Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
Человек в высшей степени деликатный, Шостакович в своих воспоминаниях смягчает впечатление от подобных пожеланий, которые «вначале изрядно огорошили» его. (Вспомним и такую немаловажную подробность: писаны воспоминания композитора в 1940 году, когда в соответствии с мудрыми указаниями вождя – всего лишь пятилетней давности, делалось все для восславления Маяковского.) Между тем в душе молодого композитора уже формировались иные представления о том, какой должна быть современная музыка.
И вот, в 1931 году двадцатипятилетний композитор дерзко заявил в печати о засилье халтуры в агитискусстве, причем обвинение такого рода было не только актом критики, но и самокритики. Теперь Шостакович ставил перед собой принципиально иные задачи: углубленного философского познания мира, человека, погруженного в драматические коллизии XX столетия. Великолепным выражением этой переориентации и стали опера «Леди Макбет Мценского уезда» (1932) и Четвертая симфония (1936). Как пишет Г. Орлов, автор фундаментальных монографий «Симфонии Д. Д. Шостаковича» (1951) и «Русский советский симфонизм» (1966), «это была первая великая опера и первая великая симфония, появившаяся в России после революции». Произведения оказались вершинами его внутренней свободы, – заключает искусствовед.
Вот это-то и было абсолютно неприемлемо для Сталина. Как можно допустить демонстративный отход от традиций Маяковского, последовательно обслуживавшего власть! «Правда» объявила, что опера Шостаковича не только «сумбурна», но и «абсолютно аполитична».
Представляется, что Шостакович стал жертвой тоталитаризма не только потому, что писал «неправильную» музыку. Но еще и потому, что как выдающегося композитора аттестовал его именно Горький. «Правда» должна была выступить против Шостаковича еще и потому (а может быть, уже потому), что Горький был «за».
Сталин уже выпестовал особую категорию исполнительных чиновников, которые чуяли «крамолу» за версту. А что, как не крамола – попытка уйти от выполнения нужных руководству задач общественного строительства, прикрываемая всякими там разговорчиками об эстетической специфике искусства? Статья об опере Шостаковича с более чем красноречивым названием была первой из знаменитого цикла проработочных статей 1936 года, предваряющих последующие сталинско-ждановские расправы над неугодными тенденциями в искусстве и их персональными выразителями. «Опасность такого направления в советской музыке, – провозглашала „Правда“, – ясна. Левацкое уродство в опере растет из того же источника, что и левацкое уродство в живописи, в поэзии, в педагогике, в науке. Мелкобуржуазное „новаторство“ ведет к отрыву от подлинного искусства, от подлинной литературы».
Удар по противнику должен быть не только точным, но и массированным. Один выстрел – это все-таки один выстрел, даже если нанесен из главного орудия. Совсем другое дело – залп. Тут количество переходит в качество.
И вот в «Правде» одна за другой появляются статьи: 6 февраля – «Балетная фальшь», 20 февраля – «Какофония в архитектуре» и, наконец, 1 марта – «О художниках-пачкунах».
Что касается кинематографа, наиболее массового из искусств, – вождь еще раньше сделал его предметом персональной опеки, многие сценарии читал с карандашом в руках. Характерен такой случай. В 1934 году вышла лента М. Дубсона «Граница», восхитившая Горького и Роллана и удостоенная положительной рецензии в «Правде». Горький ставил ее выше «Чапаева», признанного картиной эталонной (был даже брошен характерный для того времени лозунг: «Создадим „Чапаева“ о колхозном строительстве!»). Реалистический фильм о жизни пограничного с СССР еврейского села очень интересен и характерами, и деталями местечкового быта, и своеобразным юмором. Фильм, однако, недолго продержался на экранах, а в 1938 году Дубсон вынужден был сменить Ленфильм на тюремную камеру. Можно было бы привести печальные примеры из опыта А. Довженко и других режиссеров…
Литература, однако, требовала особого внимания. Но вот тут возникает осложнение. Он, Горький! Печатать руководящую статью о литературе без его ведома нельзя. Будет выглядеть как явный вотум недоверия. Но и говорить с ним на эту тему трудно. Может проявить неуправляемость. Вот и приходилось пока ограничиваться выступлениями относительно частного характера. Вслед за последней из четырех статей цикла, первомартовской, «Правда» неделю спустя ударила по Булгакову. Статья о Мольере получила название в духе складывающейся на глазах тенденции: «Внешний блеск и фальшь содержания». Но Хозяин отлично понимал, что именно литература среди других видов искусства является главным источником инакомыслия.
