, приспособив под сенники.
Он шёл от одного костра к другому, пинал нерадивых, хвалил исполнительных, а мысли назойливым роем кружились вокруг, заставляя вновь и вновь терзаться сомнениями: не совершил ли он ошибки, уйдя в мёртвое место? Не оскорбил ли богиню, бросив становище, а с ним – и изваяние, на произвол судьбы? Тревожные думы, как язва в брюхе, не давали усидеть на месте, погнали в пургу проверять дозоры. А ещё неотступно донимал страх измены. Смотрел на помощников и думал: "Кто предаст? Этот? Или этот?". В каждом видел крамольника, всех подозревал, и торопился изгнать скверну, пока не нагрянули враги.
Не зная, как унять этот нестерпимый зуд, хотел зайти к Лучине, потолковать. Потом передумал: резок стал Лучина, задирист, будто злобился на вождя или измену вынашивал. Может, и правда вынашивал? Кто его знает. Не мог простить, что казнили помощника его, Сверкана-Камнемёта. Впопыхах казнили, не расспросив даже. Да и некогда было разбираться: ждали со дня на день пришельцев. А они, сволочи, возьми и не явись. Будто издевались, подлецы. Изводили неизвестностью.
К Лучине решил не ходить. Ну его ко Льду. Без охранников теперь вообще было боязно – не ровён час, нарвёшься на предателя. Пусть себе злобится. Лучше заглянуть к Хворосту – вроде как проведать его искалеченного сына. Старик-то, небось, обрадуется: любую милость принимает как подарок небес. Одно удовольствие такого награждать. Заодно потолковать о том, о сём. Глядишь, и уймётся свербёж на сердце. Хворост-то мастак всё по полочкам раскладывать.
Подумал так – и пошёл, петляя меж вросших в снег мохнатых жилищ, взбивая коленями серый пух, пряча лицо от колючего злого ветра. Шёл – и сам удивлялся, как же на таком узком пространстве уместился весь народ с санями, хлевами и сенниками? Лошадей, правда, пришлось отогнать прочь, к западному берегу, чтоб пришельцам не достались. И всё равно – удивительно.
Шёл и рассуждал: а может, жениться? Хватит уже одному вечерять да с невольницами тешиться. Надо бы хозяйку в жилище, чтоб за слугами присмотр был, чтоб наследник появился. Мысль об этом, родившись из ниоткуда, вдруг захватила Головню. Надо, надо, – подумал он. Не ради себя, а ради народа. Ради веры. Чтоб не потух огонь, чтоб не иссякла родная кровь. Чтоб не передрались за власть те, кого он приблизил к себе.
И тут же, едва подумал об этом, перед глазами проявилось, словно вышло из тени, холодно-спесивое, всё в жемчужной пыльце, лицо Искры. Поглаживая надутый живот, она что-то ласково шептала неродившемуся ребёнку и бросала укоризненные взгляды на Головню. Губы её трогала лёгкая улыбка. Из бесконечной дали, сквозь сероватую завесь метели, донёсся её нежный голос: "Не пугай его. Пока не получит мужское имя, он – мой". И его смех: "А я вот – твой навсегда". А потом словно дрогнуло что-то: колеблющаяся пелена пурги вдруг затвердела и треснула как лёд, и вот уже на Головню смотрит не Искра, а Заряника – черноволосая, розовощёкая, с задорно вздёрнутым носом. Она ставит перед Головнёй жбан с болтанкой, смотрит чуть снизу, в лазоревых глазах сияют огоньки. Волосы стянуты сбоку в толстый хвост, сквозь чернь проглядывают золотые кольца в ушах. "Угощайся, великий вождь", – говорит она с хрипотцой, и Головня гладит её белую шею, скользит пальцами по подбородку, щекочет мочку уха. По телу разливается жар – хоть в ледяную воду бросайся. "Ты будешь госпожой тайги. Имя твоё будут славить во всех уголках земли. Покуда жив хоть один верный Науке, тебя будут помнить, прекраснейшая из женщин". Ах как болит на сердце! Будто голодному посулили кусок мяса, дали понюхать, да и отняли. Ай, как тяжко на душе! А всё они, пришельцы! Наведут морок, окутают дрёмой, а затем – хрясть, и нет ничего! Только воет пурга да колотится на ветру плохо прилаженная дверь хлева. Тоска, тоска... безнадёга.
