Текст книги "Горький без грима. Тайна смерти"
Автор книги: Вадим Баранов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
Не попади эти люди за границу, нетрудно представить себе их судьбу. В пору, когда Россия после генуэзской конференции в апреле 1922 года прорубала если не окно, то хотя бы форточку в Европу, массовые репрессии среди интеллигенции такого уровня имели бы слишком широкий резонанс на Западе и крайне осложнили бы положение Советской республики на международной арене.
Среди пассажиров «философского парохода» было немало тех, кого Горький знал лично. Сопоставляя себя с ними, он мог думать, что оснований и для его высылки имелось ничуть не меньше. Пожалуй, даже и больше, если учесть критику действий большевиков и Ленина еще в «Несвоевременных мыслях». И все-таки ощущал: не очень было бы ему уютно в этой компании. Все равно бы его считали другом Ленина, красным, несмотря на все разногласия с большевиками. Да ведь так оно и было в действительности. Расходясь с властями в оценке роли интеллигенции, отрицая непомерно великую роль насилия в строительстве нового общества, Горький полагал саму эту переделку мира, за которую взялся пролетариат, неизбежной. Потому он даже в самые трудные времена не раз высоко оценивал энергию большевиков, решившихся на великий эксперимент в стране, которая далеко еще не готова к нему, а потому побуждала инициаторов эксперимента к особенно активным действиям. 7 декабря 1922 года он писал Роллану: «И все-таки меня восхищает изумительное напряжение воли вождей русского коммунизма…» Чуть раньше в известном письме в редакцию газеты «Накануне» он опровергал слухи об изменении своего отношения к советской власти.
И тем не менее – поддержал эсеров и меньшевиков! Чем это можно объяснить? Не в последнюю очередь причинами нравственными. В Мартове его привлекло то, чем он покорял всех, в том числе и Ленина: обостренная этическая чуткость и чистота… Пожалуй, Мартов не был типичным политиком. Политика и нравственность крайне редко совпадают полностью, а уж расходятся они постоянно, иной раз даже полярно. Нравственный поступок внеутилитарен. Добро всегда есть добро. Оно не может быть подчинено сиюминутной выгоде. Политик же, напротив, стремится достичь поставленной – именно вот этой! – цели любой ценой. А оправданием служит возможность следующего шага к цели. И коль скоро следующий шаг оказался успешен, значит, оправдан и шаг предыдущий, даже если цена была непомерно высокой, даже если пришлось пролить кровь.
Ленин по-своему любил Мартова. Ему часто недоставало общения с этим другом-врагом. Нередко человека в ком-то привлекает то, чего недостает самому. Втайне Ленин даже завидовал Мартову, его внутренней цельности. Сам усвоивший умом этические нормы и старавшийся придерживаться их в обычных условиях (воспитание в семье сказывалось), Ленин полагал, что в обстоятельствах экстремальных для достижения цели политической хороши все средства. Он был до мозга костей политик. В этом заключались и его колоссальная сила, и слабость. Сила помогала одерживать победы в ситуациях, казалось бы, безвыходных. Притаившаяся слабость вызревала, чтоб с годами обернуться болезнью, для дела неисцелимой.
Соотношение политики и нравственности становилось предметом напряженнейших раздумий лучших умов человечества. К их числу, безусловно, принадлежал Роллан, с которым Горького в течение многих лет связывала интенсивная переписка, оказавшая на него большое и плодотворное воздействие. Как раз в ту пору, о которой у нас идет речь, Роллан вынужден был вступить в спор с Анри Барбюсом. Прошедший через горнило мировой войны, куда он ушел добровольцем, Барбюс стал убежденным критиком капиталистической системы. Уже в 1921 году он утверждал, что возникновение СССР – «крупнейшее и прекраснейшее явление в мировой истории. Этот факт вводит человечество в новую фазу его развития». Двумя годами раньше о его романе «Огонь» высоко отозвался в печати Ленин. А в 1923 году Барбюс вступает в коммунистическую партию.
Охваченный максималистскими настроениями, Барбюс упрекал Роллана в том, что тот хочет встать над схваткой, уклониться от немедленного претворения в жизнь программы нового строя. Не есть ли это выражение принципиальной антипатии ко всему, что связано с политикой? – спрашивал Барбюс.
