Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
В 1899–1900 годах в Нижнем Новгороде Горький создал книгу о купце, выламывающемся из своей среды («Фома Гордеев»), а немного спустя у него зародился замысел повествования об истории целого купеческого рода на протяжении ста лет. Делясь мыслями о будущем романе с Л. Толстым, Горький рассказывал и про горбуна, уходящего в монастырь. Патриарх пришел в восторг, и то, что представлялось будущему автору второстепенным, в его глазах выглядело основным: человек уходит от жизни, чтоб замаливать чужие грехи. Это был типично толстовский подход к жизни. Горький избирал другой путь.
К давней теме вернулся Горький лишь весной 1924 года. Он был глубоко потрясен преждевременной смертью Ленина, человека, огромную роль которого в истории признавал и с которым порой приходилось вести резкую полемику о цели и средствах, о революционном насилии и жестокости. Мучительно размышлял теперь Горький о путях развития современного мира, вспоминая и давние каприйские диалоги с Лениным, разговоры о династиях купцов…
Смерть Ленина от революции отделял срок более чем в шесть лет. Горький имел возможность основательно подумать над причинами победы революции в России и поражения ее на Западе, прежде всего в Германии, осмыслить своеобразный опыт нэпа, попытаться понять причудливую динамику капиталистической экономики, ее гибкость и динамизм. Вот эта сложность размышления над жизнью на последнем этапе формирования замысла не всегда принимается во внимание литературоведами. Роман просто возводится к «празамыслу» рубежа двух веков.
«Дело Артамоновых» убедительно опровергает упрощенное представление о природе художественного сознания. На первый взгляд можно было бы сделать такое допущение: коль скоро, согласно учению марксизма, решающую роль в историческом процессе играет народ, следовательно, он и должен быть главным героем книги о крахе капитализма. Но вся-то соль в том, что искусства нет вне индивидуальности художника, вне его судьбы.
Давно вошел в научную и учебную литературу тезис о том, что цель «Дела Артамоновых» – показать якобы неумолимый процесс вырождения буржуазии, приводящий к разложению и гибели всего капиталистического строя. Сюжетно эта идея будто бы реализуется у Горького через изображение постепенной деградации представителей трех сменяющих друг друга поколений рода Артамоновых (Ильи – Петра – Якова).
Итак, деградация капитализма… Однако вполне естествен вопрос: сколь был прав Горький, предрекая эту самую неумолимость? И как соотнести подобную концепцию с реальным состоянием современного «буржуазного» мира, даже если отвлечься на минуту от того глубокого кризиса, в котором оказалась страна «победившего социализма»? Не выглядит ли концепция «Дела» на таком фоне безнадежно устаревшей?
Попытаемся, однако, ответить сначала на другой вопрос: соответствует ли на самом деле эта концепция природе горьковского художественного мышления? Иными словами: горьковская ли это концепция?
Подчиняя жизнь романа априорно сложившемуся идеологическому тезису, процесс деградации рода Артамоновых начинают исчислять уже с его основоположника Ильи. «Созидательный размах все более заменяется у него хвастливой крикливостью, и сама гибель Ильи дает повод сказать, что его сила „хвастовством изошла“», – писал Б. Бялик. Таким образом, уже в самом родоначальнике «Дела» будто бы начинается тот процесс деградации артамоновского дела, который находит свое завершение в судьбе наследников Ильи, издавна утверждают горьковеды.
Но так ли это? Ведь не случайно Горький постоянно подчеркивает увлеченность Ильи делом. «Все делайте, ничем не брезгуйте! – поучал он, и делал много такого, чего мог бы не делать, всюду обнаруживая звериную, зоркую ловкость, она позволяла ему точно определить, где сопротивление сил упрямее и как легче преодолеть его». Более того, и детей своих он стремился «воодушевить… страстью к труду».
Природа дела, по мысли Горького, оказалась, однако, такой, что оно не обнаружило способности к объединению людей вокруг себя. Стремясь привлечь детей к строительству фабрики, Илья силой своей кипучей натуры подавлял их. Чрезвычайно важными являются слова основоположника другой, рабочей династии «древнего ткача Бориса Морозова», сказанные именно в сцене гибели Артамонова-старшего: «Ты, Илья Васильев, настоящий, тебе долго жить». В смерти Ильи немало случайного, неожиданного. Между тем элемент случайности глубже подчеркивает ее закономерность. Но суть вовсе не в деградации основателя артамоновского дела, не в спаде, движении вниз. Наоборот, суть скорее в перенапряжении при подъеме, как это происходит в сцене разгрузки котла. И вот тут сцена приобретает подлинную символику. Илья слишком жаден. Чувствуя, что чересчур много исторического времени потеряно, он весь отдается жажде наверстать то, что упущено его классом. Отсюда – спешка, горячка, азарт. Илья, кажется, хочет обогнать самое время.