В это время Сталин уже не ограничивался личными указаниями, вмешательствами. 17 января 1936 года был учрежден Комитет по делам искусств при СНК СССР, призванный осуществлять жесткую систему руководства художественной культурой.
Председателем Комитета был назначен Платон Керженцев, партфункционер, руководивший перед этим Всесоюзным радио. Сколь глубоко и творчески понял он свои новые функции, говорит один из первых шагов, предпринятых им. В секретной докладной записке Сталину и Молотову он сообщал о содержании беседы, проведенной им с опальным композитором. «Я ему посоветовал по примеру Римского-Корсакова поездить по деревням Советского Союза и записывать народные песни России, Украины, Белоруссии и Грузии». (Ну, как же обойтись без республики, породивший любимую песню вождя «Сулико»!)
Мало того, услужливый чиновник предложил гениальному композитору «перед тем, как он будет писать какую-нибудь оперу, или балет, приносить нам либретто и в процессе работы проверять отдельные написанные части перед рабочей или крестьянской аудиторией». (Как раз в эти времена Ильф и Петров писали в одном из своих фельетонов: «В каждом деле найдется свой дурак, который аккуратно доведет его до абсурда»).
Впрочем, через два года выяснится, что Керженцев в разгроме «формалистического театра Мейерхольда» будет недостаточно активен, а потому с позором изгнан с занимаемой должности. А на смену ему придет молодой и более смекалистый Михаил Храпченко, которого сделают позже и академиком, и лауреатом Ленинской премии…
Но вернемся к Горькому.
Он, в сущности, оказался в безвыходном положении: ему затыкали рот. К тому же он безвыездно жил в Крыму, которым правительство заменило ему Италию, и самоотверженно форсировал завершение «Жизни Клима Самгина», словно ощущая нарастающую нехватку времени…
Но играть в молчанку без конца было глупо: какие-то контакты с этим вождем, за неимением другого, поддерживать было необходимо. Тем более, что статья о Шостаковиче в «Правде» от 28 января появилась в «сопровождении» горьковских выступлений. Двадцать шестого была напечатана его статья «От „врагов общества“ – к героям труда», а сразу же после «Сумбура»…, на другой день – приветствие Р. Роллану по случаю 70-летия. Что может подумать друг у себя в Вильневе, услышав переводы всех этих публикаций из уст верной супруги Марии Павловны? Кто как не Роллан знал о его преклонении перед Шостаковичем! 17 февраля Горький пишет Сталину. Просит помочь двум изобретателям, работа которых требует внимания ввиду ее государственной значимости. Заканчивается письмо горячим одобрением успехов развернувшегося под непосредственным руководством ЦК стахановского движения.
Не то что о Шостаковиче, вообще ни о литературе, ни об искусстве – ни слова. Как будто никакой правдинской статьи вообще нет в природе!..
Между тем страсти в среде интеллигенции накалялись. Художественная общественность столицы прореагировала на статью очень активно. В справке Секретно-политического отдела Главного управления государственной безопасности НКВД СССР, подготовленной не позднее 11 февраля 1936 года, излагаются суждения писателей.
В. Гроссман (прозаик): «По моему мнению таких статей писать нельзя. Шостакович, по моим сведениям, еще крепится, к тому же за него – Европа. Но все же ему сделали незаслуженно тяжелую участь».
Андрей Платонов (прозаик): «В области искусства у нас строится все случайно, иногда на личной почве. Пример – рецензия в „Правде“: „…Ведь пьеса идет больше года, все ее вовсю расхваливали, и вдруг такой анонимный разнос. Ясно, что кто-то из весьма сильных случайно зашел в театр, послушал, ничего в музыке не понимая, и разнес. Действительно выходит дико…“»
В. Канторович (прозаик): «Я считаю, что статья о Шостаковиче – очень грозный признак. И так как там есть намеки и о „мейерхольдовщине“, и о левых трюках в поэзии, я думаю, что это начало к возврату рапповских времен. Под флагом борьбы за простоту будет создана какая-то негласная цензура еще хуже, чем РАПП».
К. Доброницкий (член ВКП(б)) (литератор): «Статья помещена Мехлисом после звонка из ЦК. Это прямая директива – бороться с формальными изысканиями… Теперь все композиторы будут писать песенки для народа. У нас если наверху скажут „а“, то внизу произнесут всю азбуку».
