Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
ГЛАВА XXXIV
Эхо выстрела Жоржа Дантеса
Мы уже знакомы с проницательным заявлением замечательного разведчика Игнатия Рейса, погибшего за рубежом от руки сталинских наймитов. Он с гневом писал в ЦК, что резонанс в обществе от политических процессов и кровавая расправа над осужденными заглушаются развертывающейся параллельно шумихой вокруг подвигов авиаторов, совершающих сверхдальние перелеты и встречаемых всенародно, папанинских рейдов на льдине, подвигов стратонавтов и т. д.
Пока не учитывалась еще одна акция общедержавного масштаба, которую великий организатор использовал в своих интересах воистину блистательно. На помощь себе он призвал… Пушкина! Дело в том, что в начале 1937 года исполнялось сто лет со дня гибели русского гения.
Еще в 1935 году вышел очередной том «Литературной энциклопедии». В огромной статье о поэте читаем: «После Октября широчайшие массы проявляют исключительный интерес к творчеству Пушкина. Пушкин становится одним из любимых поэтов Советского Союза. И в этом есть глубокая закономерность. Пролетариат является подлинным наследником значительнейших созданий культуры прошлого».
А завершается статья чрезвычайно многозначительно: «В настоящее время в связи с приближающейся столетней годовщиной смерти Пушкина… образована специальная комиссия для подготовки юбилея, в которую вместе с пушкинистами входят члены правительства».
Напомню еще раз: цитируется не передовица, хотя бы и из «Правды» (как говорится, газета живет один день), а энциклопедия. Можно понять, какой стратегический и политический характер носило планируемое загодя мероприятие. Это обстоятельство не преминула тотчас подчеркнуть эмигрантская пресса (все тот же «Социалистический вестник»). И действительно: юбилей Пушкина 1937 года превратился в грандиозный всенародный праздник. Он может сравниться разве что с празднованием 40-летия литературной деятельности Горького в 1932 году.
Подлежит сопоставлению, однако, не только размах, масштабы юбилеев, но и их характер. Это были события уже не чисто литературные, а государственные, политические. И связь между ними куда более прочная, чем может показаться на первый взгляд.
В высшей степени характерна запись, сделанная К. Чуковским в дневнике 10 апреля 1936 года. «Третьего дня получил приглашение… явиться в Кремль для обсуждения предстоящих пушкинских торжеств. Это ударило меня как обухом… Иду к Кремлю… И вот мы уже в длинном зале заседаний Совнаркома. Уютно и величественно. Портреты Ленина и др. вождей… Буденный, Куйбышев… Пушкин. Целый ряд подлинных пушкинских реликвий по стенам».
Заседание пушкинской юбилейной комиссии лишь на неделю опережало съезд комсомола. А спустя несколько дней, 22 апреля, в дневнике появляется еще одна запись: «Вчера на съезде сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая. Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали: „Часы, часы, он показал часы“, – и потом, расходясь, уже возле вешалок вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему… Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…»
Мог ли кто-нибудь из находившихся в этом зале почувствовать хоть отдаленный запах кровавого 37-го?
А до смерти Горького оставалось два месяца…
Вернемся, однако, к Пушкину. Удивительно ли после сказанного выше появление в 1936 году книги «Наследие Пушкина и коммунизм»? Такая книга принадлежала к числу в высшей мере «своевременных» (по давнему выражению вождя мирового пролетариата). Она просто не могла не появиться! Написал ее В. Кирпотин. Неважно, что он не был дотоле известен как пушкинист. Гораздо важнее другое: он служил в ЦК ВКП (б) в немалой должности заведующего сектором художественной литературы. Вот тут уж государственно-заказной характер изделия был несомненен. Напомним попутно немаловажную подробность: тот же В. Кирпотин был недавно секретарем Оргкомитета Союза писателей, прилежно проводившим линию партии и вложившим свой вклад в официальную концепцию социалистического реализма.
Здесь уже начинается горьковская половина нашего сюжета. Пушкин и Горький… Собственно говоря, сопоставление этих имен возникло давно. Оба – основоположники (разных фаз развития реализма). Оба – великие читатели, каковых больше не было на Руси…
«… О Пушкине думаю с дней моей юности. Он – мой вечный спутник, его же не отрину до последнего своего вздоха», – заявлял Горький, не зная, разумеется, при каких обстоятельствах суждено будет ему самому сделать последний вздох. Шел еще только 29-й год, и впереди была полоса активных деловых и личных контактов Горького со Сталиным.