Он не мог знать, что в содрогающейся от социальных мук России родились слова, выражающие противоположную точку зрения. Полемически заостренные, они были прямо адресованы автором своим недругам. «В мире должна произойти великая реакция против власти и господства политики, против похоти политической власти, против ярости политических страстей. Политика должна занять свое подчиненное, второстепенное место, должна перестать определять критерии добра и зла, должна покориться духу и духовным целям… Должна быть в мире преодолена диктатура политики, от которой мир задыхается и исходит кровью». Это писал Н. Бердяев в книге «Философия неравенства» в 1918 году.
Как же отреагировал Роллан на письмо Барбюса? Ответ его в высшей мере знаменателен. «Неверно думать, будто цель оправдывает средства. Для истинного прогресса средства еще важнее, чем цель. Средства воспитывают человеческое сознание или в духе справедливости, или в духе насилия. И если в духе насилия, то никакой образ правления не устранит угнетения сильных слабыми. Вот почему я считаю, что защищать моральные ценности необходимо и в период революции – еще больше, чем в обыкновенное время».
В прекрасных словах французского писателя сформулирована едва ли не идеальная программа поведения личности в условиях революционной переделки мира. Увы, как убеждает опыт, последовательно реализовать ее не удается никому, хотя она и должна служить в конечном счете и ориентиром и критерием действий личности.
Горький разделил позицию Роллана, о чем сообщал в своем письме. В словах французского друга он находил ключ и к поведению Мартова.
Между тем преследованием эсеров и меньшевиков, высылкой интеллигенции за рубеж не исчерпываются решительные действия большевиков, направленные на утверждение единовластия. Весной все того же 1922 года началось массированное наступление на духовенство. Повод нашли благой: в связи с невиданным голодом необходимо реквизировать церковные ценности.
Расчет оказался довольно точным. Как могли служители Всевышнего, пекущиеся о благе рабов Божьих, не пойти на жертвы, когда речь зашла о жизнях тысяч и тысяч, включая детей и стариков! Однако расчет был не только точным, но и коварным. Типично политическим расчетом!
Петроградский митрополит Вениамин изъявил готовность пойти на жертвы во имя спасения человеческих жизней и собирался вот-вот собственноручно снять драгоценный оклад с иконы Казанской Богоматери, являвшейся главной святыней Петрограда. Он поставил перед властями только одно условие. Вы хотите получить драгоценности? Пожалуйста, мы идем на это! Но все должны знать, что действия наши совершенно добровольны. В Петросовете сочли, что решается все наилучшим образом, без каких-либо конфликтов. Доложили об этом в центр с радостью. И… получили нагоняй! А следом – урок Большой Политики.
19 марта 1922 года Ленин направил Молотову строго секретное письмо для членов Политбюро: «На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов… Провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно, ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать».
Вот она, высшая «мудрость» политики: материальные средства получить и одновременно скомпрометировать поверженного противника в глазах народа, подавить его еще и морально. «Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена нам полностью», – торжествовал Ленин. Начиналось великое наступление на Веру. Одну религию, существовавшую века, предстояло заменить другой – «религией» научного коммунизма.
Но и этим не ограничивались меры советского руководства по утверждению единовластия. Пока у нас шла речь об отрицании (доходящем до запрета) каких-то тенденций в общественной жизни, неугодных большевикам. Теперь предстоит коснуться момента, связанного, так сказать, с конструктивно-созидательными планами их деятельности в области культурного строительства. Нам предстоит бросить взор на не прочитанную еще и совершенно не осмысленную страницу политики партии в этой сфере.
Весной все того же 1922 года под руководством заместителя заведующего агитационно-пропагандистским отделом ЦК РКП(б) Я. Яковлева стала формироваться комиссия по организации писателей и поэтов в самостоятельное общество. Решением Политбюро за подписью Сталина ее состав был утвержден 6 июля. Кроме Яковлева в нее входили такие видные в ту пору критики, как Н. Мещеряков, П. Лебедев-Полянский и др. Но особо следует выделить среди них наиболее талантливого и наименее приверженного партийным догмам А. Воронского.
11 июля состоялось первое заседание комиссии, которая постановила: «При организации беспартийного общества использовать фактически существующую группу при „Красной нови“»[11]11
Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (РЦХИНД). Ф. 17, он. 60, ед. хр. 141.