Он вошёл к старику без оклика, отодвинул тяжёлый медвежий полог, ступил в тёмную, пропахшую дымом и потом шкурницу. В сумраке что-то задвигалось и застонало, от тлеющего костра призраком отделилась фигура.
– Кто тут? – спросил голос старика.
– Я. Не узнал что ль?
Перед Головнёй выросло зверски оскаленное лицо слуги. Тот поступил к нему почти вплотную, таращился на вошедшего, едва не касаясь свёрнутым носом. Из полумрака выплыла кроваво-алая головёшка. Вождь увидел его лицо – щербатое, со вздувшимся шрамом на левой щеке. Головня скинул колпак. Отодвинув слугу, шагнул к тёплому очагу. Хворост, видно, дремал – мерцающие глаза сонно моргали, скрюченные пальцы растерянно подтягивали к горлу замызганное толстое покрывало из шерсти южных зверей. Чуть дальше, у самой стены, Головня увидел сидящего сына. Отросшие патлы отпрыска опускались до плеч, прикрывали обрубки ушей, безносое и безбородое лицо смахивало на освежёванный череп. Головня быстро отвёл от него взгляд, посмотрел на старика.
– Поговорить пришёл.
Тот, скинув покрывало, прытко поднялся, сказал слуге:
– Слетай за молоком.
Слуга сорвал с крюка у входа меховик и, не надевая его, выскользнул наружу.
Уродец-сын завозился в полумраке, начал стучать какими-то горшками. Хворост сообщил Головне:
– Прости, великий вождь. Не ждали тебя. Уж чем богаты... – И сказал сыну: – Ну давай, метай сюда всё, что есть.
– Оставь, старик, – раздражённо сказал вождь. – Не за тем я здесь. – Он опустился возле тлеющих угольев, снял пушистые варежки, протянул ладони к теплу.
Хворост, не сводя с него взгляда, медленно опустился на шкуру. Сложил руки на животе, смотрел, не мигая. "А левое веко-то у него полузакрыто, – подумал Головня. – Раньше не замечал. Дряхлеет". Сын Хвороста тоже затих, откинулся к стене, подтянул колени к груди, обхватив их руками.
– Больную скотину всю сжёг? – спросил Головня, не зная, с чего начать.
– Как ты приказал, великий вождь!
– Добро, – кивнул Головня.
И опять вспомнил про Лучину – как тот изумлялся, не желая предавать огню заражённые туши. "Да где такое видано, Головня? Раньше ели без вопросов, а сейчас вдруг... Не пойму я. А если вся скотина перемрёт – что тогда? Котлы есть, ледники есть... К чему палить-то? Разделать, проварить как следует, да и дело с концом. Впервой, что ли? Мой отец, помню, никогда моровое мясо не жёг: одевал рукавицы и давай рубать! А потом в котёл. Хочешь, сам сделаю? У меня вся зараза выйдет, ни крошки не останется...". А воины – Головня хорошо запомнил это – стояли вокруг и ждали, чем закончится спор вождя и начальника. Мало им было приказа повелителя – они ждали подтверждения от Лучины! Ну чем не крамола? "И он, он тоже, – с ожесточением думал Головня. – Тоже ненавидит меня. Замысливает злое".
Вернулся слуга, приволок кус замёрзшего молока. Впёрся, отодвинув плечом полог. Головня рявкнул:
– Пошёл вон.
Тот застыл, хлопая слипшимися от мороза ресницами. Бросил взгляд на Хвороста, затем, пятясь, вышел из жилища.
Головня сказал старику:
– Не забудь писарей наградить. Нам с гостями ссориться ни к чему. И чтоб кормили от пуза! Ты учеников им нашёл ли? Как дело закончится, хочу, чтоб на каждого хотя б по одному грамотею было.
– Всё сделал, великий вождь.
– Молодец, старик. Что там с ледниками? Сколько уже вырыли? Гляди, если в осаде голод начнётся, с тебя первый спрос.