Кстати, в том же 1929 году жизнь совершенно неожиданно напомнила о Пушкине. Было это во время поездки на Соловки. Там писатель случайно встретил свою давнюю знакомую фрейлину Данзас, состоявшую в родстве с секундантом Пушкина на последней дуэли. По ходатайству Горького фрейлина была освобождена досрочно, а вскоре, с его же помощью, выехала за границу.
Однако для тех, кто сопоставлял жизненные пути Пушкина и Горького, мотив дуэли, насильственной смерти не был актуален, и даже, как мы, надеюсь, сможем убедиться, мог бы обернуться роковой двусмысленностью. А таковой в сложившихся обстоятельствах совсем было не место.
Чем был важен и дорог советской власти Горький? Грубо говоря, своим послушанием. Это потом, годы и годы спустя, вслед за Западом, начнут утверждать, что писатель не может не быть инакомыслящим, т. е. диссидентом, обладающим только ему присущим взглядом на жизнь, на порядки в стране. Но все это будет потом.
А в конце 30-х в Советской России все должно было выглядеть идеально, и этому должен был научить опыт Горького. Писатель когда-то совершал ошибки, но мудрые руководители-политики терпеливо работали с художником, лечили его от той «невменяемости», которая, по его словам, будто бы вообще присуща людям искусства, помогали проникнуться величием тех идей, которые они, политики, несли в массы, и воспеть эти идеи силой своего таланта. Главная идея: самый совершенный общественный строй помог художнику преодолеть все трудности на пути и тем самым спас его талант, дал ему возможность расцвести, создать шедевры социалистического реализма.
Подобного рода концепцию требовалось соответствующим образом оформить, преподнести печатно, чтобы превратить в орудие, формирующее сознание масс. Справиться достойным образом с такой задачей мог не каждый. С большим доверием читатель отнесся бы к слову того явно незаурядного художника, который сам в свое время свернул с правильного пути, но с помощью партии осознал свои ошибки и доказывает это на деле. К числу таких относился Андрей Платонов.
Что из того, что хронику «Впрок» великий вождь в год великого перелома назвал «кулацкой», а ее автора «сволочью». Теперь именно товарищ Платонов выступит в печати с программными статьями о поэте.
Прежде чем говорить о содержании статей «Пушкин – наш товарищ» и «Пушкин и Горький», отметим некоторые неожиданные моменты, сопровождавшие их публикацию. Обе они появились в журнале «Литературный критик» в 1937 году (№ 1 и 6) и сразу же послужили поводом для полемики. Критик А. Гурвич (1897–1962) в статье «Андрей Платонов» противопоставил статьи предшествующему творчеству автора, для чего, между прочим, были немалые объективные основания. Только упор в данном случае делался на «ошибки» ранних творений писателя, иные из которых квалифицировались даже как «клеветнические». А. Платонов заявлял в ответ, что его статьи свидетельствуют об «изживании дефектов прошлой работы».
Непонятливый Гурвич небезосновательно настаивал на своем и подвергал сомнению возможность крутых перемен в творчестве писателя, поскольку его манера, круг тем и идей давно сложились. Тут уж в спор пришлось вмешаться редакции. Она одернула «злорадствующего» критика, который «пытается отрезать писателю путь к перестройке»… «Мы считаем, что в рассказах А. Платонова многое ложно и чуждо нашей действительности. Но мы надеемся, что статьи его „Пушкин – наш товарищ“ и „Пушкин и Горький“ знаменуют собой коренной поворот в его творчестве» (десятилетие спустя, еще при жизни А. Платонова, правоверный А. Гурвич будет объявлен безродным космополитом).
Вообще же говоря, предметом полемики статьи А. Платонова стали не случайно. Поклонников его творчества они не могли не удивить по многим причинам. Но главная из них все же в том, что А. Платонов действительно совсем не тот, каким знал его читатель тогдашний, а уж теперешний, знакомый с «Котлованом», «Ювенильным морем», «Чевенгуром», – тем более.
