Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
И вдруг происходит чудо! Бессловесный жалкий чиновник преображается! Меняется все его поведение. Перед нами другой человек. Читаем: «– Простите. Как вы сказали? – спросил вдруг Желтков внимательно и рассмеялся. – Вы хотите обратиться к властям?.. Именно так вы сказали?
Он положил руки в карманы, сел удобно в угол дивана, достал портсигар и спички и закурил».
Для Желткова агрессивный аристократ больше не существует. Он выключает его из разговора, обращаясь целиком к мужу Веры Николаевны. «– Трудно выговорить такую… фразу, что я люблю вашу жену. Но семь лет безнадежной и вежливой любви дают мне право на это… Скажите, князь, предположим, что вам это неприятно, скажите, – что бы вы сделали для того, чтобы оборвать это чувство? Выслать меня в другой город, как сказал Николай Николаевич? Все равно и там так же я буду любить Веру Николаевну, как здесь. Заключить меня в тюрьму? Но и там я найду способ дать ей знать о моем существовании. Остается только одно – смерть… вы хотите, я приму ее в какой угодно форме».
Так в чем же конкретно проявляется полемика Горького с Куприным? Внимательное сопоставление двух текстов не дает никаких оснований для разговоров о полемике. У каждого автора свой настрой, своя концепция. А в кульминационной сцене купринский герой поднимается на такую высоту духовной свободы, на которую ни разу не удается подняться ни Торсуеву, ни его младшему брату, кончившему самоубийством так же, как и Желтков.
Горький словно бы забыл (это с его-то феноменальной памятью!) свой же отзыв о «Гранатовом браслете», сделанный сразу после его прочтения. «А какая превосходная вещь „Гранатовый браслет“! – восклицал он в одном из писем. – Чудесно! И я рад – с праздником! Начинается хорошая литература!..» Отзыв не назовешь иначе, как восторженным. Но еще важнее его воистину программный характер. Рассказ Куприна был опубликован в 1911 году, в шестой книжке альманаха «Земля», уже после того, как появилось в печати довольно много сочинений, в которых любовь в собственном смысле заменялась в лучшем случае свободой полового общения. Мотив вседозволенности коснулся и Куприна, который в рассказе «Морская болезнь» (1908) изобразил насилие пароходной прислуги над социал-демократкой. Рассказ получил суровое осуждение прогрессивной критики, и Горького – тоже.
Вряд ли Горький мог знать к тому же, что работа над «Гранатовым браслетом» шла одновременно с работой над второй частью большой повести «Яма». «Браслет» сиял как символ чистоты, возвышенной любви на фоне той физической и нравственной нечистоплотности, которые неизбежно сопровождают мир проституции, изображенный в «Яме».
Так почему же все-таки автор «Рассказа о безответной любви» сделал упор на полемике с «Браслетом»? На мой взгляд, мы имеем дело далеко не с единственным случаем деформации горьковских суждений о своем творчестве, происшедшим в 30-е годы под влиянием окружавших его обстоятельств. В 1922 году ни о какой полемике с Куприным он и не помышлял. Это потом, став правоверным соцреалистом, уверовавшим в возможность полного перевоспитания личности и превращения ее в преисполненное целеустремленной социальной активности существо, стал он смотреть на свои произведения иными глазами, вероятно вполне искренне делая упор на те ноты и мотивы, которые в полифонии текста отнюдь не определяли его общее звучание. (Нечто подобное происходило, к примеру, с изменением взгляда Горького на Луку из пьесы «На дне».)
Слава Богу, объективный смысл рассказа не страдает от подобного субъективного толкования его автором спустя годы. Но если уж завершать параллель Горький – Куприн, то напрашивается и еще один далеко идущий вывод. Можно ли согласиться с классиком пролетлитературы в том, что герой купринского рассказа раб любви? Конечно же, нет! Желтков – уже не тот маленький человек, с которого начинается линия этого образа в русской литературе (Евгений из «Медного всадника», Вырин из «Станционного смотрителя» и, конечно же, Башмачкин из гоголевской «Шинели»). Да разве могли те позволить себе такую любовь? Желтков – позволил. Для него любовь не просто выражение состояния души этого человека. Она – высшая ценность духовного бытия вообще. И оказавшийся весь в ее безраздельной власти, он все же не заслуживает именоваться рабом. Скорее это слово можно отнести к герою горьковского произведения.