Совсем, совсем иначе строит Горький образ Петра! С отцом сын связан не мотивом преемственности (деградация), а логикой композиционного контраста. И в этом тоже заключен свой глубокий смысл. Отношение героя к делу, которое облапило и держит, как медведь, не давая свободно вздохнуть, достаточно хорошо изложено в работах горьковедов. Но стоит внимательно присмотреться к изображению внутренней жизни Петра; сам этот человек весьма зауряден, но образ его, созданный Горьким, достаточно сложен.
На первый взгляд может показаться странным, что в изображении сумятицы внутренней жизни своего героя Горький предвосхищает некоторые приемы композиционной взаимосвязи характеров и психоанализа, которые вскоре применит в «Жизни Клима Самгина». Так, задумываясь о жизни, Петр нередко ловит себя на том, что наиболее важные выводы принадлежат не ему. («Это была мысль Алексея, своих же не оказалось. Артамонов обиженно хмурится».) Причем важно подчеркнуть, что в голову Петра настойчиво лезут мысли именно тех людей, к которым он испытывает чувство зависти, неприязни, настороженности (Алексей, Тихон Вялов). Личность отталкивает, а принадлежащая ей мысль незаметно проникает в сознание Петра, становясь одним из источников его внутренней раздвоенности.
Мысль героя оказывается чьей-то чужой мыслью… Уже здесь намечается тот мотив двойничества, который также используется при характеристике Петра и делает этот образ родственным поэтике «Жизни Клима Самгина». Перед нами конкретные проявления сложного процесса, который можно определить как взаимодействие смежных замыслов в творческой лаборатории художника. Да еще надо учесть: окончание «Дела Артамоновых» и начало написания «Клима» хронологически совпадают. «Дело» завершено в апреле 1925 года, а уже в конце 1924-го Горький готовился писать новый роман «о тех русских людях, которые, как никто иной, умеют выдумывать свою жизнь, выдумывать самих себя». Совершенно неожиданное для нас родство Петра и Клима Самгина помогает еще лучше понять, что образы Ильи-старшего и ушедшего в себя Петра связывает никак не преемственность, а именно логика контраста. Совсем иначе соотносятся Петр и представитель третьего поколения Яков. В данном случае сын действительно унаследовал худшие черты своего отца, и прежде всего нежелание и бессилие руководить делом.
Прав С. Касторский, еще в 60-е годы критиковавший схематизм многих горьковедческих работ. Говоря о теме перерождения рода буржуазных предпринимателей в романе «Дело Артамоновых», исследователь полагал, что этот мотив не расширяется до философской концепции всей книги. «Если в раскрытии структуры „Дела Артамоновых“ ограничиться тремя поколениями артамоновского рода по одной линии: Илья-старший – Петр – Яков, то тем самым будет затушевана другая весьма примечательная артамоновская ветвь: Илья-старший – Алексей – Мирон, в результате чего сильно исказится композиция книги. Ведь сюжет повести идет так: ослабляется одна ветвь артамоновской династии – Петр – Яков… Зато крепнет, развивается другая – Алексей – Мирон»[13]13
Касторский С. Горький – художник. М. – Л., 1963, с. 31.
[Закрыть]. Недооценка этой второй ветви вольно или невольно порождает одностороннюю трактовку концепции всей книги: из рода в род происходит этакий фаталистически неумолимый процесс деградации капитализма. Жизнь давно убедила: мысли о том, что капитализм «вымрет» сам собой, оказались глубоко иллюзорными. Скорее всего, еще не осознавая в должной мере всей социально-исторической значимости проблемы, мудрым инстинктом художника Горький откликнулся на те социальные процессы, которые уже начинались, но значение которых можно было вполне оценить лишь впоследствии.
