Текст книги "Смерть и рождение Дэвида Маркэнда"
Автор книги: Уолдо Фрэнк
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
– Жить на десять тысяч долларов в год! – пробормотал Картрайт таким тоном, каким говорят: "Жить на хлебе и воде!"
У Полларда едва не сорвалось с языка замечание относительно преданности Маркэнда фирме "Дин и Кo", но он вовремя удержался, вспомнив, где находится.
– Как вы полагаете, Чарли, что могло бы его заинтересовать? – спросил Соубел. – Например, наш южноамериканский проект! Целый материк ожидает завоевания.
– Это вполне могло бы, я уверен. Но пока предоставим все естественному ходу событий.
Сандерс обернулся к Картрайту:
– Проследите за тем, чтобы ему регулярно выплачивалось жалованье, пока он будет в отсутствии.
– Вносите деньги на его текущий счет, – сказал Соубел.
Полларда вызвали из комнаты, и Картрайт ушел вместе с ним. Сандерс выпустил совершенно круглое кольцо дыма и продел в него волосатый палец руки, корявой и узловатой, так мало подходившей к его гладкому лицу и вкрадчивому голосу. Он сказал:
– Значит, вы думаете, Луи, что все это, может быть, штучки диновской клики не без участия Полларда?
– А черт его знает! Я только уверен, что тут дело нечисто.
– У Маркэнда побольше мозгов, чем у его покойного дядюшки.
– Но почему, – повторял Соубел, – почему ему взбрело на ум выходить из дела именно сейчас, когда перед нами все возможности роста и развития?
– Черт его знает! – сказал Сандерс.
– Ну хорошо, – сказал Соубел, – примемся за работу. Дайте мне эти мексиканские сводки. Вы говорили, что ранчо Долорес снизило цену до трех центов при условии, что мы гарантируем им на три года закупку всего урожая?
Сандерс кивнул.
– Как они могут это осуществить?
– Это их дело, – улыбнулся Сандерс.
Соубел хихикнул:
– Они, пожалуй, сумеют заставить этих пеонов работать меньше чем за ничто!
...В тот же день Элен Маркэнд преклоняла колена перед алтарем в небольшой церкви неподалеку от обители ее друга, Хью Коннинджа. По сторонам тянулись многоэтажные дома, сложенные из камня и кирпича, кирпича и камня, с ржавыми, увешанными бельем пожарными лестницами. Элен молилась. Она молилась о ниспослании ей силы, чтобы снести одиночество, она просила возвратить ей мужа не только ради нее, но и ради детей, ради него самого. Рядом с Элен перед алтарем стояла на коленях другая женщина. Две недели тому назад муж ее, грузчик, пришел домой пьяным и ушиб ногу сынишке Джеку. Он не хотел причинить мальчику зло, но он был крупный здоровый мужчина, а Джек маленький и хрупкий, и нога распухла, и мальчик с тех пор хромает. Доктор ничего не находит, ничего не может сделать. "Должно быть, – сказал он, – где-то в кости есть незаметная трещина. Надо сделать рентген, потом сложную операцию. Это может поправить дело. Но стоит денег". Женщина молилась о деньгах; она просила Христа послать ей денег на исцеление ее сына, чтобы мальчику не пришлось остаться хромым на всю жизнь из-за того, что отец его напивается по субботам. Обе женщины поднялись одновременно, и Элен улыбнулась усталому кроткому лицу, глянувшему из серой шали. – Лучше бы вместо улыбки она дала мне денег на рентген, – подумала женщина. Но Элен, несмотря на свою близость ко всему человечеству, не услышала ее.
...В тот же день, пока заправилы ОТП изучали сводки ранчо Долорес, один из пеонов ранчо Долорес в штате Веракрус, который украл у надсмотрщика кошелек с пятью серебряными песо и, забрав жену и детей, пытался сбежать в другую деревню, стоял в яме, вырытой посреди невозделанного табачного поля, засыпанный землей так, что только голова его торчала над поверхностью. Четыре всадника из охраны ранчо выстроились друг за другом на расстоянии двадцати футов и дали лошадям шпоры. Все они были опытные наездники, и удар копыт каждой лошади пришелся по голове пеона. Не успел проскакать последний, как размозженный череп пеона поник к земле и изо рта хлынула кровь. Три крестьянина-земляка отрыли мертвое тело и схоронили его в кладбищенской ограде, обернув изуродованную голову белым платком, который стал ярко-красным, прежде чем священник кончил читать молитвы. Священнику за службу земляки заплатили серебряный песо. И в тот же вечер священник пропил свой песо в таверне за одним столом с всадниками из охраны, которые тоже получили серебром за то, что выполнили свой долг.
...А Реннард в молчаливом раздумье сидел, откинувшись на спинку кресла, перед своим рабочим столом. Наконец он нажал кнопку звонка.