А дальше нас ждет еще более важный и, конечно же, парадоксальный вывод. Если б, сопоставляя рассказы, не знать времени их написания, то можно было бы предположить, что не Горький спорит с Куприным, а Куприн с Горьким! «Гранатовый браслет» утверждает: безответной любви не существует. Энергия любви Желткова, ушедшего из жизни, как бы переходит к другому человеку – Вере. Придя проститься с погибшим, она «вспомнила, что то же самое умиротворенное выражение она видела на масках великих страдальцев – Пушкина и Наполеона». (Какое же тут рабство?) «В эту секунду она поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее». Ценой гибели любившего ее человека Вера поняла, что такое любовь. А для этого ей пришлось переоценивать многое. И кончается рассказ сценой, в которой 2-я соната Бетховена звучит и как реквием, и как величественный гимн любви, которая сильнее смерти.
Чрезвычайно примечательна и другая литературная параллель. Уже завершив свой «Рассказ о безответной любви», Горький прочитал новеллу С. Цвейга «Улица в лунном свете» и поразился внутреннему сходству изображенных в них ситуаций. Цвейг развертывает трагическую историю попыток человека вернуть любовь женщины, гордость которой он унизил своей скаредностью, а теперь понял, насколько любит ее. Любит так сильно, что отыскал не только в другом городе, но и на другом континенте. Теперь, найдя ее в сомнительном заведении, вульгарную, пьяную, он полон к ней прежнего чувства и терпеливо выносит все унижения, бродя по близлежащим улицам, залитым холодным лунным светом.
С. Цвейг мог бы поставить эпиграфом к своей новелле слова горьковского Торсуева: «Тяжело в лунные ночи одинокому человеку таскать по земле свою тень». Удивительное совпадение, не правда ли?
Горький прочитал рассказ Цвейга 5 ноября 1923 года, а на другой день писал автору: «Посылаю Вам корректуру перевода Вашего прелестного „Переулка лунного света“… Любопытно, что Ваша тема похожа на мой рассказ о любви, который тоже будет напечатан в этом журнале».
Тогда же об удивительном совпадении сообщил Горький и Роллану.
Да, можно свершить грандиозную революцию, переделывать жизнь, чтоб жилось людям лучше (пока получалось это довольно плохо). Но, допустим, получится. Станут люди жить хорошо. Однако зависит ли от этого сила и глубина любви, ее духовная наполненность? И где тот таинственный фермент, который соединит души двоих навеки? А впрочем, нужен ли такой фермент – навеки-то? Ведь жизнь, она не стоит на месте…
ГЛАВА VII
Дорога из эмиграции
Живя за границей, в Германии, потом в Италии, Горький получал из России множество газет и журналов. В доме постоянно обитали люди, приезжавшие оттуда, и он внимательно вчитывался и еще более жадно вслушивался в вести с Родины, откуда уехал с тяжким, мучительным грузом на душе: что будет со страной, и вообще – выживет ли она?
Страна выжила, строилась, крепла. И тянуло туда все сильней.
Собственно говоря, выезжая, он и сам не мог определить более или менее точных сроков своего пребывания за рубежом. Менее чем через год из Берлина писал Н. Бухарину: «Здоровье трещит по всем швам. Скоро поеду в Герингсдорф, на берег моря, поживу там до конца июня и – в Россию».
Как известно, первая поездка домой состоялась лишь в 1928 году. Но мысль о возвращении возрождалась в сознании постоянно, борясь с мыслью о невозможности возвращения. М. Андреевой писал в 1923 году из Фрейбурга в связи с предстоящей поездкой в Италию: «Пережив там зиму, можно было бы ехать в Крым…»
Еще позже: «Наверное, поеду в Россию весною 1926 года, если к тому времени кончу книгу…»
Во всяком случае задерживаться за границей надолго он не собирался. Анастасия Цветаева, гостившая у него в Сорренто, свидетельствует, что вообще у Горького не было желания обзаводиться своим домом, хозяйством, пускать на одном месте глубокие корни.