А. Штейнберг (поэт): «Это нельзя назвать иначе, как хулиганским наскоком, причем ужасно то, что нельзя даже защищаться».
А. Гатов (поэт и переводчик): «Редактора теперь начнут во всем видеть опасное новаторство. В литературе и искусстве будут процветать натурализм, дурная панферовщина…» (Ах, как жаль, что Горький не мог услышать из всего сказанного хотя бы этого, последнего словечка!).
Напомним еще раз, что записка о подобных умонастроениях писателей (очевидно, по доносам сексотов) поступила в ЦК не позднее 11 февраля, да еще с многозначительной пометкой начальника отдела: «Г. Ягоде доложено». На литературном небосклоне начинали сгущаться тучи тридцать седьмого года…
10 марта (а потом еще 26 и 31) пройдет общемосковское собрание «писательской общественности», на котором выступления будут звучать совсем иначе. Некоторые авторы, которых уж никак нельзя было упрекнуть в формализме, например А. Толстой, на ленинградском «антиформалистическом» собрании не без цинизма говорил: «уж лучше я сам себя, в порядке самокритики, обругаю за формализм, чем это будут делать другие».
Как раз в это время, в начале марта 1936 года, М. Кольцов привозит к Горькому в Тессели Андре Мальро и Исаака Бабеля.
А. Мальро приехал к Горькому как представитель французского объединения писателей, чтобы обсудить с ним вопросы дальнейшей работы Международной ассоциации в защиту культуры.
Горькому было о чем поговорить с гостем. Личностью тот был явно незаурядной. Не случайно Р. Роллан в письме Горькому от 28 декабря 1934 года относит Мальро к числу писателей, «настроенных прокоммунистически» и особо выделяет его из немногочисленной пока группы единомышленников. «Наиболее блестящими (похожими на блеск стали) данными духовного вождя обладает Мальро: у него, пожалуй, не только самый мужественный талант, но и больше всего опыта отважной борьбы! Я опасаюсь только вспышек его лихорадочного темперамента „конквистадора“.
Однако переговоры с французским гостем протекали трудно. Разногласия касались „новой энциклопедии“, замысел который вынашивался на родине знаменитых энциклопедистов XVIII века. Да это и не удивительно, так как зарубежных партнеров многое не могло устроить в позиции россиян, явно лишенных свободы подхода к отбору материала, когда все в стране было подчинено идеологии.
Однако, как говорится, нет худа без добра. Французский „конквистадор“ не обошел вопроса, который наконец дал повод Горькому коснуться моментов, давно доставлявших ему душевную боль. И вот сразу после отъезда Мальро, 10 марта, он пишет письмо Сталину.
Сначала Горький подробно характеризует Мальро по собственному впечатлению и отзывам о нем Бабеля, подолгу проживавшего в Париже: „С Мальро считаются министры и… среди современной интеллигенции романских стран этот человек – наиболее крупная, талантливая и влиятельная фигура, к тому же обладающая и талантом организатора“.
„Т. Кольцов сообщил мне, – продолжает Горький, – что первыми вопросами Мальро были вопросы о Шагинян и Шостаковиче. Основная цель этого моего письма – тоже откровенно рассказать Вам о моем отношении к вопросам этим“. По этому поводу я Вам еще не надоедал, но теперь, когда нам нужно заняться объединением европейской интеллигенции, – вопросы эти должны быть поставлены и выяснены».
Надо полагать, Горький потирал от удовольствия руки, получив, наконец, возможность высказать диктатору то, что думает о Шостаковиче и решил отказаться от разговора о Шагинян, история с которой носила хоть и скандальный, но узко-местный характер…
История же с Шостаковичем имела для Горького принципиальное значение, так как касалась самых ключевых проблем художественного творчества и его свободы, исключающей насилие над ним, огласка ее уже приобретала характер международного скандала, в чем в общем-то Сталин не мог быть заинтересован.
Вот этот-то козырной туз и спешит разыграть теперь воспрянувший разом Горький. «Вами во время выступлений Ваших, а также в статьях „Правды“ в прошлом году неоднократно говорилось о необходимости „бережного отношения к человеку“. На Западе это слышали и это приподняло, расширило симпатии к нам.