Он сыпал вопросами, делая вид, что проверяет исполнительность помощника, а на деле пытался унять скребущую тревогу. Хворост старательно отвечал: про ледники и стрелы, про дрова и шкуры, про писарей и сани. Головня слушал краем уха, не вдумываясь в сказанное. Потом, прерывая старика, вдруг спросил:
– Готов ли ты за меня жизнь отдать, старик?
Тот осёкся, сглотнул.
– Всем сердцем, великий вождь! Прикажи – и пойду на смерть.
Головня усмехнулся, не разжимая зубов, куснул ноготь на большом пальце.
– Верю тебе. Тебе, единственному, верю. Вижу, как стараешься, как сил не жалеешь ради общего блага. И сыновья у тебя достойные, один другого лучше. – Он глянул на изуродованного Пара. – Не унывай, парень. Уши, нос, борода – всё пустяки. Главное – руки-ноги целы и голова на плечах. Найдём тебе красавицу, будешь её любить, детей с нею рожать. А если заартачится – высеку нещадно. Любую, какую выберешь, тебе отдам – за муку, что ради народа принял, за рвение твоё и верность.
Тот молчал, только лупал глазами-дырами на безволосом лице. Старик схватил случившуюся под рукой кружку, швырнул ею в сына.
– Благодари вождя, бестолочь.
Пар пробормотал, потирая ушибленный лоб:
– Благодарю тебя, великий вождь.
Старик торопливо заговорил:
– Ты не смотри, что он не скор на ответ, великий вождь. Угнетён умом от страданий, скорбит тяжко. Оклемается – ещё лучше прежнего будет. Уж я-то знаю, великий вождь.
– Ладно, ладно, – прервал его Головня. – Понимаю. Второй-то не подведёт? Ежели запоздает – туго нам будет.
– Да уж извернётся, своё дело сделает, – заверил его Хворост.
Головня опять задумался, потеребил нижнюю губу.
– На него вся надежда, – промолвил он. – Иногда сомнение грызёт – не сплоховал ли я, послав его со зверолюдьми? Они ведь, зверолюди эти, Науки не знают, идут за человеком как псы неразумные. Сейчас вот за старшим твоим пошли, покорились его воле, а завтра, может, сами же его и растерзают, а?
– Сам говоришь – псы неразумные, – ответил Хворост. – Где это видано, чтобы собаки погонщика драли?
– Твоя правда, старик. Ещё иное меня гложет: не напрасно ли забрался я сюда, в мёртвое место? Оно ведь истинно мёртвое – всё кровью народа полито. Сам помнишь о том. Роковое место. Проклятое. Эвон за южным склоном все луга в могилах. Вот и думаю – не проклят ли я? А потом вспоминаю: ведь не сам, не по своему почину сюда пошёл, а по совету Чадника. Он говорил: пришельцы в чистом поле сильны, а приступать к каменным стенам у них охоты нет. Вот и ушёл. Подумал: уж Чадник-то этих сволочей знает, плохого не присоветует. Теперь вот в сомнениях. Не дал ли маху? Что скажешь, старик?
– Скажу то, что уже говорил тебе, великий вождь. Я гостю верю, он много добра принёс. С чего бы теперь нас губить? Даже и ныне, когда нет его с нами, помогает – грамотеи его работают, не покладая рук. Стал бы он нас под громовые палки подводить, когда сам же людьми поделился? Да и с чего бы? Не ссорились мы с ним, наоборот, даём всё, что просит. Свою же выгоду потеряет. И, воля твоя, великий вождь, а только кроме разума ещё и чувство мне подсказывает: друг он нам. Горячий искренний друг. А подарки какие сделал! Тебе – серебряную уздечку и шёлковый потник для лошади, мне – золотой перстень с чудесной птицей. Ничего ему для нас не жалко. Всё готов отдать, хоть и наговаривают иные, будто лишь о своей корысти печётся.
Скрипучий голос старика клокотал в темноте жилища, внушая Головне спокойствие и уверенность. Серыми искорками таяли снежинки, залетая сквозь дыру в потолке, и шумел ветер, гуляя меж перекрещённых слег. Где-то там, в окостеневшей от мороза тайге, пробивались через снежное безбрежье чёрные пришельцы с громовыми палками, ведомые демонами болезней и смерти. Где-то там, в застылых топях, бежал, перепрыгивая с кочки на кочку, косматый Обрезатель душ, со свистом рассекая воздух острой косой, и кружились над ним жадные пожиратели надежд и мечтаний, предвкушая скорое пиршество, а впереди неслись бессмертные медведи, сверкая загнутыми вниз клыками. Но всё это было далеко, во враждебном мире, а здесь, в жилище, под защитой древних стен, тлел огонёк добра и жизни, готовясь дать отпор силам зла.