Не следует слишком преувеличивать и значение факторов, тормозивших возвращение на Родину (расхождение с большевиками, о котором говорилось выше, было решающим). Так вот, уже в 1922-м, столь трудном для Горького году находим у него восхищение «изумительным напряжением воли вождей русского коммунизма». По мысли писателя, Россия не имела таких волевых руководителей ни в эпоху Ивана Грозного, ни в эпоху Петра. Подобных вождей – ничтожная кучка, но все-таки они убеждены, что найдут архимедову точку опоры и перевернут весь мир. Свое письмо Горький кончает, впрочем, несколько неожиданно: положительно отзываясь о них, он выражает сожаление, что ему приходится не соглашаться с ними в деле истребления культурных людей.
«Никогда не соглашусь на это», – заверяет он одного из своих адресатов, и в этом пункте, т. е. в отношении к культуре, он более всего продолжал расходиться с новой властью. Так, несогласие, переходящее прямо-таки в негодование, вызывало у него решение Наркомпроса об изъятии из библиотек философской литературы идеалистического направления. Гнев был столь велик, что в какой-то момент Горький хотел в знак протеста снять с себя советское подданство, о чем сообщал В. Ходасевичу в письме, до сих пор не опубликованном у нас (как, впрочем, и вся интереснейшая переписка с ним, давно увидевшая свет в США).
Только сейчас, когда к нам возвращаются В. Соловьев и В. Розанов, С. Булгаков и Н. Бердяев, П. Флоренский и К. Леонтьев, мы можем понять, насколько прав был Горький в своем протесте. Характеризуя обычно не включаемого в этот ряд как социал-демократа основоположника эмпириомонизма А. Богданова, с которым Горький поддерживал тесные контакты на Капри, несмотря на жестокую ленинскую критику этого направления, писатель называл его «еретиком», из тех, что будят мысль. Мы поняли теперь наконец (хотя вряд ли в полной мере) значение основанной Богдановым тектологии – всеобщей организационной науки. Философские словари долгие годы твердили о ней как о выражении недопустимого механизма, уравнивающего якобы абсолютно не сопоставимые ни с чем процессы, протекающие в природе и обществе. А в действительности это было удивительное предвосхищение главных принципов кибернетики.
…И все-таки положительные сдвиги в жизни страны становились все очевиднее. Об этом говорили вести из газет. То же подтверждали письма, в изобилии поступавшие из России – по его собственному свидетельству – «штук по 40, 50 ежедневно».
Приезжавшие из России поражались, насколько Горький осведомлен обо всем, что происходит в стране. Писатель В. Лидин свидетельствует: «Он знает много, удивительно много, – то, что в газетной заметке пробежало мимо нашего, привычного к огромным масштабам взгляда, то Горький запомнил вплоть до малости, где это происходило, до имен изобретателей, до первых героев труда…»
Тем более показательно, что тот же мемуарист продолжает: «…он хочет слушать много, обо всем сразу – как выглядят сейчас города на Волге, что делают советские литераторы, как изменилась за эти годы жизнь… Ему мало часов, мало целого дня, столько надо расспросить, узнать, проверить, прощупать…»
Отпадали теперь и некоторые давние препятствия на пути домой – из тех, что и привели к отъезду тогда, в 1921-м (отношения с Зиновьевым). А что и в каком тоне писал Троцкий чуть позже о нем, о его очерке про Ленина! «Статьи, написанные Горьким, не удовлетворили меня совсем. Горький не понимал Ильича и подходил к нему с той интеллигентской слащавостью, которая свойственна Горькому в последние годы» («Известия», апрель 1924 г.).
Конечно, тому, кто готов был превратить страну в гигантскую казарму, «интеллигентская слащавость» не угрожает. Не лишенный литературного дарования, Троцкий держался высокомерно, всячески подчеркивая, что знает себе цену и что эту цену должны хорошо усвоить другие.
