Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
ГЛАВА XXX
Костер в пепельнице, или Тайна смерти писателя
Приехал Горький из Крыма в Москву 27 мая. 1 июня, после посещения могилы сына, почувствовал себя плохо. Поднялась температура. Заболел настолько тяжело, что между 3-м и 5-м пришлось срочно созывать консилиум, в котором участвовал специально приехавший из Ленинграда профессор.
А 18 июня его не стало. В 2 часа 30 минут.
Две эти даты – 1 и 18 июня – разделяет тайна, не разгаданная до сих пор… Попытаемся же приподнять ее покров.
…О смерти в последнее время Горький думал все чаще. Нет, не боялся ее. Пытался понять ее как финал прожитой жизни.
О чем думал Горький, вспоминая прошлое? Вряд ли его мысль, как и мысль любого человека на пороге небытия, могла миновать детство.
…Одно время, незадолго до того, как пойти «в люди», в обувную лавку купца Порхунова, жил он на окраине, на Канатной. Вместе с приятелями купался в грязном пруду, яростно дрался с мальчишками. И – ловил птиц! Вот тогда-то он и начал понимать, что птица – одно из самых удивительных творений природы.
Поздней осенью, когда щеглы и снегири так охотно идут под сетку и в чапки, в оврагах около Канатной строились «усады»… Часами простаивали ребята-птицеловы, передрогшими губами подманивали красногрудых снегирей, подражая их свисту…
Алеша Пешков начал как заядлый птицелов, чтобы Горький потом стал заядлым птицелюбом. Для него, выходца из затхлой среды мещанства, закованного, как в клетку, в интересы приобретательства и накопительства, птица, более чем для других, становилась символом движения, стремительного полета, неодолимо манящего простора – символом свободы. Наверно, он не раз вспоминал беднягу-воробья, которого задушил двоюродный брат… Это одна из наиболее сильных сцен его автобиографической трилогии.
А сам он своих пернатых друзей держал, обхаживая и обильно кормя, в конечном счете ради того заветного мига, когда весенним солнечным деньком дверцы клетки распахнутся и пернатое создание, еще не веря в возможность свободы, вспрыгнет на жердочку, которую уже ничто не отгораживает от бездонного океана неба, и, поняв наконец, что произошло, стремительно бросится в этот пьяняще бездонный океан…
На Полевой в зиму 1900 года он развел целый «птичник», заказав ряд клеток разной величины. Частенько ходил на балчуг, подолгу беседовал с птицеловами и выбирал синиц разных пород, корольков, московок, дятлов – и развел у себя целый птичий поселок. Рассаживал в разные клетки, по породам и содружествам, давал разный корм, сменял воду и чистил клетки, а весной все это пернатое население выпускал на волю…
Еще в 1893 году написал Горький аллегорию «О чиже, который лгал, и о дятле – любителе истины». Два года спустя возникла «Песня о Соколе». А в 1899 году, здесь, в доме Курепина, создает ее новую редакцию, в которой появились слова, ставшие знаменитой формулой героизма: «Безумство храбрых – вот мудрость жизни»…
Безумство храбрых… Да, нередко он проявлял его и говорил теперь об этом с чистой совестью. Нередко, но – всегда ли? Особенно – в последние годы… И не превратился ли тот же столь не любезный его сердцу помпезный особняк миллионера Рябушинского в золоченую клетку?
Когда-то он любил жечь в степи костры. Привычку эту пронес через всю жизнь. Может, и любил он больше всего огонь и птицу? Ведь костер напоминал ему прекрасную жар-птицу, рвущуюся куда-то в неведомое. А теперь ему было дозволено любоваться только одним видом костра – тем, который тихо поедал в пепельнице обгоревшие спички и окурки…
Мог вспомнить он и то, что писал еще в начале 20-х годов Роллану, гостившему у него всего какой-то год назад. «Жить очень трудно, дорогой друг, до смешного трудно. Особенно – ночами, когда устаешь читать, а спать – не можешь. Там, на родине, воют вьюги… землю засыпает снег, людей – сугробы слов. Превосходные слова, но – тоже, как снег, и не потому, что они так же обильны, а потому, что холодны. Когда фанатизм холоден, он холоднее полярного мороза».