[Закрыть], первом толстом литературно-художественном журнале, родившемся после Октября (его редактором был тот же Воронский, а у его истоков стоял Горький, возглавивший поначалу отдел прозы).
Кто же должен был войти в состав общества? «В общество привлечь: а) старых писателей, примкнувших к нам в первый период революции (Брюсов, Городецкий, Горький и т. д.); б) пролетарских писателей (Ассоциация пролетарских писателей – Петербургский и Московский Пролеткульт); в) футуристов (Маяковский, Асеев, Бобров и т. д.); г) имажинистов (Мариенгоф, Есенин, Шершеневич, Кусиков и т. д.); д) Серапионовых братьев (Всеволод Иванов, Шагинян, Никитин, Тихонов, Полонская и т. д.); е) группу колеблющихся, политически не оформленных из талантливой молодежи (Борис Пильняк, Зощенко); ж) сменовеховцев (А. Толстой, Андрианов и проч.)» [12]12
Там же.
[Закрыть].
Как видим, состав общества предполагается достаточно пестрый. И примечательно, что включали в него и представителей тех течений или группировок, которые уже были подвергнуты партией суровой критике (это и Пролеткульт, и футуризм, и даже «Серапионовы братья»).
Но может быть, наибольшее удивление вызывает включение в список сменовеховцев, и прежде всего бывшего графа А. Толстого, пребывавшего в эмиграции. (Правда, к этому времени он уже порвал с наиболее крайними кругами эмиграции своим «Открытым письмом Н. В. Чайковскому».)
Своеобразное было время! В Берлине, куда Горький приехал в апреле 1922 года и где уже находился А. Толстой, переехавший из Франции, и завязались самые дружеские отношения между «основоположником соцреализма» и «красным графом». Сошлись они настолько, что даже поселились неподалеку – на одной улице, центральной магистрали немецкой столицы Курфюрстендамм, наискосок. Между прочим, здесь, на квартире Горького, в доме 203, был подписан А. Толстым договор с представителем Госиздата на право издания в Советской России романа «Аэлита», журнальная редакция которого была опубликована на рубеже 1922–1923 годов в «Красной нови» у Воронского еще до возвращения писателя домой.
Летом оба, с семьями поехали отдыхать на балтийское взморье. Горький – в Герингсдорф, А. Толстой – в Миздрой. Опять же поблизости.
И это – при всем том, что Горький неодобрительно относился к сменовеховству, левоэмигрантскому течению, призывавшему к поддержке большевиков во имя возрождения русской государственности. (Опять по формуле «в роли противника всех и всего»?) Относился с неодобрением, хотя и знал из разговоров с Лениным, что тот заинтересованно изучает поведение этой части интеллигенции, среди которой было немало одаренных специалистов. Однажды Ленин даже обругал «глупых» редакторов «Правды», велев им учиться у газеты «Накануне» (главного органа сменовеховцев) освещению международных вопросов.
Трудно пока с точностью сказать, чем объясняется скептицизм Горького по отношению к сменовеховству. То ли он не верил в перестройку видных буржуазных экономистов и политиков, иные из которых еще совсем недавно служили министрами у Колчака. То ли не верил в то, что союз большевиков – при их стремлении к идеологическому пуризму – с такими спецами может быть прочным… Если справедливо второе предположение, то Горький был прав. Многие сменовеховцы, вернувшиеся в Россию и успешно трудившиеся на крупных постах в государственных учреждениях, были репрессированы позднее, в годы сталинских беззаконий.
Как мы помним, редактором «Красной нови» был Воронский, с которым Горького связывали добрые отношения и талант которого он высоко ценил. Так что невозможно допустить, чтоб включение Горького в состав комиссии происходило без ведома писателя.
В сущности говоря, комиссия Яковлева (так стали называть ее в быту) становилась первым, робким еще прообразом будущего писательского союза, который потом, спустя более чем десятилетие, возглавит Горький. А не состоялось это объединение раньше по многим причинам. Все же линия таких влиятельных критиков, как Воронский, оказалась слишком либеральной, а художественные критерии слишком высокими. Прикрываясь тогой партийной ортодоксальности, напостовцы и рапповцы, в подавляющем большинстве своем люди мало одаренные, повели с Воронским беспощадную войну. И реальное объединение писателей-профессионалов стало возможным лишь после роспуска РАППа.