Теперь Зиновьев был одернут в ходе партийных дискуссий, а Троцкий, тот вообще потерпел сокрушительное политическое поражение. В декабре 1927 года его исключили из партии и затем выдворили из страны. Говорят, оказался он где-то на берегу Мраморного моря. Но мысль о том, что и Троцкого и его самого кто-то мог воспринимать как изгнанников, рождала неприятное ощущение…
Не только отдельные пылкие почитатели его революционного таланта звали поскорее вернуться домой. Подумать только, специальные обращения, резолюции принимали собрания, митинги, съезды. Вот, к примеру, Первый всесоюзный съезд учителей, 17 января 1925 года: «Съезд надеется, что Вы сможете в ближайшем будущем вернуться на свою родину, родину величайшей революции…»
Ну, учителя – ладно, для них литература – школьный предмет. Но ведь просят о том же и реальные прототипы написанных им книг. Вспомнил, как еще раньше обращение к нему приняли собравшиеся на митинг сормовские рабочие и работницы. Наверное, были в их числе и участники знаменитых событий, которые он положил в основу романа «Мать». Того, первые торопливые строки которого легли на бумагу еще в мае 1902 года, в Нижнем, в гостинице «Россия», по горячим следам политической демонстрации, получившей отзвук по всей России. Петр Заломов… Его огненная речь на суде… Анна Кирилловна… Какие люди, какое славное было время! Время решительного наступления рабочих на самодержавие. Что и говорить, земляки в свержение царского режима внесли вклад преогромнейший. И мучительно захотелось вдруг, вот сейчас, немедленно, хоть одним глазком взглянуть, как живут и трудятся они, узнать, с каким настроением преодолевают трудности, неизбежные на пути строительства нового…
Чьи настояния касательно возвращения действовали всего сильней? Наверное, все-таки старых революционеров, поддерживавших непосредственную связь с Горьким.
Одним из таких был Яков Станиславович Ганецкий. Помнится, еще в 1921 году Горький обращался к нему с кратким письмом-рекомендацией по поводу Ивана Павловича Ладыжникова, выезжающего в Берлин в качестве заведующего книгоиздательской деятельностью Внешторга. Горький аттестовал тогда Ладыжникова как старого друга (тот был еще членом Нижегородского комитета РСДРП в пору подготовки первой революции и той самой, памятной первомайской демонстрации), «хорошо известным Ильичу и другим партийцам»[16]16
Архив А. М. Горького. Письмо от 13 сентября 1921 г. ПГ-рл–10–33–1.
[Закрыть].
Переписка Горького с Ганецким возобновилась спустя несколько лет по поводу совершенно неожиданному. Литературный заработок Горького обычно был достаточно велик, чтобы обеспечить всем необходимым семью, близких и бесконечное количество гостей, постоянно наезжавших к нему. Возможно, будущий биограф напишет специальное исследование на тему «Горький и деньги». Вряд ли мы найдем другого писателя, который бы с такой щедростью помогал бесконечному количеству людей. И единовременно – просто на жизнь неожиданно объявившемуся босяку, или на организацию побега революционера из ссылки, или на издание журнала, или на нужды благотворительного общества… К. Пятницкий сравнил его как-то с доменной печью, пожирающей деньги (и вовсе не для личных нужд, разумеется).
Впрочем, зачем ходить за примерами так далеко, чтобы охарактеризовать горьковскую чуткость и щедрость. Обратимся к интересующему нас периоду. Незадолго перед поездкой домой, в 1928 году, Горький получил оттуда от неведомого ему юноши-рабкора Хапаева письмо, из которого следовало, что тот оказался в очень затруднительном положении. Горький немедленно пишет директору Госиздата, чтоб из гонорара, причитающегося ему за публикацию в газете «Читатель и писатель», выслали юноше рублей двести. И добавляет: «А затем – убедительно прошу: не окажется ли возможным дать Хапаеву этому работу в Москве, в ГИЗе? Для таких людей, как он, перемена обстановки много значит. Да и учиться надобно ему. Рабкор он хороший, грамотный, это видно и по письму».[17]17
Архив А. М. Горького. Письмо А. Б. Халатову от 7 апреля 1928 г. ПГ-ря–48–15–111.