Но вот разыгралась история с Шостаковичем. О его опере были напечатаны хвалебные отзывы в обоих органах центральной прессы и во многих областных газетах. Опера с успехом прошла в театрах Ленинграда, Москвы, получила отличные оценки за рубежом. Шостакович – молодой, лет 25, человек, бесспорно талантливый, но очень самоуверенный и весьма нервный. Статья в „Правде“ ударила его точно кирпичом по голове, парень совершенно подавлен. Само собою разумеется, что, говоря о кирпиче, я имел в виду не критику, а тон критики. Да и критика сама по себе – не доказательна, „Сумбур“, – а почему? В чем и как это выражено – „сумбур“? Тут критики должны дать техническую оценку музыки Шостаковича. А то, что дала статья „Правды“, разрешило стае бездарных людей, халтуристов всячески травить Шостаковича. Они это и делают. Шостакович живет тем, что слышит, живет в мире звуков, хочет быть организатором их, создать из хаоса мелодию. Выраженное „Правдой“ отношение к нему нельзя назвать „бережным“, а он вполне заслуживает именно бережного отношения как наиболее одаренный из всех современных советских музыкантов».
Отдадим должное Горькому-дипломату: он противопоставил Сталину – «вдохновителю и организатору» статьи «Сумбур…» Сталина, провозглашающего необходимость бережного отношения к человеку. Все те гневные филиппики, которые звучат дальше, направлены словно бы в адрес «бездарных людей, халтуристов», которые, конечно же, подлежат осуждению с позиций Сталина-гуманиста, лучшего друга всех трудящихся и т. д., и т. п. Да еще перед лицом прогрессивного общественного мнения Запада в пору, когда так необходима консолидация с ним!
Сталин сам себе устроил ловушку! Нельзя же в самом деле оставлять без внимания такие статьи, поносящие интеллигенцию, когда в воздухе уже пахнет военной угрозой!..
И 9 апреля Горький выступает в «Правде» со статьей «О формализме». В ней – ни словечка одобрения руководящих указаний, ничего о повсеместно развернувшейся в стране кампании по борьбе с «антинародными» явлениями в искусстве и литературе. Как и в докладе на съезде, сделав экскурс в историю художественной мысли, к каким же выводам подводил Алексей Максимович Горький своего читателя? «Приблизительно 500 лет буржуазия проповедовала гуманизм, говорила о необходимости воспитывать в людях чувства добрые: терпения, кротости, любви к ближнему и т. д. Ныне весь этот мармелад совершенно вышел из употребления, забракован и заменен простейшей формой укрощения строптивых: строптивым рубят головы топором. Это, конечно, не лучшая форма лишения человека способности мыслить».
Вряд ли надо доказывать, что подобные пассажи имели достаточно ощутимый полемический подтекст. Сталинское письмо пошло в Крым только 17 апреля. Подрагивающими от нетерпения руками Горький распечатал конверт. Как всегда, разом скользнул по листу, улавливая общий смысл и сразу испытал чувство острого разочарования.
Здравствуйте, дорогой Алексей Максимович!
Прошу извинения, что не мог ответить на Ваши письма. Был безбожно занят, замотали меня бесконечные совещания и приемы делегаций, потом хворал гриппом, потом должен был заняться разработкой вопросов конституции СССР, потом опять хворал гриппом и т. д. и т. п. Кроме того, я свински ленив по части переписки.
Как чувствуете себя? Как идет у Вас работа? Говорят, много работаете. Когда думаете приехать в Москву – до или после маевки?
Что касается меня и моих друзей, – чувствуем себя хорошо, так как дела идут у нас недурно.
Я здоров.
Желаю Вам здоровья и бодрости.
Крепко жму Вашу руку, дорогой Алексей Максимович.
И. Сталин.
Какого угодно, но только не такого ответа ждал Горький. Было в письме что-то снисходительное, самодовольно-ерническое. «Ты ждешь-не дождешься одного? Так на, получи совсем другое!» «Ленив по части переписки»?.. Ничего ни о письме про Шостаковича, ни даже про статью!
В праздничный день «маевки» Горький пишет ответ. В начале этого пространного послания подхватывает тему адресата, – о здоровье. А поскольку вождю «читать, конечно, некогда», информирует его о делах в литературе. «Положение в литературе нашей возбуждает у меня стыд и тревогу. Об этом я так часто говорю, что Вас уже не стану оглушать моими воплями и „скрежетом зубовным“. Приеду в Москву во второй половине мая и сделаю Вам кое-какие предложения о необходимости реорганизовать армию писателей наших, в большинстве лентяев, трусов, рвачей. Партийное руководство представлено в Союзе плохо, недостаточно грамотно, не авторитетно. Определенная линия неуловима. В „Правде“ случаются „катастрофические изменения ее литературных мнений“».