И опять же – Горький. Как можно было организовать Союз без него? Кто бы такой Союз мог возглавить? Но суть в том, что тот Горький, каким он был в 1922 году, по его собственному выражению – противник всех и всего, – еще вовсе не думал о такого рода объединении. Весь он был поглощен мыслями о спасении России, ее интеллигенции, о большевиках, их воле и целеустремленности и вместе с тем узости, кастовости в подходе к явлениям духовной жизни.
Опыт Горького убеждает: в эти трудные, трагические годы художественное сознание продемонстрировало свое преимущество перед политикой – всеохватность, универсальность, свободу от жесткой директивности. И в пору революционной ломки эстетическое сознание опиралось на богатейшие гуманистические традиции классики с ее гигантским опытом разработки общечеловеческой нравственной проблематики.
…В частном альбоме совсем забытого теперь литератора Ивана Васильевича Репина в пору Гражданской войны сделал Горький лаконичную запись: «Пути-дороги не знаем». Пожалуй, и сейчас, в 1922-м, мог бы он повторить то же самое.
В январе 1924 года он написал Роллану: «…я не возвращусь в Россию, и я все сильнее и сильнее ощущаю себя человеком без родины. Я уже склонен думать, что в России мне пришлось бы играть странную роль – роль противника всех и всего».
Труднейшая пора в жизни Горького. Воистину трагический накал обретает его боль за Россию, ее будущее! Без былого оптимизма, как к чему-то фатально неизбежному идет Горький навстречу коллизиям, тугие узлы которых неумолимо затягивало время.
ГЛАВА V
Пещеры отшельничества и пространства истории
Герингсдорф. Курортное местечко, живописно раскинувшееся на холмах. Дома не прижимаются друг к другу, подобно ландскнехтам в строю, как в закованных в брусчатку старинных бургах неподалеку – Штральзунде или Грейфсвальде. Сосны окружают двух-, а то и трехэтажные виллы с колоннами или полуколоннами, с нависающими над резными дверями балкончиками, с выпуклыми фонарями застекленных террас, выходящих в цветники. И хотя ни один дом не похож на другой, хозяева как бы состязаются друг с другом в изобретательности в поисках наименований: «Дельфин», «Нептун», «Конкордия», «Эрна», «Анна»… А одна вилла – точнее, две ее половины – имеет два конкурирующих между собой названия: Sonnland (солнечная страна) и Lichtblick (вспышка света или, в переносном смысле, вспышка озарения).
Дом, в котором поселился Горький – двухэтажное здание с входом слева, – принадлежал юристу Бехеру и назывался «Ирмгарнд».
Интерьер арабской комнаты, где жил Горький, выдержан в восточном стиле. Пестрые ковры, мебель, выпуклый щит, скрещенные копья, кривые ятаганы в ножнах, отделанных серебром… О чем думал он, созерцая это оружие, выглядевшее безобидными игрушками в сравнении с теми усовершенствованными орудиями массового истребления людей, которые использовали люди в недавней бойне? Той, что началась как мировая, а потом в России переросла в братоубийственную гражданскую…
Работал – рядом, на обширной выносной веранде, где кинжалы и пики не мозолили глаза. Открывавшийся за окнами пейзаж действовал умиротворяюще. Здесь Горький написал один из самых удивительных своих рассказов. Но может быть, самое удивительное то, как он родился. Точнее – откуда взял свой исток.
Горький недолюбливал роман «Мать», много раз переделывал его. Последний раз – здесь, в Германии. Пробегая глазами привычный текст в сборнике «Знания», наткнулся как-то на одно место, которое пропустил было сначала, прочистив еще немало страниц… А мысль о том месте все сидела в сознании, как заноза, не давая покоя. Снова раскрыл сборник. Вернувшийся после ареста озлобленный Николай Весовщиков восклицает: «Люди! Люди!.. Ежели они дают мне пинки, значит, и я имею право бить их по мордам… Не тронь меня, и я не трону. Дай мне жить… как я хочу, я буду жить тихо, я никого не задену, ей-богу. Я, может, желаю в лесу жить. Выстрою себе хижину в овраге, над ручьем и буду в ней сидеть… вообще – буду жить один…»
Жить одному… Кто иной раз, под настроение, не испытывал такого желания? Но, в конце-то концов, куда от людей денешься? И это говорит революционер? Но разве революцию делают лишь для того, чтобы лучшей стала только собственная жизнь? Человеческой ли будет жизнь, если каждый станет думать только о себе и о своей пещере?