Несмотря на множество глубоких мыслей и оригинальных наблюдений, концепция литературного процесса у А. Платонова в высшей степени субъективна. Как бы в угоду времени и обстоятельствам автор видит в русской литературе две недосягаемые вершины – Пушкина и Горького. Пришедшие в литературу после Пушкина – лишь продолжатели отдельных тем и мотивов предшественника, обладавшего невиданным универсализмом. А некоторые из них широко использовали «отходы» и «бросовые земли» Пушкина. Так, Гоголь, оказывается, «написал всего лишь большое введение к пушкинской теме мертвых душ человечества». Что же касается литературы XX века, то после Л. Толстого и Чехова словесность стала «вырождаться в декадентство», но – народ резко «вмешался» и родил Максима Горького – линия Пушкина сразу была восстановлена.
Если несколько видоизменить распространенный в ту пору идеологический штамп о двух вождях революции, идея Платонова звучала в унисон ему – «Горький – это Пушкин сегодня».
Не меньше, а может быть, и больше, чем явный субъективизм в толковании историко-литературного процесса, озадачивает общественно-политическая концепция Платонова. Оказывается, в лице Горького «спасена была великая литература … от разъедания и разложения ее трупным ядом империализма».
Процитировав известное пушкинское «как труп в пустыне я лежал», писатель-критик продолжает: так «могло бы теперь, в наши дни, сказать о себе большинство человечества (Китай, Индия, Германия, Италия, Абиссиния, Польша»… А далее идет самое удивительное: «все народные, рядовые люди несоветских стран». Ну прямо собирайся в поход и освобождай несчастных! В первую очередь и очень скоро на себе это испытает Польша, когда произойдет «освобождение братских народов Западной Украины и Западной Белоруссии…»
Что же касается русской революции, то она «не только собиралась, скапливалась в глубине народа, но уже практически испытала свою силу на „врагах народа“».
Итак, критик, кажется, превзошел максимум того, что можно было сделать: Горький провозглашен гением, равным Пушкину, выразителем всего лучшего, что есть в действительности, преображенной революцией, выразителем так сказать, «мнения народного».
Служебный характер статей А. Платонова, имеющих явный привкус вульгарного социологизма, что уже отмечали с горечью современные исследователи, очевиден. Когда критик сочинял их, над его письменным столом явно нависала чья-то устрашающая тень.
Увы, статьи не изменили положение опального писателя (хотя очевидно сыграли какую-то роль в том, что он уцелел физически). В отличие от двух разбираемых нами, другие свои статьи Платонов вынужден был, как правило, подписывать псевдонимами (Ф. Человеков, А. Фирсов). А книгу «Размышления читателя», подготовленную им в 1939 году, издать так и не удалось.
История двух этих статей – еще одна печальная иллюстрация того насилия над творческой волей, которому подвергались писатели в годы «расцвета» сталинского, тоталитаризма. Впрочем, не о себе ли самом нашел-таки способ сказать Платонов в статье «Пушкин и Горький»: «Общественное угнетение и личная, часто смертоносная, судьба заставляет людей искать и находить выход из губительного положения».
Итак, писатель сделал все от него зависящее, чтобы возвеличить Горького, внеся тем самым вклад в проведение пушкинского юбилея, как все было задумано наверху, и в посмертную канонизацию Горького. Но он раскрыл большее: показал, что и пушкинские торжества 1937 года, и почитание Горького после смерти в 1936 году – две составляющие одной идеологической кампании, и в этом плане, безусловно, главной была фигура Горького.