И ему самому становилось зябко от сознания того, что и он сказал немало слов, пусть и мажорных, душеспасительных внешне, но холодных внутри.
Чувствуя приближение смерти, в июне 1936 года Горький начал пристально следить за собой, за тем, как происходит умирание. Он все еще надеялся, «выскочив», снова сесть за этот привычный для него, выше обычного – чтоб не сутулиться, – письменный стол и описать случившееся…
Сам того не желая, по разным поводам, начинал все чаще думать о смерти в последние год-два. Как-то посетил мастерскую своего давнего знакомого, отличного живописца Нестерова. Обратил внимание на портрет «Девушка у пруда», написанный еще в 1928 году. С сочувствием отметил новый ее настрой – не монастырский, а связанный с общественной активностью личности. Однако для своего дома в Горках приобрел нестеровский же портрет «Больная девушка»… Скорее всего – безнадежно больная…
Еще раньше, пространно и заинтересованно откликаясь на письмо Каменева об издании «Биографии идей», скептически отнесся к возможности материалистически построить «биографию» «идеи бессмертия», расценил ее как идею церковную…
Не боясь смерти, понимал, однако, что она – не просто переход из бытия в небытие. Смерть не миг, когда перестает биться сердце. В сущности, начинается смерть с нежелания жить…
А вообще, его все больше волновали глобальные вопросы. Он словно силился подняться на какую-то небывалую дотоле высоту, чтобы представить Мир в целостности. Набросал на листке:
«Загадка бытия.
Человек и космос.
Искусственное ограничение количества и
качества мыслящей энергии.
Первое в космосе обиталище органической жизни».
Мысль его уносилась дальше, чем у кого-либо из современников. А вдуматься – так она была привязана к земле какой-то фатально неустранимой связью… «Искусственное ограничение количества и качества мыслящей энергии…» Не об этом ли все четыре статьи в «Правде», которые громом громыхнули в начале года? Ограничение энергии и – направление ее остатков в нужное Хозяину русло?.. И опять мысль рвалась в запредельные дали, туда, где бытие переходит в небытие…
Как-то разговорился с профессором Н. Бурденко о жизни и смерти, возможностях медицины и задачах, встающих перед ней, о необходимости создания «биологической философии человека». А в итоге свернул на традиционное: «Врач должен уметь оздоровить больную, часто патологическую психологию пациента. В этом залог успеха врача в борьбе с болезнью, которая должна уступить место здоровью, норме».
В здоровом теле – здоровый дух, говорили древние. Можно сказать и наоборот: здоровый дух – условие здоровья тела. А его дух в последнее время все больше и больше одолевали мучительные сомнения и противоречия…
Писатель исследует жизнь до последнего дыхания. Когда он совсем уже не может обогащаться новыми фактами извне, он обращает взор в глубь собственной души, вступающей на грань небытия. Карандашом на маленьких листочках, подложив книгу Е. Тарле «Наполеон», – последнюю из тысяч и тысяч, прочитанных им, – писал, не соблюдая правил пунктуации: «Вещи тяжелеют книги карандаш стакан и все кажется меньше чем было…» «Крайне сложное ощущение. Сопрягаются два процесса: вялость нервной жизни – как будто клетки нервов гаснут – покрываются пеплом и все мысли сереют.
В то же время – бурный натиск желания говорить, и это восходит до бреда, чувствую что говорю бессвязно хотя фразы еще осмысленны…»
Похоже, костер жизни догорал…
…Сколько раз может умереть человек? Что за вопрос! Рождается человек однажды, проживает одну жизнь и один раз уходит из нее… Но вот уже лет двадцать тому на Западе появилась статья под громким названием «Семь смертей Максима Горького». Принадлежит она перу вполне серьезного человека, которого весьма чтут в Польше, Г. Герлинг-Грудзинскому. Он насчитал семь вариантов истолкования кончины Горького.