Взял карандаш, вычеркнул эти рассуждения Весовщикова совсем. Напрочь. И – забыл.
Как-то гулял вдоль побережья по пустынному пляжу, где нога испытывает упругую плотность влажного песка, вдыхал живительный морской воздух, глядел в безбрежный пустынный простор, где ни паруса, ни пароходного дымка. Ну, словно один во всем мире. И вдруг – как молния мелькнула в сознании! Торопливо зашагал к дому, уже не обращая внимания на то, что сухой песок попадает в туфли.
«Отшельник» – вывел название рассказа. И начал: «Лесной овраг полого спускался к желтой Оке, по дну его бежал, прячась в травах, ручей; над оврагом – незаметно днем и трепетно по ночам текла голубая река небес, в ней играли звезды, как золотые ерши.
По юго-восточному берегу оврага спутанно и густо разросся кустарник, в чаще его, под крутым отвесом, вырыта пещера…» Описание места жилища отшельника почти буквально совпадает с тем, о котором в трудную минуту возмечтал один из героев «Матери».
А потом потекли, как два параллельных потока, текст «Матери», с его метафорами, пышной стилистикой, с излишествами которой он боролся от редакции к редакции, да так и не одержал полной победы, и этот рассказ – совсем иной и по стилю, и по всему. Сам удивлялся: как будто писали два совершенно разных человека.
Его захватил странный тип, в котором просматривалось нечто от Платона Каратаева. Савел по прозвищу Пильщик (так звали главного героя) – стихийный проповедник руссоистского слияния с природой. Он убежден: «Все – обман один, законы эти, приказы всякие, бумаги, ничего этого не надо, пускай всяк живет, как хочет».
Перед нами, так сказать, апология естественного образа жизни со стихийным отрицанием регулирующего государственного начала. И в этом стихийном отрицании неграмотного мужика находит свое отражение скептицизм крупнейшего писателя столетия, испытавшего горечь разочарования от попыток людей организовать жизнь общества на разумной основе.
Отшельничество – символ одиночества, в лесу ли, в монастырской келье, на необитаемом острове, в конце концов. Но давайте, читатель, представим на миг: вы живете в своей квартире на каком-нибудь одиннадцатом этаже, не общаясь ни с кем. Словом, отшельник. Но к вам, как к Савелу в пещеру, приходит за день «человек тридцать». Ничего себе, отшельничество! Скорее столпотворение вавилонское. А именно так обстоит дело у Савела. К нему идут и идут люди со скромными подношениями, а он выслушивает каждого, вникает во все беды и лечит тихим, участливым словом утешения. Ведь он ничем не может помочь практически. Только участием, лаской, утешением, особой интонацией, с которой он произносит «милая» или «милачок». Оказывается, и одного доброго слова бывает достаточно, чтобы изменилось к лучшему настроение, а потом и взгляд на мир. И не всегда к счастью приводит полное материальное благополучие. Может, и вправду царство Божие внутри нас?
Рассказ «Отшельник» поразил всех. Одним из первых, кто выслушал его в авторском чтении, был Алексей Толстой. Он отметил новый поворот души автора: «Выше всего над людьми, над делами, над событиями горит огонь любви, в ней раскрывается последняя свобода. В ней человек – человек». Искусство Горького – «ярость освобождения. И вот – путь от хриплого крика Буревестника к милому, у костра, у ручья, голосу отшельника: теперь ты свободен, освободись же от последних, самых страшных цепей, тех, что лежат на сердце, – возлюби. Путь Горького – путь человеческий».
Восторженно оценили «Отшельника» К. Федин, М. Пришвин. Причем положительный отзыв последнего надо отметить особо, так как высказанные им в дневниках оценки поведения Горького после возвращения писателя на Родину станут во многом иными.
Уже делалось мимолетное сопоставление Савела Пильщика с Платоном Каратаевым. Проводилась параллель с персонажем самого Горького – с Лукой. (Вряд ли случайно то, что в одном из спектаклей «На дне» за рубежом Лука был загримирован под Льва Толстого.)
Внешне рассказ построен по принципу «все наоборот». Лука являлся в ночлежку, и его приход, его проповеди переворачивали весь ее уклад. Савел сам живет в своей индивидуальной ночлежке, и все приходят к нему добровольно. Но оба говорят людям примерно одно и то же. И смысл их речей – утешительство.