Даты смерти Горького и Пушкина разделяет чуть больше, чем полгода. В обществе еще продолжали ходить слухи об отравлении Горького, и Сталин прилагал максимум усилий, чтобы приглушить их и свести на нет. Теперь мы уверены в том, что Горький был умерщвлен в конце болезни. Эта тема подробно раскрыта в книге. Напомню только, что во время болезни писателя Сталин трижды приезжал к нему. Сцену трогательной заботы руководства державы о нем запечатлел один из придворных живописцев, В. Ефанов, в полотне «И. В. Сталин, В. М. Молотов и К. Е. Ворошилов у постели больного А. М. Горького». Над полотном он прилежно трудился четыре года (всю войну, – как будто не было тогда более актуальных тем!). Разумеется, сей живописный шедевр был удостоен высочайшей премии, сиречь Сталинской…
Возникает вопрос: мог ли к постели умирающего Пушкина прийти царь? Нелепо! «Наемника безжалостную руку наводит на поэта Николай», – как писал один поэт. (Хотя теперь-то мы отлично понимаем, что царь вовсе не был «вдохновителем и организатором» убийства поэта.) Но такое знание пришло десятилетия спустя. А тогда все звучало иначе: Пушкина сгубили антинародный государственный строй и его монарх. А лучший в мире строй и его мудрый вождь делали все для благополучия великого певца революции…
Для упрочения этого мифа пушкинская годовщина пришлась как нельзя более кстати. Живой Горький Сталину был не нужен. Но ему очень нужен был Горький мертвый! Из строптивца и оппонента сделали эталон для подражания. Все должны были понять: самый совершенный в мире строй и его вождь берегли и лелеяли писателя, делали все, чтобы обеспечить невиданный взлет его гения, что якобы и произошло после его возвращения на родину.
В 1948 году, в условиях обострившегося противостояния двух политических систем, было даже задумано учредить в СССР премии, альтернативные Нобелевской: Менделеевскую – в области науки и Горьковскую – в области литературы. Почему, спрашивается, в качестве арбитра достижений научной и художественной мысли выступает такая «скромная по своему научному уровню страна, как Швеция»? Подобную функцию «должен взять на себя Советский Союз, как самая передовая страна в мире».
Кроме объективного, общенародного положительного момента пушкинский юбилей выполнял и другую, неведомую для масс, служебную роль. Он был превращен в грандиозное пропагандистское шоу, и в этом отношении, как уже говорилось, вставал рядом с такими, не имеющими прямого отношения к литературе событиями огромного размаха, как дрейф папанинской четверки, сверхдальние авиаперелеты, и прежде всего чкаловского экипажа через Северный полюс в Америку, как стахановское движение на производстве, штурм стратосферы на воздушном шаре и т. д. Все это должно было продемонстрировать, каков взлет духовной жизни в СССР…
Еще громко звучали фанфары пушкинского юбилея, а страну охватывала невиданная «кадровая революция»-37. В ходе ее пострадало множество писателей. Это были те, которые вели себя не «по-горьковски», оказались строптивыми вольнодумцами, в отличие от Алексея Максимовича, верного слуги лучшего в мире режима и личного друга товарища Сталина.
А выстрел злодея Дантеса, вновь прозвучавший, уже на всю страну, столетие спустя, помогал заглушать другие выстрелы, жертвами которых становились миллионы ни в чем не повинных людей.
ГЛАВА XXXV
Художник и система. Между Маяковским и Солженицыным
В самом начале повествования был поставлен вопрос: мог ли Горький воспеть 1937 год?
Думается, после всего сказанного в этой книге возможен один ответ: нет, до «воспевания» кровавого 1937-го он бы все же не докатился. Кривая развития шла бы (и уже шла!) иначе.
Впрочем, к 1937 году Горький отношение все же имеет. Он даже «виноват» в его приходе! Но виноват вовсе не тем, что в угоду Сталину готовил его, а тем, что сопротивлялся высшей воле, тем, что не оправдал главного стратегического расчета великого Вождя…
…Если сравнить Сталина периода подготовки к писательскому съезду и Сталина в 1935–1936 годах, то перед нами словно бы два совершенно разных человека. Один – обаятельный, с чувством юмора, считающийся с мнением других. Другой – тиран, испытывающий садистское наслаждение при виде мучений жертвы. В действительности перед нами одно лицо. Только сброшена маска.
Гнев Сталина был страшен, ведь ему пришлось так долго ждать, и его, в сущности, обманули, как мальчишку! Обвели вокруг пальца! Не то что книги, нет даже статьи! Его (Его!) посмели водить за нос, не раз прося об отсрочке!..