Не случайно Алексея Артамонова он рисует как новый тип буржуа, в котором вырабатывается социальная ловкость, умение пользоваться обстоятельствами, чутко реагировать на происходящие в них изменения. Никак невозможно согласиться с мнением, будто «печатью крайней духовной скудости, исторического бессилия отмечены в равной мере (?) и представители наиболее активных слоев вырождающегося класса»[14]14
Тагер Е. Творчество Горького советской эпохи. М., 1964, с. 271.
[Закрыть].
В действительности объективный смысл горьковского романа оказался гораздо глубже. Писатель отразил не какие-то фаталистически необратимые процессы, а полную противоречий динамику развития буржуазного мира, который на смену одним хозяевам «дела» спешит призвать других, более отвечающих требованиям времени.
В литературоведении можно встретить такое утверждение: линии Артамоновых (Илья – Петр – Яков) – неумолимому скатыванию вниз, угасанию, обессиливанию – противостоит линия пролетариата – неуклонный подъем вверх, созревание крепнувших сил. Но о какой линии Артамоновых заводят речь? Ведь их две. Силу поднимающегося пролетариата надо противопоставлять не слабости капитализма (Петр), а его силе (Алексей, Мирон, Митя). Роман не успокаивал: история-де за нас, она, матушка, сама сделает свое дело. Роман Горького заставлял задуматься. Ведь история – в конце концов не что иное, как люди, творящие ее. Стремясь разоблачить эксплуататорскую природу капитализма, роман содержал призыв к активному действию. Увы, это не было понято. На долгие годы воцарялся период не раздумий, а веры тем, кто стоит у кормила власти.
Для понимания образа Алексея, а равно и для понимания идейной сущности книги в целом чрезвычайно важна композиционная взаимосвязь образов братьев Петр – Алексей. Конфликт между ними все более углубляется, и вскоре Петр вынужден признать полное превосходство Алексея во всех отношениях: «Умен, бес»; «все умнеет, бес…»
Алексей стремится к крупной политической карьере, хочет попасть в Государственную думу. «…Ради этого он жадно питается газетами, стал фальшиво ласков со всеми и заигрывает с рабочими точно старая, распутная баба». Сын его Мирон метит еще дальше, «он видит себя в будущем министром… Он также старается притереться к рабочим, устраивает для них различные забавы, организовал команды футболистов, завел библиотеку, он хочет прокормить волков морковью». Правда, обо всем этом лишь кратко упоминается, но, очевидно, рисовать сюжетно развернутую целостную картину не входило в намерение писателя.
Будучи закономерным порождением русской действительности, Алексей и Мирон в то же время интегрируют международный опыт капитала, пытаются поступать подобно наиболее оборотистым собратьям по классу за рубежом. Всей деятельностью Алексея и Мирона движет желание искусственно сгладить остроту социального конфликта, задобрить рабочих, пойти на частичные уступки им.
Изображая своего рода прогресс капитализма, Горький делает акцент на его внутренней противоречивости. И даже тогда, когда на основе выросшей предприимчивости продолжает развиваться дело, это вовсе не исключает, по мысли писателя, обеднения духа его господ. В ответ на сетования Петра по поводу того, что народ будто бы портится, Алексей с циничной откровенностью заявляет, что народ для него товар, а он покупатель.
«Дело Артамоновых» – книга вовсе не о судьбах капитализма. Никакого дела в книге под названием «Дело Артамоновых», в сущности, нет. Разумеется, мы далеки от прямолинейных требований к писателю во что бы то ни стало ввести в текст изображение производственного процесса. (Его, кстати, совершенно нет и в «Матери».) Заметим попутно, что именно в это время на Западе и в переводах в России широкое распространение получили книги основоположника производственного романа Пьера Ампа, где едва ли не главным героем становился сам производственный процесс (характерны названия типа «Рельсы»).
Горького это совершенно не интересует. Да, в романе дело отсутствует. А если и присутствует, то как некий фантом, как нечто самоуправляющееся, как своего рода перпетуум мобиле. Огромную долю художественного пространства писатель отдает Петру, герою, который ничего не делает. Отдает, властно оттесняя на периферию сюжета других, куда более ярких и социально значимых людей.
Так что же для автора главное? Душа человека. Он мучительно хочет понять, что же там, в темной пещере человеческой души. И подводит читателя к парадоксальному выводу: пещера эта вмещает целый мир. Хитросплетения комбинаций сознания и подсознания таковы, что порой образуют загадку воистину головоломную.