И Головня, вдохновлённый, сказал:
– Правду молвишь, дед! Истинную правду.
И вышел из жилища.
Сквозь паутину обледенелого кустарника проглядывали сосновые ветви, укутанные в снежные рукава. В переплетении крон проглядывало серое небо. У комлей, зарывшись в сугробы, спали мохнатые существа. Спали, обнявшись по двое и по трое, согревая друг друга дыханием и биением сердец.
Ожог выбрался из полузасыпанного снегом шалаша, встал, отряхиваясь, на ноги, зябко поёжился. Метель давно стихла, стояла тишина, нарушаемая лишь сонным сопением зверолюдей и фырканием кобыл, разгребавших копытами снег. Перед шалашом, разметав сугроб, корячился, взбудораженно скалясь, дозорный – весь в серебре инея, шерсть торчком, под чёрным носом застыли жёлтые потёки. Рыча и ухая, он часто кивал, с обожанием глядя на начальника.
– Чего лыбишься? – спросил Ожог. – Заметил кого?
Дозорный завращал головой и глазами, замахал руками, издавая странные чирикающие звуки. Ожог уже знал, что это означает "да".
– Пришельцы, что ль? – спросил он. Просто так спросил, не надеясь на ответ: для этих тварей что таёжник, что пришелец – всё едино. Небось, углядел каких-нибудь людей, вот и поднял тревогу, засранец. Не дал начальнику поспать в тепле.
Но дозорный продолжал свои ужимки, будто не слышал вопроса. Сокрушённо посмотрев на него, Ожог сказал:
– Ну веди, показывай.
И поднял ладони, чтоб было понятнее.
Дозорный повёл: облизываясь и ухая, не оглянувшись ни разу, шерсть вздыбилась на хребтине – верный признак готовности к бою.
Дивные твари были эти зверолюди. Силой не возьмёшь – прячутся в расселинах и норах, удирают стремглав – не догонишь. А другого подхода к ним Ожог поначалу и не знал. Оттого и мотался так долго по ледяным полям, теряя силы и терпение. По ночам воины забирались в шкурницы, хлебали для согрева навар из коры и листьев местной низкорослой ивы, слушали, цепенея, вой волков и ухающую перекличку зверолюдей, шнырявших в полумраке. Сторожей не выставляли – всё равно бесполезно. На лошадей твари не покушались, в шкурницы не лезли, к чему напрасно мёрзнуть?
Однажды посчастливилось: в неприметном овражке напал на логово мохнатых созданий, убил самого задиристого, что швырялся камнями в его воинов, остальных повязал. Тряс перед ними тушкой пойманного песца, пытался втолковать, чего ему надобно от них. Те только мычали и жмурились, как от яркого света, боялись смотреть в глаза. Плюнул, велел переколоть всех копьями. Понял: с этими тупицами мяса не сваришь. Да и воины роптали, натерпевшись страху. Злорадствовали за спиной: "Это тебе не Жаровых дочек казнить. Здесь и по колпаку дать могут".
С досады хотел уж поворачивать назад, да решил попытать счастья на берегу большой воды – повёл отряд на запад. Повёл, ни на что не надеясь, просто для очистки совести. Чтоб не говорили потом, будто поленился или, хуже того, струсил. Воины колебались, осторожно грозили, жаловались на бескормицу. Ожог не поддался, съездил кое-кому по рылу, произнёс вдохновляющую речь. На время притушил недовольство.
Но и там долго не мог ничего добиться. Помог случай: один из всадников наткнулся на совиное гнездо. Птенцы кинулись кто куда, родители закружились рядом с воином, принялись бить его крыльями, тот отмахивался, ругаясь. Ожог, не долго думая, прицелился из лука и застрелил обеих птиц. Стрелком он был отменным, с расстояния в пять десятков шагов попадал медведю в голову.