Многие непроясненные обстоятельства ухода писателя породили версию о его отравлении. Постепенно она прочно утвердилась в сознании современников и потомков. Эмигрант Борис Зайцев, некогда, еще в начале века, сотрудничавший с Горьким и давно разошедшийся с ним в понимании событий в России, подчеркивал в начале 50-х годов парадоксальный характер смерти писателя: «…Горький? Буревестник? Друг Ильича? Можно ли было тогда думать, что революция, которой он так жаждал, ему же и преподнесет кубок с отравой?»
Что русское зарубежье! «Кубок с отравой» вошел в сознание людей во всем мире. И, как объясняет один из видных американистов, это обстоятельство во многом определяет тональность того пиетета, которым окружено имя Горького в массовом сознании читающей Америки наших дней.
Наиболее широкое хождение получила версия о коробке отравленных конфет, якобы присланных Сталиным и поведанная профессором Плетневым, осужденным на 25 лет лагерей и высланным на Крайний Север. Выглядит версия так (привожу ее в изложении известного художника Юрия Анненкова, автора книги «Дневники моих встреч. Цикл трагедий», изданной в 1966 году в Нью-Йорке и включающей очерк о Горьком, написанный, кстати, весьма благожелательным пером).
«Тайна смерти Горького, настигшей его в СССР в 1936 году, остается еще не разгаданной, тем более после разоблачений по поводу несуществующих „преступных заговоров“ докторов.
…Я верю… признаниям профессора Плетнева, большого медика, который вместе с некоторыми другими докторами лечил Горького…»
«Мы лечили Горького от болезни сердца, но он страдал не столько физически, сколько морально: он не переставал терзать себя самоупреками. Ему в Советском Союзе уже нечем было дышать. Он страстно стремился назад, в Италию. На самом деле Горький старался убежать от самого себя – сил для большего протеста у него уже не было. Но недоверчивый деспот в Кремле больше всего боялся открытого выступления знаменитого писателя против режима. И, как всегда, он в нужный момент придумал наиболее действенное средство. На этот раз этим средством явилась бонбоньерка, да, красная, светло-розовая бонбоньерка, убранная яркой шелковой лентой. Одним словом – красота, а не бонбоньерка. Я и сейчас ее хорошо помню. Она стояла на ночном столике у кровати Горького, который любил угощать своих посетителей. На этот раз он щедро одарил конфетами двух санитаров, которые при нем работали, и сам съел несколько конфет. Через час у всех троих начались мучительные желудочные боли, еще через час наступила смерть. Было немедленно произведено вскрытие. Результат? Он соответствовал нашим самым худшим опасениям. Все трое умерли от яда.
Мы, врачи, молчали. Даже тогда, когда из Кремля была продиктована совершенно лживая официальная версия о смерти Горького, мы не противоречили. Но наше молчание нас не спасло. По Москве поползли слухи о том, что Горького убили. Сосо его отравил. Эти слухи были очень неприятны Сталину. Нужно было отвлечь внимание народа, отвести его в другую сторону, найти других виновников. Проще всего было, конечно, обвинить в этом преступлении врачей. Врачей бросили в тюрьму по обвинению в отравлении Горького. С какой целью врачи отравили его? Глупый вопрос. Ну, конечно, по поручению фашистов и капиталистических монополий. Конец? Конец вам известен».
Свидетельство Плетнева впервые было опубликовано в 1954 году в журнале «Социалистический вестник» в изложении журналистки Бригитты Герланд, немки по национальности. Она познакомилась с Плетневым в 1948 году, работая фельдшером лагерного лазарета под началом Плетнева. Продолжалось это несколько месяцев. По-видимому, расположившись к ней и не желая уносить тайну в могилу, престарелый профессор (а было ему в то время 78 лет) доверил ее своей сотруднице.