Давно замыслив писать об одном, Горький уже в ходе работы над рукописью попадает под власть другого. Истоки трагедии мира он ищет в тайниках человеческой души. Производя такую переориентацию на ходу, он как художник подвергал себя немалому риску. Потери оказались неизбежны, и на это не могло не прореагировать профессиональное чутье коллег. Федин даже подсчитал, что основание дела заняло лет семь, но на изображение этого ушло полкниги. А вторая половина повествования вмещает 47 лет, причем здесь происходит, по мысли Федина, самое важное. Проницательно и его суждение о недостаточной прописанности Алексея: «к концу Алексей как будто туманнее, его превращение в либеральствующего дельца воспринимается сухо, как головное».
И Пришвин выражал недовольство концом книги («как будто вам надоело, все пошло прыжками, и кончаешь неудовлетворенный»). Вспомним, кстати, что оба писателя-критика восторгались «Отшельником».
Горький был совершенно согласен с замечаниями коллег. Но его давно уже захватили мысли о другом произведении. И в сущности – может быть, неведомо для него самого – во время работы над «Артамоновыми» происходило включение тех источников творческой энергии, которые были предназначены для «Клима». Результатом этого явились многие особенности характеристики Петра, роднящие его с Климом.
Но обратимся к стилистике. «…Не разберешься в этих думах. Враждебные, они пугали обилием своим, казалось, они возникают не в нем, а вторгаются извне, из ночного сумрака, мелькают в нем летучими мышами. Они так быстро сменяли одна другую, что Петр не успевал поймать и заключить их в слова, улавливая только хитрые узоры, петли, узлы, опутывающие его, Наталью, Алексея, Никиту, Тихона, связывая всех в запутанный хоровод, который вращался неразличимо быстро, а он – в центре этого круга, один». Вряд ли нужны пространные комментарии, доказывающие «вторжение» стилистики будущей «Жизни Клима Самгина» в повествование о жизни Петра Артамонова.
Совершенно изумительную чуткость и прозорливость обнаружил Пришвин, который в конструктивном воплощении «Дела Артамоновых» почувствовал контуры еще только задуманного Горьким романа. «Досадно, что вы не доносили дитя… Я думаю, что вы по своей широте задумали во время писания этого романа какой-нибудь другой, самый большой, и это стало вам не интересно».
И действительно, замышлялся самый большой роман. Не только по объему. Горький задумал его как своего рода энциклопедию жизни русской интеллигенции на рубеже веков, вплоть до революции. Но он не мог знать, какое влияние окажут на работу последние события.
Наверное, справедливо выражение о художнике: «Ты сам свой высший суд». Это – об итоге. Но не всегда создатель в полной мере хозяин замысла. Слишком многое вторгается извне. И писательскую-то душу, ее вряд ли уподобишь пещере, куда можно перекрыть доступ голосу современности.
Произведения, о которых шла речь в этой главе, питала энергия того народного моря, которое нашло удивительное воплощение в автобиографической трилогии Горького. Именно в эту пору, в 1922 году, заканчивал писатель завершающую часть цикла – «Мои университеты».
Эпический характер горьковского замысла критика оценила еще до революции. Весьма далекий от Горького, а в годы эмиграции откровенно враждебный по отношению к нему, Д. Мережковский в 1916 году опубликовал статью «Не святая Русь (религия Горького)». Усмотрев в «Детстве» одну из «лучших, одну из вечных русских книг», Мережковский счел ее и в религиозном смысле наиболее значительной: на вопрос, как ищут Бога простые русские люди, «Детство» отвечает основательнее, чем даже книги Толстого и Достоевского. У тех – сознание, идущее к стихии народной. У него – народная стихия, идущая к сознанию. По мнению Мережковского, уже в «Детстве» происходит разрыв с традиционными представлениями о «святой Руси».
«Нет, не святая, а грешная, – сказал Горький так, как еще никто никогда не говорил»… «Вот какое „отечество“ надо полюбить Горькому… „Святая Русь“… Горький не умиляется. Да будь она проклята, эта „святость“, если от нее все наши мерзости!» Правда о свинцовых мерзостях жизни – «это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же выдрать ее из памяти», – цитирует критик писателя и продолжает: «Никто никогда не говорил об этой правде так, как Горький, потому что все говорили со стороны, извне, а он – изнутри».