Тут-то всё и перевернулось. Зверолюди, до того удиравшие со всех ног от таёжников, вдруг потекли к ним со всех сторон, расстилались по снегу, протягивали лапы, будто в молитве. Ожог прибалдел поначалу, насторожился – думал: хитрость какая, заманивают, сволочи. Но затем, приободрившись, выступил вперёд, показал всем соболиную шкурку: мол, несите такие же, сколько у вас есть, другого ничего от вас не надо.
Той же ночью к нему приволокли нескольких мёртвых соболей с разможёнными головами, оставили возле стоянки. Ожог не знал, смеяться ему или плакать. Освежевал добычу, кинул шкурки в притороченный к седлу тюк, сказал воинам:
– Ну хоть с голодухи теперь не подохнем.
Зверолюди понемногу осмелели, приходили уже днём – робко приближались к жилищам, шмякали волосатые зады прямо на снег, алчущими взорами наблюдали за людьми. Ожог не гнал их, кидал варёное мясо, тряс перед тупыми мордами шкуркой соболя, втолковывал:
– Вот такие мне нужны. Понятно вам, демоны мохнатые? Не зверь, а только шкура его.
Не понимали. Тащили ему дохлых соболей с разбитыми башками, швыряли под ноги, ждали награды, искательно глядели в глаза. "Собаки, истые собаки, – думал Ожог. – Был бы хвост – завиляли бы".
Их приходило всё больше и больше, они уже не скрывались, не шарахались от людей, как пугливые зверьки, а садились вокруг стоянки и наблюдали за лесовиками. Воины, привыкнув к такому соседству, покрикивали на них, пинали, сгоняли с места – те отбегали и снова садились на снег. Сколько их было? Пять раз по пять пятков? Или больше? Ожог не считал. Отчаявшись что-либо втолковать этим созданиям, отправился в обратный путь. А твари – удивительное дело! – пошли за ним. Ползли, когтисто вспарывая снежный покров, тянулись вслед за уходящим отрядом. Целое войско вывел Ожог из ледяных полей, толпу обросших шерстью, приземистых существ, спавших на снегу и жравших сырую плоть.
Что это было – успех или провал?
"Ах-ха-ха-ха-ха! – покатывался со смеху вождь, слушая его рассказ. – Ха-ха-ха! Пушистые дряни приняли тебя за колдуна. Ты пустил стрелу, а они посчитали это волшебством, жалкие недоумки! Но я-то, я-то... ох, должен был предугадать, глупая башка... ведь знал же, знал... не просёк... Ты для них – чародей. Великий искусник, ха-ха... Огня они не боятся... видели уже... у загонщиков и видели, ха-ха... они стрел боятся. Знаешь, почему? Потому что... потому что колдунья из лука стреляла... Оттого и устрашились тебя... решили, что наследник... колдунчик, ха-ха!..". Ожог слушал его и цепенел от страха. Если он – колдун, то кто тогда – вождь? "Ладно, – подвёл итог Головня. – Раз привёл ты этих уродцев, начальствуй над ними. Пусть тупицы, зато верны. А это сейчас – главное".
И вот теперь Ожог шёл за дозорным по заснеженному сосновому бору, всматривался в его сутулую, сплошь заросшую жирным чёрным волосом, спину (одежды зверолюди не знали) и горделиво размышлял: а ведь эти мохнатые чудища, пожалуй, жизнь за него отдадут, если придётся. Кто он для них? Колдунчик, как сказал вождь, или... бог?
Дозорный шёл очень ловко: ступал в собственный след, переваливаясь на кривых ногах. Цепочка следов, петляя меж вспененных комлей, уходила к опушке. Кругом ворочались дремавшие зверолюди; сидевшие у шалашей воины проверяли сёдла, грызли заиндевелую строганину, негромко переговаривались. Кто-то вычищал сосульки из ноздрей стреноженных кобылиц, другой нёс бадью с растопленным снегом.
Вдруг откуда-то раздался визг, скулёж, раскатились ядрёные словечки, как костяшки по столу. У шалаша под седой расщеплённой сосной возился клубок тел. Оттуда выкатился, вереща, маленький зверочеловек и помчался прочь, отталкиваясь от земли всеми четырьмя лапами. Дремавшие зверолюди зашевелились, открывали глаза, с безразличием смотрели на своего удирающего собрата.