Теперь он окончательно убедился, что писатели вообще куда более опасный и коварный народ, чем прикидываются порой, как, к примеру, этот небожитель Пастернак. Но и другие, помельче, тоже хороши. Ими надо руководить, приучать к послушанию, а линию поведения, одну для всех, задают партийные указания. Но писателей надо еще и примерно наказывать, подавляя дух гнилого либерализма и фрондерства. Он сумеет сделать это! Он приучит всех думать, как надо.
Вообще, будь на то воля Сталина, он с наслаждением сделал бы одной из первых своих жертв Горького. Да вот только кто бы в стране поверил, что «буревестник революции», друг Ленина совершенно неожиданно обернулся врагом народа! Это после всей той пропагандистской шумихи, которая сопровождала каждый шаг Горького сразу по его возвращении в страну и которая сделала его вторым человеком в государстве!.. Шумихи, организованной и контролируемой самим же Сталиным.
Ну, и напомним еще раз самоочевидное: 1937-й пошел сразу за годом смерти Горького. При нем 1937 год не мог начаться. Вспомним и другое многозначительное суждение Роберта Конквеста: начало большого террора надо исчислять не с момента убийства Кирова, а именно со смерти Горького.
Впрочем, сколь бы ни был важен вопрос о 1937-м, дело не сводится только к нему. Когда заходит речь о художниках крупных, ключевых, пусть и совершенно разных, в чем-то даже полярных друг другу, – возникает необходимость шире взглянуть на проблему «художник и власть». Проблема эта стара как мир. Но в XX веке она стала едва ли не определяющей в развитии художественного сознания, хотя и не имеет как будто непосредственного отношения к внутреннему содержанию тончайших моментов психолога и художественного творчества.
Нет нужды напоминать общеизвестные факты многострадальной истории отечественной культуры, со всей очевидностью демонстрирующие губительное влияние власти на судьбы художников. К этой болевой проблеме можно, однако, подходить, так сказать, с двух сторон. Один подход – со стороны власти. Вывод, рождающийся при этом, неизбежно однозначен: тоталитаризму нет и не может быть никакого оправдания.
Другой подход – со стороны художника. И тут картина будет более многосоставной.
Существует воистину уникальный (и завершившийся трагически – иного быть и не могло) опыт попытки полного и добровольного подчинения художника власти. Это – Маяковский.
Новатор во всем, он полагал, что революция кладет конец извечному противостоянию художника и власти и рождает принципиально новую модель их сотрудничества. Обе ипостаси должны как бы слиться во имя решения задач государственного строительства. Есть политические властители. Но есть же и «властители дум»! Так почему же в новом обществе, провозглашающем самые справедливые принципы, не наступить этому заветному паритету?
«Моя революция!» – провозгласил Маяковский, и его громоподобный голос прозвучал, как выстрел «Авроры». Слово нового поэта не должно расходиться с делом. Поэтому футуристическое искусство провозглашается государственным и подчеркивается, что только футуризм может претендовать на столь престижную роль. «Агитатор, горлан, главарь», Маяковский приравнивает перо к штыку и отдает «Приказы по армии искусств». Ну и что, что никто не назначил его командиром? В пору революции власть берут в свои руки, как и поступили большевики. К ним в Смольный сразу и пришел Маяковский, чтобы выпускать «Окна РОСТА». Порой новая поэзия, по его мысли, могла даже как бы состязаться с политикой по силе своего воздействия на массы.
Постепенно взрывообразная революционная романтика уступала место более спокойной, планомерной работе. Маяковский с готовностью включается в нее, чтобы выполнять задания родной партии, народного правительства. Он не видит в этом решительно ничего зазорного. С присущим ему пафосом полемического преувеличения он, Поэт милостью божьей, заявляет вдруг: «Мне наплевать на то, что я поэт,» – и добавляет, что сознательно пошел в услужение к новой власти.
Рвавшийся «в завтра, вперед», он не догадывался, какой сюрприз подстерегает его на избранном пути и какой крутой поворот сделает сам этот путь.
Кто, как не он, невиданный еще в истории поэт-новатор, отличался воистину лица не общим выраженьем? И к поддержанию этой «необщности» стремился постоянно – иначе перестал бы быть самим собой. А куда двигалась политика? К унификации. К выработке жесткой иерархии единого стиля не только мышления, но и поведения, своего рода государственного этикета. Тут нельзя было «позволить себе». В лучшем случае позволять тебе могли другие. А он, утопист-романтик, посягал на то, чтобы установить никогда еще в мире не существовавший паритет: политика и поэзия должны, как партнеры, работать на равных. Но какая же власть когда-нибудь пойдет на это?