«По-нашему; по Толстому и Достоевскому, – „смирение“, „терпение“, „неделание“, а по Горькому, возмущение, восстание, делание – „страшно верное, страшно русское“. И если Россия не только откуда-то пришла, по и куда-то идет, то в этом Горький правее Толстого и Достоевского. В этом Россия грешная святее „святой“».
«Да, не в святую, смиренную, рабскую, а в грешную, восстающую, освобождающуюся Россию верит Горький. Знает, что „Святой Руси“ нет; верит, что святая Россия будет».
Какие бы поправки ни вносила в эти прогнозы потом история, само по себе появление их глубоко показательно. Актуальность подобных мыслей весьма неожиданно дополняется рассуждениями классика армянской литературы А. Ширванзаде, расширяющего национальный диапазон рассуждений критика. Он увидел в повести «Детство» символ не только русской народной жизни, но и всех народов вообще. «Посмотрите, ведь я не русский, а армянин, родившийся и живший вдали от русской жизни, а между тем все описанное Вами так родственно, как жизнь того народа, от которого я происхожу. И, поверьте, то же самое скажет Вам и французский, и английский, и иной другой писатель, вышедший из народа или знающий жизнь своего народа. В этой общечеловечности главное достоинство Вашей великой книги».
ГЛАВА VI
Сладость и муки любви
Герой рассказа «Отшельник» Савел Пильщик, как могли мы убедиться, ведет, в сущности, далеко не отшельнический образ жизни, всячески стремясь помочь ближнему. Но мы бы впали в упрощение, обратив внимание только на эту сторону его поведения. Перед нами еще и рассказ просто о любви, хотя этот мотив оттеснен на задний план. О любви и ее таинствах. Если угодно – аномалиях.
Савел – вовсе не пуританин, не аскет. Он с удовольствием вспоминает утехи своей молодости и с особой гордостью заявляет, что и теперь, в свои шестьдесят семь лет, может «всякую женщину добрать до самого конца». В его отношении к чувственной стороне любви есть даже что-то животное. Страсть порой требовала удовлетворения во что бы то ни стало, и тут годилась любая женщина. «Где какая баба поласковее – той и пользуюсь. Дело обыкновенное».
На читателя может произвести шокирующее впечатление та воистину детская откровенность, с которой поведал Савел рассказчику историю потери невинности собственной дочерью-красавицей, затуманив, впрочем, рассказ об этом разного рода многозначительными недомолвками. На вопрос, жил ли он с дочерью, Савел, задумавшись, отвечает: зимними, скучными ночами «играл с ней»…
В «Отшельнике» Горький как бы делает первые пробные шаги, ступая на зыбкую почву крайностей любовных отношений, которые всегда и притягивали литераторов и отпугивали своей пикантностью.
Проповедовавший тогда максималистский принцип «Человек – это звучит гордо», он с течением времени все больше убеждался, до чего сложно устроен этот самый человек. И идет он жизненной дорогой вовсе не по формуле «вперед и – выше!», как провозглашал сам же в ранней поэме, а … черт его знает, как он идет! Спотыкаясь, падая, проваливаясь в какие-то ямы, счищая налипающую грязь и все-таки двигаясь действительно вперед. И – выше. Но только в конечном счете! Да и то не всегда!..
Вот и тот же Савел Пильщик… Писал его Горький, испытывая к герою смешанное чувство симпатии, любопытства, несогласия с какими-то его действиями. Но наиболее уязвляющим было ощущение не такой уж, в сущности, случайной внутренней своей связи с героем в самой рискованно-интимной сфере…
Начало – середина 20-х – важная и мало еще осмысленная нами пора творчества Горького. С одной стороны, он работает над «Делом Артамоновых», приступает к «Жизни Клима Самгина». Они повествуют о проблемах социального бытия, о том, как человек стремится переделать обстоятельства. Но жизнь подбрасывала все больше пищи для размышлений об иллюзорности чисто социальной переделки действительности. И вот он бросается в сферу совсем иную, прямо противоположную – в анализ мира чисто интимных отношений, о чем пишет в рассказах о любви. Никогда еще диапазон его поисков не был столь всеохватно широк.