– Что за вопли? – громко спросил Ожог, останавливаясь. – Опять жратву не поделили?
– Тетиву хотел спереть, сволочь, – отозвался коренастый воин с нарывами по всей роже. Он стоял на колене, держа в левой руке лук, а правой выгребал снег из-за шиворота. Рядом, у чёрного круга кострища, его товарищ – лядащий и лупоглазый – затягивал кожаные ремни на ходунах. – Тетива ему, вишь, приглянулась, стервецу.
Ожог сердито засопел, с досадой озирая лежавших тут и там зверолюдей. Бойцы они были отменные, но порядка не знали совершенно. Жили как животные, на глазах у всех сходились со своими волосатыми бабами, брали что хотели, дрались постоянно из-за лакомого куска. Собаки, чистые собаки...
Ожог рявкнул, отогнув край колпака:
– Привязать наглеца к дереву. И оставить на всю ночь. Живо!
И потопал дальше.
Провожатый вывел его к краю леса. Среди раскорячившихся больных лиственниц и куцых берёзок буйно разрослись кусты шиповника и можжевельника. Ниже, через пяток шагов, деревья заканчивались и шла сплошная полоса оленьего мха (концы бледно-зелёных веточек пепельными чешуйками выглядывали из-под снега), а ещё дальше, в балке, начинались погребённые под сугробами пырейные луга.
Вот по этой-то балке, выворачивая хвост из-за растёкшегося уступами голого холма, двигался обоз. Мохнатые толстоногие кони, по двое и по четверо в упряжке, тянули вытянутые, на высоких полозьях, сани, на которых во всю длину стояли жилища из оленьих и медвежьих шкур. Над полукруглым верхом каждого жилища торчала чёрная от копоти железная труба. Дымы из труб сливались в единую чёрную, с разрывами, полосу, висевшую над обозом подобно грозовой туче. Вокруг обоза, нахохлившись, ехали всадники в вывернутых кожей наружу одеждах, с притороченными к сёдлам громовыми палками в чёрных чехлах. Лошади медленно торили путь через снежное поле, мерцая инеем на носах и гривах. Слышался отрывистый перещёлк голосов, из-под низко опущенных колпаков выпархивали облачка пара. Впереди, слегка оторвавшись от остального обоза, пылили порошей собаки, тянувшие нарты с одиноким седоком, который то и дело покрикивал на них, сдерживая рвущихся вперёд псов. Лицо седока терялось под колпаком, но судя по лисьему меховику и камусовым ходунам, это был кто-то из местных.
Ожог замер, присев на корточках за наполовину поваленной ветром лиственницей, чьи выдранные из земли корни служили ему верным прикрытием. Рядом затаился, не дыша, зверочеловек: лёжа на снегу, неотрывно смотрел сквозь заросли шиповника. "Вот они, голубчики, – с беспокойной радостью подумал Ожог. – Вот они, родимые. Дождались". И сразу стало жарко, точно подул знойный ветер, и забилось сердце, и скрипнули зубы, сжавшись от ненависти. Вот они, лютые враги, замахнувшиеся на веру Науки. Издали совсем нестрашные, даже какие-то жалкие – скукоженные, несчастные. Сразу видно – зябко им, убогим, непривычные они к морозу. А всё же прут неумолимо, алчные до чужих земель. По сусалам бы им, да за волосья оттаскать, мерзавцев таких.
Он выдохнул и, не поднимаясь с карачек, начал отступать назад. Зверочеловек лежал как мёртвый, только вились, растопляя снег перед ним, едва заметные облачка пара. Ожог осторожно положил ему ладонь в рукавице на мохнатую твёрдую голень.
– Пс, – сказал он, кивнув в сторону стоянки.
Зверочеловек обернулся, посмотрел на него неподвижным пристальным взглядом пустых бездонных глаз, затем перетёк на четвереньки. Ожога аж передёрнуло.
– Туда, – прошептал он, опять кивнув в сторону стоянки.
Зверочеловек поднялся и вперевалочку потрусил к своим. А Ожог вдруг подумал, двинувшись за ним: "У пришельцев-то – кони. Кобыл, значит, не берут. С чего бы?".