[Закрыть].
А скольким людям еще оказывал Горький помощь всякого рода! Несть им числа! Собери фамилии всех – получится справочник толщиной в телефонную книгу. Тем большее недоумение вызывает полемическое суждение Б. Васильева, будто Горький после революции не помог никому. Логика воистину удивительная: я не знаю подобных фактов, следовательно, их не существует!
Но вернемся вновь к переписке с Ганецким. В Италии в 1926 году, когда Горький приступил к осуществлению грандиозного замысла – эпопеи о жизни России за 40 лет и, следовательно, не мог отвлекаться на другие дела ради заработка, случилась беда. Обанкротился немецкий издатель, вследствие чего пропало шесть тысяч долларов. Горький был вынужден обратиться на родину, в Госиздат, чтобы авансом взять часть суммы, которую должен был получить в июне 1927 г. (22 634 доллара). Ганецкому он сообщает, что в Госиздат писал дважды. Не ответили. Писал еще ранее и Ганецкому и Рыкову. И вот теперь вынужден обратиться повторно. «Вы знаете, что я не обременяю советскую власть личными просьбами. Это случилось впервые»[18]18
Архив А. М. Горького. Письмо от 23 июня 1926 г. ПР-рл-10–33–3.
[Закрыть], – заключает Горький.
В конечном счете просьба писателя была удовлетворена, но западная печать не преминула подчеркнуть, что советская власть поставила Горького в исключительное положение. Русская газета «Рассвет» опубликовала следующую заметку под названием «Договор Горького с Госиздатом»: «Максим Горький продал Госиздату право на издание полного собрания своих сочинений за 362 000 долларов. Это первый случай в истории Госиздата, когда договор на приобретение права на издание сочинений русского писателя заключается в иностранной валюте»[19]19
«Рассвет». Чикаго, 1928, 28 июля.
[Закрыть].
22 ноября 1926 года Ганецкий пишет Горькому: «…я часто беседую о Вас с Алексеем Ивановичем (Рыковым, председателем Совнаркома. – В.Б.). Он искренне любит Вас, все расспрашивает про Вас, и тепло, по-товарищески заботится… Так хотелось бы, – продолжает Ганецкий, – видеть Вас здесь у нас. Хотелось бы, чтобы Вы убедились лично, какая громадная работа проводится здесь во всех областях».
Да, история с возвращением действительно затягивалась. И конечно же, этим не могла не воспользоваться эмигрантская пресса. Так, Ю. Айхенвальд в своих «Литературных заметках», опубликованных в газете «Руль» 11 апреля 1928 года, пересказывал содержание посвященного Горькому стихотворения: если головой России считать Ленина, то Горький стал ее сердцем. «…Не оттого ли, благодаря ленинской голове и горьковскому сердцу, пришлось на нашу благополучную страну так много слез и крови». (Это Россия-то была благополучной страной?!) «Ему, – продолжал автор, имея в виду Горького, – очень нравится Советская Россия, но сам он живет в фашистской Италии. Конечно, это было бы его частным делом, если б его адрес не имел общественного значения. „Язык России“ болтается и болтает не в России».
Поддерживая прямые или косвенные контакты с руководителями России – Бухариным, Рыковым, Ганецким и другими, Горький, наверное, догадывался, что о его возвращении в последнее время начал размышлять еще один человек, приобретавший в политической жизни страны все больший вес.
Сталин…
Вот уж с ним-то не было пока никакой близости. Трудно с точностью сказать, виделись ли они до горьковского отъезда в Германию после памятной встречи на праздновании 50-летия со дня рождения Ленина, когда Сталин произнес речь, показавшуюся всем несколько странной.
1920 год… Генеральным секретарем ЦК Сталин, вопреки ленинскому политическому завещанию, станет спустя два года. Но и в эту пору, да и еще раньше, он достаточно ярко раскрыл себя, и, может быть, прежде всего отношением к колебаниям Горького, выраженным совсем иначе, чем это делал Ленин.