Касаясь свидетельства Герланд, А. Ваксберг в «Литературной газете» ставит эту версию под сомнение. Однако отметим одну неточность в изложении самого Ваксберга: журналистка якобы «описала свою встречу» с Плетневым. И вправду получается странная картина: опасающийся за свою жизнь (сколько вокруг стукачей, «вертухаев» и т. д.) врач доверяет такую тайну мало знакомому человеку при какой-то случайной встрече (где? на пересыльном пункте? в тюрьме?). Да еще иностранке! Да еще о ком – о Сталине! Да еще при его жизни! И, согласитесь, совсем другое дело, если Герланд проработала с Плетневым несколько месяцев.
О втором, более существенном аргументе Ваксберга. Он приводит данные о том, что Плетнев был расстрелян 2 сентября 1941 года в подвалах орловской тюрьмы вместе со многими другими ни в чем не повинными людьми (погибло тогда 154 человека).
Но есть ли полная гарантия, что в начале войны, в условиях стремительного наступления немцев, велся абсолютно точный учет, кого и когда расстреляли. А может, в тех-то условиях кто-то даже и захотел оставить Плетнева как очень ценного свидетеля – кто мог знать, хоть и тот же Берия, куда и как повернется колесо войны?.. И вообще, известно много случаев, когда даты трагической гибели людей фиксировались чисто условно.
Мы столь скрупулезно отметили все возможные моменты, оставляющие хоть какую-то надежду на достоверность информации Герланд, но, увы, результат один: все звучит крайне неубедительно. И прежде всего наивен сам способ: присылка конфет, да еще смерть каких-то санитаров, не подтвержденная никем. Как тут не вспомнить пресловутый торт, присланный Сталиным Крупской!
Итак, тайна пока остается тайной.
Тем не менее версия о насильственной смерти Горького становилась все более аксиоматической. И для одного из известных филологов, Вяч. Вс. Иванова, не существовало вопроса о причастности Сталина к кончине Горького. Он попытался проанализировать причины, заставившие вождя сделать этот шаг. И носит статья характерный заголовок: «Почему Сталин убил Горького?»
Автор опирался в основном на довольно известные материалы, в том числе на «Летопись жизни и творчества Горького», выходившую давным-давно и страдающую очевидной, я бы даже сказал, кричащей неполнотой, вызванной вполне понятными обстоятельствами. Зато сын известного писателя Вс. Иванова обильно использовал бытующие в литературной среде рассказы о «тайнах Кремля», зачастую нуждающиеся в серьезном обосновании и документальном подтверждении. Не выглядит убедительной и смелая версия о том, что Горький, прежде чем стать жертвой кремлевского тирана, якобы включился в антисталинский заговор вместе с Бухариным, Рыковым и даже Ягодой (!) – настолько резкий характер будто бы приобрела оппозиционность писателя сталинскому единовластию.
И все же появление если не этой, то другой такой же статьи и со столь же энергичным заголовком было закономерно, т. к. в том же самом журнале, «Вопросы литературы», тремя годами ранее появилась статья заведующего Архивом М. Горького при ИМЛИ В. Барахова «М. Горький. Последняя страница жизни. Факты и версии». Автор отстаивает противоположную концепцию естественной смерти Горького, вызванной общим состоянием его здоровья и заболеванием в июне 1936 года. В. Барахов опирается на изученные им неопубликованные материалы о болезни, свидетельства врачей и очевидцев, что надо поставить в заслугу исследователю. Он подвергает критике первую точку зрения (появившиеся в печати в 70–80-е годы работы Г. Герлинг-Грудзинского и французского литературоведа Мишеля Нике). Между тем ученый из Нормандии собрал и проанализировал обширный материал, характеризующий общественную атмосферу 30-х годов, литературное и политическое окружение Горького, все нарастающее расхождение сталинской и горьковской линий в развитии культуры. Но медицинскими материалами он не располагал.