Пришлось кровью заплатить Маяковскому за расставание с прекраснодушной иллюзией. В связи с кампанией против Пильняка и Замятина, в которой сам же принимал участие, мог бы (но не хотел) двигаться к выводу, к которому гораздо позднее, уже в связи с «делом» Бродского, придет поэт Е. Рейн: «У тех, кто нами правил, всегда была психология крепостников. Кто для них Ахматова или Шостакович? Подданные. Если совсем резко, то холопы, за которых они держали всю страну».
Сгустить драматизм финала Маяковского должно было еще одно событие, никак не укладывавшееся в его воображение и путавшее все карты. Кого должна поддерживать власть? Того, кто поддерживает ее! Оказалось, честные поэтические мозги не могли постичь логику решений, рождающихся в коридорах власти. Еще недавно, и не по собственной инициативе, писал он стихи о Горьком-эмигранте, о необходимости его возвращения. Вернувшийся Горький в упомянутой истории с Пильняком и Замятиным, как мы помним, повел себя совершенно неожиданно: один (!) встал на их защиту. И вот, как гром средь ясного неба, публикуется постановление ЦК с осуждением… тех групп правоверных рапповцев, которые «хулигански» выступили против великого пролетарского писателя. Значит, Сталин прощает ему даже это? Значит, Сталину он нужнее всех?
Все это никак не укладывалось в воображение поэта, который, к тому же, по авторитетному свидетельству Р. Якобсона, «Горького ненавидел».
Запутавшийся в противоречиях жизни, почувствовавший несостоятельность своей концепции паритета, Маяковский еще продолжает верить в хороших вождей и предсмертную записку адресует «товарищу правительству».
Пройдут годы, и к совсем иной стилистике прибегнет в своем предсмертном письме-завещании А. Фадеев. «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии».
Президент Гонкуровской академии Эрве Базен, прозревая в недалеком будущем рождение в нашей стране «совершенно свободной литературы», говорит: «В прошлом даже лучшие советские писатели никогда не забывали об идеологических тормозах. Писатель должен находиться в оппозиции по отношению к власти – в этом его предназначение. Критика является ферментом любого общества. Служение властям, режиму обрекает творческую личность на бесплодие».
Трагедия гениального поэта – это не трагедия «любовной лодки, разбившейся о быт», как думают многие. Флагман поэзии, как знаменитый «Титаник», терпел крушение от столкновения с айсбергом тоталитарной государственности, отравившим ему счастье свободного плавания в океане поэзии.
Параллель с Маяковским поможет нам лучше понять Горького в его отношении к машине тоталитарной власти.
Многие писатели обвиняют Горького в том, что он стал верным и послушным слугой режима. Более того, не только слугой, но, пожалуй, и активным идеологом, утверждающим его во всей его античеловеческой данности. Однако, рассматривая Горького как служителя Системы, находящегося от нее едва ли не в рабской зависимости, не впадают ли такие авторы в односторонность – да простится мне резкое выражение и пусть не покажется оно ярлыком, – односторонность вульгарно-социологического толка, от которой в принципе сами же эти авторы открещиваются изо всех сил?
Уточнения любого рода при решении столь сложных проблем важны для нас не только с чисто фактологической точки зрения. В нашем случае понимание природы именно неповторимого, индивидуально-горьковского восприятия фактов и событий должно быть важнейшим методологическим исследовательским принципом (к чему и стремился автор на протяжении всей работы).
Итак, только один из многих конкретных вопросов об индивидуально-горьковском мироощущении. Что лежит в основе, мягко говоря, странной апологетики, которой проникнут отзыв писателя о работниках ЧК, цитированный в «Архипелаге ГУЛАГ»? Имелись ли в жизни хоть какие-то объективные данные для такой оценки воспитательно-преобразующей роли органов ОГПУ? Попытаться разгадать эту загадку в определенной мере помогло нам обращение к фактам первого приезда писателя в Россию и посещение колонии, возглавляемой Макаренко. А сейчас можно высказать еще два дополнительных суждения.