Размышления о превратностях и парадоксах любви рождаются у Горького в то время, когда его собственная интимная жизнь изменилась и стала несколько необычной. Началось это еще в Петрограде, в Гражданскую войну, во время жизни на Кронверкском. Тогда в его дом неожиданно заглянула Мария Игнатьевна Закревская-Будберг в поисках защиты в трудную минуту, заглянула, чтобы … задержаться на полтора десятилетия. В сущности, Мария Игнатьевна, или, как ее звали близкие, Мура, стала третьей женой Горького после того, как они с Марией Федоровной решили еще в 1913 году расстаться…
Союз с Марией Федоровной Андреевой в 1904 году удивил многих. Уезжая из Нижнего ненадолго в Москву, Горький еще не знал, что едет в другую жизнь насовсем…
До сих пор все было благополучно. Женившись в 1895 году на Екатерине Волжиной, служившей корректором в «Самарской газете», где он сотрудничал постоянно, Горький обрел любящую жену и доброго друга. Недурная собой, прекрасно воспитанная, интеллигентная, она дала ему, репортеру-газетчику и начинающему писателю, бродяге без кола и двора, ощущение прочности дома, семейного очага. Неважно, что своего дома у них не было. Во время жизни в Нижнем они сменили множество квартир, начиная с тесноватых комнатенок, уставленных купленной по дешевке разномастной мебелью в низеньком доме Гузеевой в Вознесенском переулке, и кончая шикарной по тем временам многокомнатной квартирой в доме Лемке на Мартыновской: к этому времени он уже стал знаменит. Но к концу жизни здесь, в 1904-м, в душе начало рождаться ощущение тесноты окружающей обстановки. Что из того, что за обеденный стол садилось до полутора десятка домашних и гостей, постоянно обитавших в доме, но, слава богу, не мешавших работать, потому что у него был прекрасный кабинет, изолированный от шумных игр сына Максима или голосов взрослых?
Естественно, он был центром этого дома. Нельзя сказать, что знаки внимания и почитания были неприятны. Но ему все больше не хватало понимания. Прекрасный дом, семья, друзья, а все-таки мелькало порой пугающее сравнение с клеткой… Все чаще вспоминались слова Антона Павловича, перед которым он испытывал чувство искреннейшего преклонения: «Что вам в этом Нижнем?»
Как что! Многое! Всего и не перечислить. Но, впрочем, все это в нем, внутри, навсегда. Многое уже перешло, а еще больше перейдет в книги. Но Антон Павлович прав в главном. Нужна новая среда, дающая новые заряды творчеству, нужен постоянный новый уровень духовного общения. Такой, где поменьше преклонения перед ним, но больше возможности брать от новых друзей и знакомых. Недоучка, он все время корил себя за то, что знает мало, хотя уже прочитал прорву книг. Ну, а про недостатки воспитания в доме деда и в людях и говорить нечего.
И вот в это-то время нарастания в нем потребности в переменах в его жизнь вошла – нет! ворвалась, как комета, – Она. Про таких-то и говорят: писаная красавица. Каковой она и выглядит на портрете Репина. Принадлежа к высшему слою интеллигенции и даже аристократии (жена статского советника А. Желябужского), она, мало того, была актрисой Московского художественного театра, на сцене которого с триумфальным успехом прошла его пьеса «На дне». Мария Федоровна играла в ней Наташу.
Так что знакомство их было как бы предопределено этим обстоятельством. Впрочем, в действительности произошло оно несколько раньше, в Севастополе, где гастролировал театр. За кулисы во время спектакля «Эдда Габлер» по пьесе Ибсена и привел Чехов Горького… В высоких сапогах, в какой-то странной разлетайке с пелериной на плечах, в широкополой шляпе, которую так и не догадался снять при входе в артистическую уборную, он был явно смущен. Хваля игру актрисы, чертыхался и с такой силой тряс ее руку, словно хотел оторвать и прихватить себе на память.
А «прихватил» всю! В начале 1904 года Мария Федоровна покинула дом и Москву. Сделать это было не так уж сложно, тем более что супружеские отношения с Андреем Алексеевичем фактически прекратились еще восемь лет назад.
Горького никто не считал красавцем. Но было в нем такое человеческое обаяние, что его голубые глаза неумолимо завораживали собеседниц. Да и, к слову, был ли красавцем Пушкин? Но кто же не знает о его ошеломляющем успехе у женщин, о чем свидетельствует знаменитый донжуанский список поэта? Покоряла феерическая одаренность пушкинской личности, ум, юмор, бесподобный дар импровизатора…
Помимо всего прочего Горького и Андрееву соединило и еще одно обстоятельство. И если б это было изображено в литературном произведении, а не порождено самой жизнью, критика с ехидством подтрунивала бы над авторской данью железным догмам социалистического реализма.