Так сложились две полярные концепции. Тоннель бурили с разных концов. Но горнопроходцы разминулись, изначально намечая разные маршруты. К свету истины, как мне представляется, пробиться пока так и не удалось. Не настало ли время проанализировать и как-то свести материалы и аргументы того и другого ряда? Может быть, это – нет, не слияние (избави Бог от чисто конгломеративного смешения столь разнородных по природе материалов!), а их взаимодействие породит ту энергию, которая наконец рассеет плотную завесу, окружающую тайну века? И если все же кто-то действительно убил Горького, то кто же был этот убийца? Ведь наивно было бы воспринимать название статьи Вяч. Вс. Иванова буквально.
Впрочем, если верить упоминаемой мной уже неоднократно Берберовой, убийца вроде бы вовсе не был нужен, так как «с лета 1935 года болезни держали его в абсолютной близости от смерти», и потому-де в силе остается «гипотеза естественной смерти Горького».
Но вот один из лечивших Горького врачей, М. Кончаловский, пишет: «За два дня до смерти Горький почувствовал значительное облегчение. Появилась обманчивая надежда, что и на этот раз его могучий организм справится с недугом».
Могучий организм… Не обмолвка ли это? Или все-таки для такого заявления есть какие-то основания?
Посетивший Горького в ноябре 1927 года, за полгода до его первой поездки в СССР, и проживший в Сорренто не день-другой, а две недели и встречавшийся с Горьким ежедневно поэт Н. Асеев так подытоживает свои впечатления: «Совсем еще молод Горький. Глядя на него, никак не дашь ему больше сорока лет. (Напомню: писателю было тогда 59. – В.Б.) И это не в комплимент ему, не из желания сказать приятные слова. В нем нет ничего старческого, ничего брюзгливого, одряхлевшего и обвиснувшего. Отлично он тренирован жизнью, просвежен сквозняками скитаний, закален тысячами встреч, наблюдений, опытов».
Не раз сопровождавший Горького во время прогулок художник Ф. Богородский свидетельствует: «Горький, которому в то время было шестьдесят лет, был очень легок в походке (это с больными-то легкими! – В.Б.). Я бы даже сказал, что его походка была изящна и напоминала спортивный шаг. Фигура Алексея Максимовича, несмотря на сутулость, была очень ладно сшита…»
Но вот Горький, приехав в СССР, посетил родной Нижний Новгород. Рядом с Балахной в 1925 году выросла одна из первых в губернии электростанций. Репортер местной газеты, ни на шаг не отходивший от него, пишет: «С удивительной энергией Горький приступает к осмотру станции. Этот 60-летний человек уже много часов провел сегодня на ногах, исходил целые километры по корпусам и цехам, обливался потом в машинных отделениях и котельных. Но по-прежнему неутомим он в своей любознательности…»
Здоровье Горького резко пошатнулось в последние два года после неожиданной и загадочной смерти сына Максима. Характерный эпизод содержится в воспоминаниях К. Тренева, навестившего Горького в Крыму в мае 1936 года. «Помню, что, изучая биологию и минералогию, я всегда видел перед собой Горького с его изумительной эрудицией, и мне часто хотелось встретиться с Алексеем Максимовичем, чтобы не ударить, как когда-то, лицом в грязь. И вот я пытался навести разговор на лежащие перед ним камни. Иные камни лежали на душе и у меня, и у моего собеседника».
Воспоминаний о Горьком – горы. Но подобного рода – считанные единицы. Иногда, впрочем, они просачиваются сквозь полупрозрачную кисею иносказания. Постоянный врач Горького Л. Левин (репрессированный позже) в газетном выступлении о смерти Горького невольно (а может быть, и вольно?) сказал больше, чем может показаться на первый взгляд: «Алексей Максимович страдал и физически и морально. Ему нечем было дышать». Согласимся, контекст формулировки такого рода имеет смысл, далеко выходящий за рамки чисто медицинской информации. Но, отчетливо понимая, что в существующих условиях столь двусмысленная формулировка недопустима, врач тотчас добавляет: «Весь его организм испытывал острый недостаток кислорода. Нам приходилось давать ему свыше ста подушек кислорода в сутки».