Полемизируя с «Несвоевременными мыслями», Ленин временами критиковал горьковские заметки довольно резко и по существу, но никогда не переходил на личность и предпочитал вообще не упоминать имени Горького.
Не то Сталин. Все чаще задумываясь о Горьком и по необходимости восстанавливая в памяти тот, теперь уже довольно давний эпизод 1917 года, Сталин приходил к твердому убеждению, что Ленин слишком либерально отнесся к политическим ошибкам Горького. Что из того, что он крупнейший пролетарский писатель? Революция никому не делает поблажек. И потому он-то, Сталин, в отличие от тех, кто не находит в себе подлинной твердости в кризисных ситуациях, должен был сказать все без обиняков, по-большевистски.
«Русская революция ниспровергла немало авторитетов. Ее мощь выражается, между прочим, в том, что она не склонялась перед „громкими именами“, брала их на службу либо отбрасывала их в небытие, если они не хотели у нее учиться». <Из статьи И. Сталина «Окружили мя тельцы мнози тучны» (газета «Рабочий путь» («Правда»), 20 октября 1917 г.)>.
Хорошо, что Ленин тогда был в подполье. А то он вряд ли согласился бы с такой постановкой вопроса. Как это он писал весной того же семнадцатого? «Горький – громадный художественный талант, который принес и принесет много пользы всемирному пролетарскому движению».
Возможно, возможно… Но было написано еще и вот что.
Ленин: «Пишущему эти строки случалось, при свиданиях на острове Капри с Горьким, предупреждать его и упрекать за его политические ошибки. Горький парировал эти упреки своей неподражаемо милой улыбкой и прямодушным заявлением: „Я знаю, что я плохой марксист. И потом, все мы, художники, немного невменяемые люди“. Нелегко спорить против этого». (Цюрих, 12 (25) марта 1917 года.)
Нелегко спорить… Но если ясно, что человек совершает ошибку, зачем же спорить с ним? Лучший способ исправления ошибки – суровая критика. Суровая критика, решительно преодолевающая эти прекраснодушные разговоры о «невменяемости». Либо с революцией, либо – против нее. Третьего не дано.
Ленин писал издалека. Он, Сталин, и тогда видел всю картину вблизи. А теперь-то – тем более.
Все больше возможностей возникало у Сталина для гигантского плана преобразования жизни страны, все меньше оставалось оппонентов. К индустриализации государство, собственно, уже приступило. Новые огромные капиталовложения для этого может дать только мужик. Точнее, их, эти средства, нужно будет взять у него. А для этого деревню надо преобразовать в корне, коллективизировать ее. Это будет великий перелом, равный по своим последствиям Октябрю 1917 года. И если ту революцию возглавил Ленин, то эту осуществит он, Сталин.
Сейчас, как никогда раньше, нужна была помощь. Помощь от влиятельных людей, не входящих в партию, но своим авторитетом осеняющих его, Сталина, начинания. Среди таких людей Горький был, безусловно, фигурой номер один.
Как мог он отнестись к великому плану преобразования деревни, встречающему такое сопротивление со стороны Бухарина?
Вот уже в который раз Сталин листает нашумевшую в свое время брошюру Горького «О русском крестьянстве», которую выпустил Иван Ладыжников в Берлине в 1922 году. Да, мягко говоря, не очень симпатичен Горькому русский мужик, если писатель так старательно подчеркивает в жизни деревни дикость, жестокость, отсутствие созидательного начала. Такую деревню Горький защищать не будет.
Сложнее с интеллигенцией. В годы Гражданской войны Горький все время опекал ее и договаривался бог знает до чего. Но если он столкнется с неправильными действиями самой интеллигенции, скажем, с фактами вредительства, он сможет изменить отношение к ней. И почему бы не помочь Горькому выработать верную точку зрения?..
Пожалуй, пришла пора возвращать Горького. И не надо здесь отдавать инициативу тем, кто уже носится с этой идеей, щеголяя личными контактами с писателем. Пусть люди скажут потом: «Когда уехал Горький? Горький уехал при Ленине. Уехал, потому что не мог оставаться. Когда вернулся Горький? Горький вернулся при Сталине. Вернулся, потому что не мог не вернуться!»