Мария Федоровна не только внесла в жизнь Горького атмосферу большого искусства, но и подогрела ее огнем революционной деятельности. Она принадлежала к социал-демократической партии, ее левому крылу. Восхищаясь красотой и духовным богатством натуры Андреевой, Ленин дал ей партийную кличку «Феномен».
В момент декабрьского вооруженного восстания в квартире Андреевой и Горького на углу Воздвиженки и Моховой базировалась дружина вооруженных студентов и находилась лаборатория, где изготавливались бомбы.
Вскоре же после знакомства с Горьким жизнь поставила перед Андреевой неумолимую проблему выбора: любовь или театр. В самом деле: соединяясь узами брака, пусть и не зарегистрированного официально, с крамольным литератором, она вынуждала себя кочевать вместе с ним по стране и по заграницам, сначала ближним, а потом дальним. Ведь не повезешь за собой театр! И она пошла на эту жертву, оставив сцену и сделавшись женщиной при писателе. Пошла, потому что понимала масштаб его дарования и деятельности. Пошла, потому что была нужна ему не только как женщина, как хозяйка дома – в конце концов подобную роль с не меньшим успехом могли выполнить другие. Поняла, что нужна ему и как человек искусства, способный понять и оценить его работу и оказать помощь в этой работе сначала как первый слушатель, а потом и как тактичный, добрый советчик. Не говоря уже, само собой, о технической помощи секретаря и переводчицы.
Так или иначе, союз с Андреевой породил совершенно иной, нежели прежде, образ его жизни, преодолевающий налет, пусть и милой и очаровательной, провинциальности и отвечающий размаху пришедшей к нему мировой славы.
Мария Игнатьевна Будберг совершенно не была похожа на Екатерину Павловну (которую, кстати, с Горьким до конца его дней связывали добрые отношения – она сумела встать выше обиды). Мария Игнатьевна совершенно не была похожа и на Марию Федоровну с ее уравновешенностью, тактом, светскостью в высшем смысле этого понятия и – может быть, это главное – с ее преданностью своему долгу, взятым на себя обязательствам.
Муру с ног до головы овеивал дух исканий, стремления к чему-то, что и сама-то она не всегда могла четко определить, желания неожиданно сорваться с места, броситься куда-то, сочинив версию о поездке «к детям в Эстонию», далеко не всегда отвечающую действительности. Казалось, больше всего она боялась скуки, которая, по ее мнению, неизбежно возникает при уравновешенно-стабильном, установившемся раз и навсегда образе жизни. Избранный же ею образ жизни был чем-то родствен его молодости, с бродяжничеством, кострами в степи, радостью и риском новых знакомств. Мура как бы омолаживала его. Авантюры, приключения были ее стихией. Необычная жизнь этой удивительной женщины была окутана покровом какой-то тайны, над которой Горький не раз задумывался поневоле. Но он все же не подозревал, что таит в своей душе Мария Игнатьевна. И уж, конечно, ни он, ни кто-либо другой представить не могли, какую роль суждено ей еще сыграть в его жизни после того, как они расстанутся…
Обсуждая с Горьким характер сложившихся между ними отношений, Мария Игнатьевна довольно решительно возражала против оформления брака, поскольку превыше всего ценила свободу. Но вероятно, при всей склонности к приключениям, она была не прочь обеспечить себе резервный вариант. Начав интимные отношения с Г. Уэллсом еще в Петрограде, на Кронверкском, когда английский гость случайно перепутал дверь своей спальни, она держала его «на прицеле» и позже, так как понимала, что в случае возвращения Горького в Россию пути туда ей, с ее-то прошлым любовницы английского разведчика Локкарта, заказаны…
Заняв положение жены Горького, Мура все же в большей мере оставалась любовницей, нежели супругой. И дело опять-таки не в отсутствии официального оформления брака. Дело в ней самой, в ее характере, привычках, образе жизни. Наверное, впервые Горький в свои зрелые годы с такой силой испытал мучения, которые приносит женщина и без которых тем не менее его собственная жизнь становится беднее. Мура не только не вносила умиротворения в эту трудную пору. Она в пределах дома как бы олицетворяла время с его неустойчивостью, духом исканий, борьбы с препятствиями, обостряющими инстинкт самосохранения и заставляющими, что называется, держать форму.