Ясно, что речь идет о лечении острого заболевания. Но догадливый читатель мог понять, что «кислорода» не хватало и раньше, потому что камни нечеловеческой нагрузки легли на измученную горьковскую душу.
С самого начала болезнь Горького приобрела крайне импульсивный характер. По словам Крючкова, звонившего в Москву из Горок, где лежал писатель, положение очень скоро стало «плохим». «Но в слове „плохое“, – добавляет комендант дома на М. Никитской И. Кошенков, – не все. Я знаю Крючкова, и его голос дрожал и был надломлен. Я почувствовал, что он плачет». Другой звонок: «У нас безнадежно». Дальше: «Положение лучше, чем утром». Это – из дневниковых записей Кошенкова 3–5 июня.
А на другой день, 6 июня, о болезни любимого писателя узнала вся страна. В «Правде» появился первый бюллетень о состоянии его здоровья. Будут они печататься ежедневно, кончая роковым 18 июня.
Общеизвестно, что публикации подобного рода появляются в печати тогда, когда положение больного, в сущности, безнадежно. Болезнь же Горького, как уже говорилось, протекала крайне неровно. Часто он испытывал удушье. Однако в моменты облегчений находился в полном сознании и демонстрировал завидное самообладание. Как свидетельствует лечащий врач А. Сперанский, в такие минуты Горький «выглядел бодро, говорил с обычной своей шутливостью, посмеиваясь над непривычным для него состоянием беспомощности». «Много говорил о литературе, древних культурах, исторической их преемственности», «о французской литературе и новых именах в ней»… Но это – лишь в минуты облегчения.
8 июня в доме Горького появился сам Сталин. Приход его был совершенно неожиданным… И все же – закономерным.
Неожиданным потому, что вот уже сколько времени – больше года? – он не появлялся здесь, тогда как раньше наведывался запросто и частенько. Окружающие знали, что Горький не мог даже дозвониться до вождя – настолько неизменно был «занят товарищ Сталин».
А закономерным потому, что, какие бы ни возникали сложности в личных отношениях (чего не бывает в жизни!), в кризисную минуту надо становиться выше этих сложностей. Вот и сейчас вождь стал выше, чтобы еще раз доказать, как ценят партия и правительство первого писателя страны и как горячо и искренне желают ему выздоровления…
Естественно, болезнь встревожила множество людей, и родные и близкие скапливались в немалом числе. Сталина это многолюдство привело в негодование. К Крючкову, отвечавшему за доступ посетителей, вождь обратился с недвусмысленной угрозой: «Вы знаете, что мы можем с вами сделать?» Петр Петрович знал это отлично, и без труда можно представить его состояние.
Сталин в крайне резкой форме приказал удалиться всем (за исключением медсестры Липочки). Всем, включая и наркома внутренних дел Ягоду, который в доме Горького был завсегдатаем: «А этот что тут шляется?»
Удалил Сталин вслед за Ягодой и женщину в черном. Бестактность ее траурного одеяния вызвала саркастическую реплику вождя: «А кто это сидит рядом с А<лексеем> М<аксимовичем> в черном? Монашка, что ли?.. Свечки только в руках не хватает!»
В возбужденном состоянии Сталин подошел к окну, распахнул форточку. В комнату хлынул свежий воздух…
А женщиной в черном была Мария Игнатьевна Будберг – третья, «невенчанная» жена Горького, которую долго с напускным целомудрием низводили до уровня секретаря. Вряд ли секретарю посвящают четырехтомный роман («Жизнь Клима Самгина»), который автор считал чуть ли не главным итогом своей художественной деятельности.
Узнав о болезни Горького, Мура мгновенно прилетела из Лондона, где проживала с Уэллсом.