Во время месячной отсидки в Нижегородском остроге еще в 1901 году Горький сделал следующее заключение: «Гуляя, наблюдаю уголовных. Ничего не делая, они здесь окончательно отвыкают от труда». А труд на свежем воздухе, пусть и в неволе, все же не тюрьма. Но конечно, крайне важно при этом, чтобы надзирающие были людьми. Начальник Нижегородского острога оказался человеком удивительным, и, как мы помним, встреча с ним и даже участие в его семейных делах оставило заметный след в памяти писателя.
И другой, более существенный момент, который, боюсь, может не встретить понимания современного читателя: ведь на него, как шквал, обрушилась страшная правда о ГУЛАГе. Никто и ничто не в силах оправдать созданную Сталиным систему бесчеловечного обращения с людьми. Но в руководство этой системой на разных этапах ее развития были все-таки вовлечены разные люди. И в разных обстоятельствах вели они себя по-разному.
Вспомним одну из таких фигур, которая уже упоминалась в главе о Соловках, – Глеба Ивановича Бокия. О нем, своем тесте, рассказывает известный писатель Л. Разгон. Во второй половине 20-х годов Бокий занимал несколько высоких должностей: член коллегии ОГПУ, НКВД и Главлита, член Верховного суда СССР. В середине 30-х он начальник 9-го управления Главного управления госбезопасности НКВД СССР, которому был подведомствен ГУЛАГ.
Как известно, власть, тем более бесконтрольная, портит человека. И современный читатель может предположить, что Бокий стал этаким палачом-садистом, каких много выведено в «лагерной» литературе. Но нет, Разгон свидетельствует, что Бокий был «милым, кротким, беспредельно скромным человеком», добросовестно выполнявшим свой долг, как он понимал его[75]75
Ваксберг А. Масон, зять Масона // «Литературная газета», 1990, 26 декабря.
[Закрыть]. И трудно сказать, добились бы Соловки столь впечатляющих успехов в чисто хозяйственной сфере, если бы не такие руководители, как Бокий.
В июне 1937 года его арестовали. Но обвиняли вовсе не в истреблении невинных людей, не в надругательстве над ними и превышении власти. Пришлось искать другой повод. Бокия объявили… главой масонской ложи, задачей которой было свержение советского государственного строя.
Очевидно, куратор Соловецкого лагеря принадлежал к тому слою чекистов, которые обладали определенным запасом образованности и культуры. Они настолько были пронизаны верой в справедливость идей революции, в необходимость и возможность переделки всей жизни, включая и саму человеческую натуру, что сполна отдавались осуществлению этой идеи. Иллюзорно-утопическая в своей основе, идея «перековки» человека в условиях лагеря рассматривалась ими с позиций так называемого пролетарского гуманизма. Люди «с идеями», подобные Бокию, стали все более не устраивать сталинскую верхушку своей «либеральной мягкотелостью». Нужны были теперь слепые исполнители указаний свыше, включая самые жестокие и заведомо безосновательные. На смену своим предшественникам шли ежовцы. Бокий – лишь один из многих, кто подлежал уничтожению в ходе так называемой кадровой революции.
Что касается Горького, то он был связан именно с такими людьми, и они поддерживали в нем ту же прекраснодушную веру в возможность «перековки» человека.
Принимая как аксиому тезис о зависимости личности от режима, зависимости, от которой в принципе никуда не денешься, мы порой невольно впадаем в упрощение, начиная говорить чуть ли не об одинаковой степени услужливости по отношению к режиму всех, на кого выпало несчастье оказаться в его власти.
Но в таком случае не сужаем ли мы само понятие «личность» в ее сущностных, так сказать, экзистенциально-антропологических свойствах, во всем бесконечном (слава Богу!) многообразии и богатстве этого понятия до стародавней марксистской формулы о человеке как некоей совокупности общественных отношений?
Между противоположными полюсами – бескомпромиссной борьбой с режимом (на что отваживаются одиночки, а тот же Солженицын – вообще явление феноменально-исключительное) и откровенно верноподданническим служением ему (таких тоже было не так уж много) – оказалось множество художников, пытавшихся – с разной степенью успешности – как можно меньше отступать от правды.