Отношение Горького к утешительству было сложным. В 1910 году он назвал Луку жуликом, который ни во что не верит. Но – видит, как страдают, мечутся люди, и говорит им разные слова – для утешения. В ответ на полемическое замечание собеседников о том, что Лука вызывает симпатии зрителя, Горький говорил с раздражением: «Подлый он старикашка!.. Обманывает сладкой ложью людей и этим кормится… С самого начала задумал я странника пройдохой, жуликом, да так хорошо вышло у Москвина, что я не стал ему перечить».
Замечательный актер понял образ глубже, чем автор, охваченный энтузиазмом революционных преобразований. И вот спустя ровно двадцать лет родился новый вариант Луки – совсем иной. Этот образ не отпускал создателя: в 20-е годы (когда именно, точно указать трудно) Горький приступил к работе над сценарием «По пути на дно», который начинался симптоматично – эпизодом «Лука». Горький предпринял попытку проследить предысторию героев пьесы, и, надо полагать, создание «Отшельника» было одной из ступеней писательского пути к истокам образов. К сожалению, сценарий не был закончен. Остановимся подробнее еще на одном произведении цикла 1922–1924 годов, замыкающем его, – «Рассказе о необыкновенном».
Даже среди произведений Горького, вызывавших наиболее активные дискуссии, рассказ этот занимает особое место. Одни критики относят его героя Зыкова к числу так называемых «положительных» (активный участник революции). Другие усматривают в нем разрушительную силу, взрастающую «на почве индивидуалистических стремлений и инстинктов». Идею «упрощения» жизни автор цитированных слов Б. Бялик в сущности приравнивает к идее «укрощения» жизни, идее, которую исповедует Макаров, главный персонаж еще одного произведения цикла – «Рассказа о герое». Между тем Макаров – человеконенавистник, провокатор, исполненный презрения к толпе. Так кто же такой Зыков?
Мысли Зыкова об излишествах господского быта, чуждых народному мировосприятию, вполне органичны для его жизненного опыта:
«Много он (доктор. – В.Б.) лишнего накопил: книг, мебели, одежи, разных необыкновенных штучек… А от этих разного рода земных бляшек – только вредное засорение жизни и каторга мелкой работы». Но принципиально иное дело – «теоретические» построения Зыкова не о бытовом, а о духовном упрощении жизни, связанные со стремлением к нивелировке, господству стандарта. В этом проглядывает что-то от казарменной идеологии Пролеткульта. Однако, на наш взгляд, подобного рода теория выглядит по отношению к Зыкову все же как нечто чужеродное.
Последнее реальное практическое дело, которое завершает рассказ Зыкова о его судьбе и которое – подчеркнем это особо – опровергает его слова, – это убийство старика-отшельника.
Зыков руководствуется в своих действиях мотивами политическими (хотя нередко и говорит – опять-таки говорит! – неприязненно о политике вообще). Он убивает старика потому, что тот «с начала революции бубнил против ее». «Теперь стал на всю округу известен, к нему издали, верст за сто приходят, советы дает, рассказывает, что в Москве разбойники и неверы командуют, и всю чепуху, как заведено; сопротивляться велит». Содержание отшельнических проповедей, в данном случае, как видим, совсем иное, чем у Савела Пильщика.
Как бы должен был поступить Зыков и любой человек на его месте, если он действительно руководствовался теорией «упрощения»? Проще всего ему было сделать вид, что он не знает о вредоносной деятельности отшельника, и не брать на себя ответственности за убийство. Но убеждения заставляют его поступить иначе, а отстаивание убеждений, как известно, всегда подразумевает отнюдь не упрощение, а усложнение собственной жизни.
Если Савел Пильщик выступал против всякой государственности, то убитый старец из «Рассказа о необыкновенном» – против государственности революционной.
Чтобы лучше понять авторское отношение к Зыкову и его действиям, следует вспомнить одну существенную особенность композиции всего цикла рассказов 1922–1924 годов. «Отшельник» открывает книгу. «Рассказ о необыкновенном» замыкает ее. «Это совершенно необходимо, книга начинается „Отшельником“ и будет кончена убийством отшельника», – утверждал Горький в 1924 году. Подобная композиция отражает начало отхода писателя от той роли противника всех и всего, которую он брал на себя в пору, когда приступал к работе над циклом.