Мы уже знаем, что Сталин встречался с ней раньше, получая лондонский архив. Наверное, в этой напряженной ситуации его просто подвела память… В конце концов вожди тоже люди…
Осознавал ли умирающий, Кто пришел к нему? После долгой-то размолвки? Мария Игнатьевна после смерти писателя будет говорить, что появление вождя всякий раз – а больного он навещал трижды – оказывало на Горького чудотворно оздоравливающее воздействие. «Умирал он, в сущности, 8-го, и, если бы не посещение Сталина, вряд ли бы вернулся к жизни».
А тогда, 8-го, Горький неожиданно приподнялся в постели. Сел. Взор совершенно осмысленный. И вдруг – заговорил! О своих творческих намерениях, о работе над «Историей Гражданской войны», о развитии французской литературы… Всем своим видом и речью он словно хотел убедить кого-то, что умирать вовсе не собирается, так, прихворнул. А планы – такие неотложные и громадные.
Все были поражены. Все, включая и Сталина. Тот велел принести бутылку вина, чтоб выпить за выздоровление дорогого Алексея Максимовича.
Драматург А. Афиногенов оставил в своем дневнике такую запись:
«Будущий биограф Горького занесет ночь 8 июня в список очередных чудес горьковской биографии. В эту ночь Горький умирал. Сперанский уже ехал на вскрытие. Пульс лихорадил, старик дышал уже с перебоями, нос синел. К нему приехали прощаться Сталин и члены Политбюро. Вошли к старику, к нему уже никого не пускали, и этот приход поразил его неожиданностью. Очевидно, сразу мелькнула мысль – пришли прощаться. И тут старик приподнялся, сел на постели и начал говорить. Он говорил 15 минут о своей будущей работе, о своих творческих планах, потом опять лег и заснул и сразу стал лучше дышать, пульс стал хорошего наполнения, утром ему полегчало. Сперанский схватился за голову от виденного чуда. Так, вероятно, Христос сказал Лазарю: „Встань и ходи“. Сперанский объясняет это шоком в ту часть коры головного мозга, которая ведает дыханием и сердцем, и шок этот оказался благодетельным».
Потрясающее свидетельство! На какую невиданную концентрацию духовной и физической энергии оказался способен горьковский организм именно в этой ситуации и под ее прямым воздействием! Как велико было его желание не позволить Сталину торжествовать по случаю ухода из жизни того, кого он уже давно подвергал своей изощренной, «бархатной» тирании! Это была еще одна победа над врагом, способным в случае нужды надевать личину друга.
Гораздо более, чем история с коробкой конфет, пущенная в обращение якобы Плетневым, интересно другое, чисто медицинское соображение того же профессора о еще одном чуде – связанном с состоянием дыхательных органов писателя. Вскрытие установило, что вследствие перенесенного туберкулеза легкие очень изменились. Верхние их доли уже «не представляли из себя дыхательной поверхности», «фактически он давно уже дышал только нижними долями своих легких». И в таком состоянии, только благодаря условиям Крыма и «вниманию и любви к нему, которыми он был окружен как со стороны правительства, так и со стороны лечивших его врачей», Горький жил и трудился – да еще как интенсивно! – целых три года.
То есть, если бы ему удалось, по его собственному выражению, «выкарабкаться» (а он был очень близок временами к этому), он еще мог бы жить не день-два, а побольше. Никто не знает сколько.
Тем временем в Москве, в Союзе писателей, развертывалась лихорадочная деятельность по поводу, казалось бы, не имеющему никакого отношения к болезни Горького. В страну собирался приехать знаменитый французский литератор Андре Жид. К его встрече готовились особенно основательно. И не только писатели.
Но возникла неожиданная сложность. В качестве непременного условия своей поездки Жид выдвигал встречу с Горьким. Но Горький же смертельно болен! Тогда Жид заявил, что визит вообще отменяется: не для участия же в похоронах поедет он в Россию!