"Матушка Наука, вразуми и наставь, – молился Лучина в своём шатре. – Тяжко на сердце у меня, грех гложет душу". Деревянный лик смотрел торжественно и сурово, багровые очи прожигали насквозь. Золотые власа, вздыбившись, шевелились в неверном свете пылающего очага. "Какой ещё грех? – казалось, говорила богиня. – Выкладывай". Лучина и рад был, да боязно: страшился крамолы. Ибо грех, в котором каялся, и грехом-то не был, напротив даже, свершением, поступком во имя торжества истины и справедливости. Отчего ж тогда так муторно было на душе?
"Матушка Наука, избавь от тревоги, объясни глупцу, успокой душу". Но вместо лика Науки вдруг проявился другой, до боли знакомый: редкая бородёнка, большие выпученные глаза, жидкий волос на щеках... Жар-Косторез. Разевая пасть, он будто скалился на Лучину и, насмехаясь над ним, повторял с усмешкой: "Убил меня, да? Убил? А ещё друг называется! Эх, родич...".
И стыло у Лучины в груди, и мучительно скворчало в брюхе, когда он слышал это.
– Прочь, сгинь! Тьфу на тебя.
Но Косторез не уходил: витал, колыхаясь, в волнах тепла, исходивших от жаровни, скалился, зловредно ухмылялся.
– Мне велел Головня, – оправдывался Лучина. – Или забыл?
Призраку было всё едино. Он отставлял правую руку, и под ней вырастали Косторезовы дочки, державшие в ладонях залитые кровью головы.
– Но я не убивал вас! – кричал Лучина. – Вас казнили Пар и Ожог, Хворостовы отпрыски. Им и являйтесь.
Куда там! Дочери раскачивались из стороны в сторону, а их головы скорбно выли и вращали глазами.
– Ты покушался на вождя! – орал Лучина. – Ты замысливал недоброе.
– Не покушался и не замысливал. Сам о том знаешь.
– А хотя бы и так! Разве благо не в подчинении вождю? Мы следуем за тем, кого поставила богиня.
– И убиваете родичей, – гнул своё Жар. – Всех уж перебили. Ты один остался. Последний.
– Нет больше общин, один народ по всей тайге, – упирался Лучина.
– И Артамоновых тоже больше нет. Вы же с вождём их и перерезали.
Лучина скрежетал зубами, вздымал ладони к небу.
– Чего ты хочешь от меня? Головня – родич, и ты тоже. Как сделать выбор? Вы оба виноваты в том, что случилось. Вы расплевались, а мне отвечать. Нет уж, выкусите! Сами решайте промеж себя. А я слушаю вождя и делаю по его слову. Был бы ты, Жар, вождём, побеждала бы твоя правда. Но вождь – не ты, потому и правды за тобой нет. Богиня отличает достойного!
– У вас с Головнёй все недостойны, – язвил призрак. – Ни я, ни Сполох, ни Пылан, ни Отец Огневик. Всех смерти предали. Чуешь, за кем очередь, Лучина? Готовишь ли ходуны для морошковой тропы?
– Да чтоб тебе провалиться, несчастный! Жаль, язык твой болтливый не вырвал. Трепешь им сам не зная чего.
– Ну бывай, родич, – хихикал Жар. – Бывай!
И оставлял Лучину лязгать зубами от страха и бешенства.
Дебелая, вся в россыпи конопушек, подруга шарахалась от него в такие мгновения: знала – лучше под руку не попадаться, прибьёт. А ночью, слыша сквозь сон лихорадочные мужнины молитвы, тепло и сладко прижималась к нему, стягивала дряблые щёки в улыбке:
– Что неймётся милому? Отчего захолонул?
Оно, может, и не так сильно совестился бы Лучина, когда бы не чувствовал: прав призрак, ой как прав! Не в том прав, что за казнь пеняет, а в том, что пророчит Лучине ту же участь. Обрезатель душ бродил рядом, смахивал косой одну жизнь за другой. Сполох, Жар, Сверкан, Зольница – все, кто был рядом последние зимы – пали жертвами судьбы. Оттого и злобился он, вспыхивая как сухой тальник: чувствовал – и его час придёт. Недруги настраивали вождя против него, и первый их них – Хворост.