Горьковский юбилей 1928 года приближался как нельзя более кстати!
Однако всякое дело требует организации. Так сказать, кадрового обеспечения. Но кому персонально можно поручить это дело огромной важности?
Он мысленно перебирал гигантскую картотеку своей памяти. Да, и в свои 48 лет пожаловаться на память он не мог. Хранила она тысячи и тысячи биографий. Словно по мановению волшебной палочки извлекала такие подробности, которые даже его самого удивляли порой, лишний раз убеждая, впрочем, в том, что среди людей он – явление особого рода…
Так кто же? Кто?
Прежде всего надо определить, какими свойствами должен обладать этот человек.
Лучше, если он будет знакомым Горького. Тогда все сведения, исходящие от него, Алексей Максимович станет воспринимать с большим доверием. Неплохо, если он из тех, кто общался с Лениным… Партийный или советский работник мало подходит – слишком официальный оборот все может принять. Лучше, если это будет кто-то из работающих среди интеллигенции. Но разумеется, не этот эстет и либерал Луначарский, которому вообще пора покидать авансцену. Ну, скажем, издатель… Ведь Горький любит издавать книжки, журналы, газеты. Ну и конечно, это должен быть человек, которому может доверять Он сам.
Такого, кто обладал бы всеми этими данными, так и не вспомнилось. Но ведь подтянуть до нужной должности подходящего человека всегда можно.
Позвонил секретарю.
– Подготовьте-ка мне личное дело Халатова!
Итак, Халатов Артемий Багратович. Год рождения 1896-й. Год вступления в партию – 1917-й. После революции – член коллегии Народного комиссариата по продовольствию. Потом – начальник продовольственного снабжения Красной Армии. Это не то… А вот и то, что нужно. Осенью 1921 года Ленин создает Цекубу и делает ее председателем Халатова! Вот здесь-то, очевидно, он и познакомился с Горьким…
Позднее, в 1929 году, Горький писал одному из корреспондентов: «В ту пору – 19–21 год – я работал в Комиссии улучшения быта ученых, комиссия уже возникла по инициативе В. И. Ленина и Л. Б. Красина; в дальнейшем Ильич и А. Б. Халатов развили ее в Цекубу…»
Халатов – это именно то, что надо.
В июле 1927 года решением Совнаркома Халатов был назначен председателем правления Государственного издательства (Госиздата).
Как отнесся Халатов к своему назначению? В большом письме Горькому от 19 августа 1927 года Халатов писал: «Теперь вот – уже второй месяц, как Совнарком назначил меня руководителем Государственного издательства… – для укрепления ГИЗа».
По-видимому, укрепляют учреждение людьми, превосходящими по своей компетентности предшественников и сотрудников. Одним из предшественников Халатова был, например, Вацлав Вацлавович Воровский – не только профессиональный революционер, но и профессиональный критик. Однако он погиб от пули белогвардейца Конради в Лозанне в 1923-м. Впрочем, еще неизвестно, как вел бы он себя в запланированной Сталиным ситуации. А люди были нужны надежные и, прежде всего, исполнительные. Что же касается компетентности, то хорош старый афоризм: не боги горшки обжигают.
В том же письме, словно бы подтверждая истину, все более приходившуюся к сталинскому «двору» и предшествовавшую великой кадровой революции, Халатов продолжал: «Дело для меня совершенно новое, незнакомое, имею беспрерывный 10-летний опыт по организационно-хозяйственной руководящей линии, но не к издательски-книжной, придется перенести свой опыт на эту работу…»[20]20
Архив А. М. Горького. КГ-Н, 83а–1–34.
[Закрыть] А «дело это труднейшее, сложное, многообразное, не налаженное…»[21]21
Там же.
[Закрыть].
В конце письма Халатов взывает к Горькому о помощи. Пока еще мало что смысля в издательском деле, он тем не менее прекрасно понимал одно: Горький – не только великий писатель, но и великий издатель.
Впрочем, как мы еще сможем убедиться, в переписке Халатова с Горьким начал обозначаться, а потом развиваться все уверенней и активней и куда более важный «сюжет»…