Минуем пока вопрос, почему для Сталина визит Жида представлял особую важность, равно как и подробности переговоров с писателем: рассказ об этом впереди. Скажем только: Москва в конце концов дала добро на приезд, оговорив, что встреча с Горьким не может состояться ранее 18 июня… Восемнадцатого…
Второй раз Сталин пришел к Горькому 10-го ночью. Больной спал. Встретившая гостей Будберг (та самая, которую Сталин изгнал как «монашку») никого к Горькому не допустила.
Даже Сталина? Абсолютного диктатора? Но теперь, похоже, он уже знал, что встречает его жена Горького, оберегающая его покой (кто как не жена имеет на это полное право и даже несет такую обязанность?), и потому подчинился ее воле…
Поскольку развитие событий, как видим, выдвигает на первый план Марию Игнатьевну, попытаемся охарактеризовать ее подробнее.
Во время приезда в Советский Союз в 1989 году Берберова без обиняков заявила, что Будберг была агентом сразу двух разведок – советской и английской, полагая, что сказанное в книге достаточно убедительно подтверждает это предположение. Не опровергается в «Железной женщине» и версия о том, что была Мария Игнатьевна связана и с разведкой немецкой. Как жена секретаря русского посольства в Берлине Бенкендорфа (в первом браке; он погиб в 1917 году в своем имении) она имела достаточно широкий круг знакомств с верхушкой Германии, и ходили слухи, что была близка даже с кайзером Вильгельмом…
Во всяком случае, уже оформив в Таллине новый брак с «лоботрясом» Будбергом в январе 1922 года (с обеих сторон брак по расчету; ей это было нужно, чтобы, обретя эстонское гражданство, получить разрешение на выезд за рубеж), она, в тайне от всех, поехала в Лондон. В это время там не было ни Уэллса, ни Локкарта, но «кое-кого», по словам В. Ходасевича, она видела…
Вернулась оттуда, преобразившись неузнаваемо. Поизносившаяся во время скитаний и ареста в Эстонии, теперь она была одета по последней моде.
В доме Горького на Кронверкском Мария Игнатьевна появилась еще в 1919 году. Этому предшествовал ее арест в Москве в 1918 году как любовницы английского разведчика Локкарта, обвиненного в организации заговора против советской власти. С Локкартом как английским подданным решили не расправляться (могли пострадать в Лондоне Литвинов и другие), но с его-то пассией в те времена расправиться могли запросто, и никто знать бы ничего не знал о ее судьбе. Однако каким-то образом ей удалось расположить к себе видного чекиста Петерса, непосредственно причастного к аресту Локкарта, и даже раньше его выйти на свободу.
Мура обладала недюжинной энергией, смелостью, предприимчивостью, знала несколько языков. Она была склонна к игре с судьбой и авантюрам, которые пробуждали в ней какой-то азарт, огонь в крови, как у карточного игрока, когда открывается заманчивая возможность сорвать крупный банк. И еще, как утверждает Берберова, Мура знала толк в сексе и умело пользовалась этим…
В глазах буржуазной интеллигенции Горький выглядел абсолютно «красным», другом Ленина. Когда ожидалось, что Юденич вот-вот возьмет Петроград, на квартиру Горького во множестве стали поступать письма, точнее, почтовые конверты, заключавшие в себе только одно: веревочку, свернутую в виде петли. Однако знакомым «буревестник революции» сплошь и рядом говорил про большевиков «они». Ну а про хлопоты за арестованных интеллигентов и говорить не приходится – он вел за них непрекращающуюся войну с Советами. Потому вовсе не исключено, что Мария Игнатьевна получила предложение стать своим человеком в доме на Кронверкском от ЧК, чтоб поставлять необходимую информацию еще тогда. Нужда в такой информации обострилась, когда в конце 1921 года рассерженный Горький уехал за границу, где в 1922 году выступил против судебного процесса над эсерами, затеянного в Москве. Тогда-то, в 1922-м, на него завели «досье» на Лубянке.