Вождь не мог не понимать, что это уже камешек в его огород. Приводил Алексей Максимович в качестве примера разноголосицу мнений по поводу пьесы «Глубокая провинция» автора знаменитой «Гренады». Сначала это был «яркий спектакль» (рецензия 17 декабря 1935 года). Но уже 27 февраля следующего года газета совершила, как говорят во флоте, «все вдруг». Абсолютно неожиданно выяснилось, что пьесе не хватает «простоты и народности» (а именно этого-то и требовала статья о «сумбуре» в музыке).
Не успел Сталин проглотить эту пилюлю, как его ожидал новый сюрприз. Оказалось, что эти-то перепады оценок в ЦО якобы и дезорганизуют литераторов, особенно молодых. И – даже очень! «Чтобы Вам вполне ясно было, о чем идет речь, – разрешите предложить образчики неряшливой и малограмотной редактуры…»
И какую же книгу выбрал для удара Алексей Максимович? Роман «Как закалялась сталь» Николая Островского.
Нехотя признав в ответном письме, что молодой литературе «нередко не хватает элементарной грамотности», вождь тем не менее подвел итог: книга Островского для нашей литературы представляет «большой и серьезный плюс». (Это при нехватке-то элементарной грамотности!)
Разве мог вождь не испытывать раздражения, чувствуя, как ему изменяет его железная логика, которой он так гордился?!
Став во главе Союза писателей, Горький видел свою задачу в том, чтобы литература, которую называют художественной, являлась именно искусством и боролся за высокий профессионализм писателей. И тут он был беспощаден. И к другим, и в первую очередь к себе.
Сталина не интересовали профессиональные тонкости. В литературе видел он главным образом орудие социальной борьбы, требовал неукоснительного следования партийным установкам. Во имя этого вполне можно было закрыть глаза на «отдельные недостатки формы».
Примирить два этих подхода было невозможно…
Весьма пространное горьковское письмо от 1 мая сопровождала дополнительная и еще более пространная записка. Перечисляя неотложные дела, Горький словно стремился доказать не только их значительность, но и невозможность их осуществления без активного участия Сталина. Сколько замечательных проектов все еще рождалось в голове этого человека, еще недавно отметившего свое 68-летие! В этом возрасте житейской мудрости Горький продолжал быть наивным, как ребенок. Он так и не понял, что больше не нужен Сталину. Что вождь все вопросы теперь будет решать сам, а для этого в стране установилась атмосфера прочного единомыслия. И уж тем более он так и не понял, что теперь мешает Сталину.
Обмениваясь последними письмами, ни тот, ни другой не могли знать, что жить писателю оставалось меньше двух месяцев. Но как только по приезде в Москву в начале июня Горький заболеет, прозорливый вождь почувствует, что Горький уйдет из жизни не позднее 18 июня. Когда на встречу с ним, вслед за Мальро, будут рваться еще два француза – вольнодумец Андре Жид и коммунист Луи Арагон. А допустить этого никак нельзя. И тогда Сталин вспомнит про баронессу Будберг…
Горький немало сделал для упрочения авторитета Сталина, для пропаганды тех методов строительства нового, которые Сталин считал единственно приемлемыми. Но Сталин никогда не ощущал в Горьком абсолютно надежного союзника. В нем всегда таилась опасность неуправляемости.
Без конца пишет и пишет свой нудный роман. И о ком? О каком-то ничтожестве Самгине. И не может выкроить время, чтобы написать о Нем, вожде, перед которым преклоняется народ и от имени которого в ужас приходят враги. Разве не Его жизнь – самый бесценный материал для создания образа положительного героя?
Не может выкроить время, хотя ему представлены все необходимые документы? Не может… Или не хочет?
Это становится уже подозрительно… Если угодно, попахивает саботажем.
Правда, книгу о Нем написал другой писатель. И какую книгу! Панегирик! «Сталин – это Ленин сегодня!» Именно такую мысль надо внушать теперь, и Анри Барбюс прекрасно справился с этой задачей. Но саднящее, как заноза, чувство все нарастающей неудовлетворенности, в отдельные моменты доводившее почти до бешенства, не оставляло его.