«Рассказ о необыкновенном» написан на рубеже 1923–1924 годов. Однако то повествование о собственной жизни, которое ведет Зыков, звучит скорее всего в 1919 году «в одном из княжеских дворцов на берегу Невы, в пестрой комнате „мавританского“ стиля, загрязненной, неуютной и холодной».
1919 год был крайне тяжелым для Горького, наполненным очень сложными настроениями и переживаниями, год, о котором сам писатель сказал тогда же: «Ничего не пишу, не занимаюсь литературой. Не такое теперь время, чтоб этим заниматься…» Однако как публицист Горький своей деятельности не прекращал. В статьях первых лет революции он выражал беспокойство, как бы некоторые руководители не стали проповедовать недопустимую нивелировку людей. О таких он писал в «Несвоевременных мыслях»: они «проводят в жизнь нищенские идеи Прудона, а не Маркса, развивают пугачевщину, а не социализм, и всячески пропагандируют равнение на моральную и материальную бедность», то есть то, что в «Рассказе о необыкновенном» получило название «упрощения» жизни.
В эпистолярии Горького более позднего периода прямо употребляется этот термин: «Человек должен усложнять, а не упрощать себя». «Жизнь становится все интересней, сложней, а я – за сложность и против всяких „упрощений“, хотя бы они и сулили счастье всем ближним моим. Тревога – богаче покоя».
В художественном сознании автора «Рассказа о необыкновенном» шел очень сложный процесс. Теоретико-публицистический стержень будущего рассказа возник еще в 1917 году. В трудном 1919-м происходит беседа рассказчика с героем. Но написан рассказ спустя еще более четырех лет, на рубеже 1923–1924 годов, когда Горький выходил из состояния, близкого к кризису, и искал позитивные начала в революционных преобразованиях. В рассказе отражаются, сталкиваясь и противоборствуя, идеи трех этих временных пластов, порождая сложнейшую художественную комбинацию.
Теория упрощения значительно больше подходила к Торсуеву из «Рассказа о безответной любви», произведения все того же цикла, человеку, показанному вне сферы общественной практики и склонному к едкому самоанализу.
Но в полной мере она стала соответствовать духовному облику другого героя, уже рождавшегося в воображении Горького, – Клима Самгина. В письме Воронскому Горький так характеризовал связь цикла рассказов с «Климом»: «Вам показалось, что он смотрит на жизнь „простыми глазами“? Да, он хотел бы видеть ее упрощенной, елико возможно, однако это лишь потому, что он органически антиреволюционен и – особенно! – антисоциалистичен. Он будет „революционером onmebnke“ до 906 г., с тайной радостью встретит крушение первой революции и до 16 г. проживет в стремлении к „упрощению действительности“… Вот когда теория нашла достойное себе вместилище».
То, что концепция «упрощения жизни» становится звеном, связывающим столь не похожие друг на друга образы, как Зыков и Самгин, не должно слишком удивлять нас, если мы попытаемся охватить художественный мир Горького в целом. В нем не столь уж редки случаи внутренних эстетических взаимосвязей образов, казалось бы не имеющих ничего общего друг с другом, например, того же Клима и Петра Артамонова. В конечном счете с полным правом можно говорить о родственности теории «укрощения», исповедуемой Макаровым («Рассказ о герое»), и теории «упрощения», исповедуемой Самгиным, – они одного поля ягоды. «Рассказ о необыкновенном» свидетельствует и о самокритичности художника, и об определенных усилиях, которые предпринимал писатель, стремясь найти какие-то позитивные начала в том, что происходит в России. Рассказ внутренне нацелен на эпичность, которая уже была свойственна некоторым из произведений Горького (повести «Мои университеты», роману «Мать») и которая в наибольшей степени проявится в романе «Дело Артамоновых».
Путь Горького к «Делу Артамоновых», опубликованному в 1925 году, как известно, был очень длительным, и, соответственно, существенные перемены происходили в горьковском миропонимании. Первоначальный замысел возник еще в самом начале века. Впоследствии писатель говорил, что больше всего знаний о хозяевах дал ему 1896 год, когда он работал фельетонистом, регулярно освещающим знаменитую Всероссийскую промышленную и художественную выставку.