– Скажите мистеру Ломни, что я хочу его видеть, – бросил он вошедшей девушке.
В комнату ввалился человек и тяжело рухнул в кресло, украдкой поглядывая на Реннарда. Гилберт Ломни, некогда возглавлявший фирму "Ломни и Реннард", в пятьдесят лет был совершенной развалиной. На его измятом, изрезанном морщинами лице сохранились только глаза, точно пара маленьких хитрых зверьков, уцелевших от всеобщей разрухи.
– Ну как, вы пришли наконец к какому-нибудь решению? – спросил Реннард.
– Да, – мягкие белые руки Ломни задергались, – я решил.
– Ну?
– Я этого не сделаю, Том. Десять лет я беспрекословно выполнял все ваши приказания, и все шло как надо. У вас хорошая голова, я это знаю. Но, черт возьми, друг мой, во мне еще сохранилась некоторая порядочность! Я не могу этого сделать. – Он засопел носом.
– Отлично! – сказал Реннард. – Возьмите свою порядочность с собой и больше не возвращайтесь в контору.
Ломни осел всей своей грузной массой.
– Что вы сказали?
– Я сказал, что с меня довольно, – отвечал Реннард. – Вы нам больше не нужны, давно уже не нужны. Вы – сухостой, который к тому же нам слишком дорого обходится. Только за то, что когда-то вы имели полезные для нас связи и были на короткой ноге с половиной банкиров Уолл-стрит, мы до сих пор платили вам пятьдесят тысяч долларов в год. Вы получили в пятьдесят раз больше того, что вы стоили. Времена изменились: сейчас от ваших республиканских связей столько же толку, сколько и от вашей головы. Но мы были добры к вам. Мы требовали от вас лишь одного: чтобы вы подчинялись нашим приказаниям. Но вы не желаете исполнять черную работу, не так ли? А для какой другой работы вы еще пригодны, по-вашему?
Ломни перестал сопеть, что-то жесткое появилось в его глазах, он выпрямился.
– Я все-таки джентльмен, Том. Говорить со мной так...
– Отлично! Мне вообще больше не о чем с вами говорить. Делайте то, что вам указано, или уходите.
– Хорошо. Я ухожу. – Ломни встал. – Но прежде я вам кое-что должен сказать. Вы хотите от меня избавиться. Я стал бесполезным для дела, и мои клиенты не ко двору католической клике и всей этой своре из Таммани-холл, с которыми вы спутались. Без меня вам будет свободнее. Вся эта грязная история, которую вы состряпали теперь, – только предлог, чтобы выжить меня, жестокий предлог. И потом – не правда ли? – вам не хотелось упустить случай сказать мне в лицо все, что вы обо мне думаете. Вы ведь никогда не сможете простить мне, Том, – не правда ли? – того, что я взял вас из окружного суда, где вы влачили жалкое существование, и дал вам имя и дело.
– В ваше имя и в ваше дело я вложил свой мозг.
– Так или иначе, Реннард, вы – негодяй! – С неожиданным достоинством Ломни выпрямился и медленно вышел из комнаты.
...После посещения конторы Реннарда Маркэнда потянуло из центра города. На Третьей улице, к югу от площади Вашингтона, он вошел в бар. Он выпил стакан виски. Он чувствовал усталость и крайний упадок энергии. Казалось, голова его опустела; он не думал ни о чем, кроме вкуса напитка. Поезд надземной дороги прогремел над ним, и в сознании его возникло без всяких усилий смутное ощущение города. Тело его, в котором словно раскрылись все поры, казалось, погружено было в воду, и мир тек сквозь него. Он не мог словами определить это состояние, не мог поэтому сознательно думать о нем. У него возникло только неопределенное ощущение текущего сквозь него мира, в котором Элен, и Тони, и Марта, Реннард, дела и бесконечные городские кварталы были, как и он сам, нерастворимыми, друг друга обтекающими атомами. И он почувствовал, что единственный возможный ответ на это ощущение жизни, которая была и вне и внутри его, лежал на пути, открывшемся перед ним, – пути, который вел прочь от дел, от семьи и от дома. Это ощущение и это чувство длились лишь миг и исчезли; снова Маркэнд стал нормальным обособленным существом, живущим в мире других обособленных вещей и людей. Он заплатил за выпитое виски и пошел домой.
Элен теперь была уже не так уверена в своем муже, не столько в его любви, сколько в их совместной жизни. Хоть он и не умел удовлетворить все ее потребности, но его присутствие в ее мире было живым и постоянным; теперь оно постепенно становилось все туманнее и холоднее, точно осеннее солнце после лета. Во внешнем мире апрель распустился полным цветом. Она видела это в своих детях, освободившихся от зимы, видела это, гуляя с ними по парку или по берегу Гудзона, блестящую ширь которого ласкало небо, в дымке почек на деревьях. Но внутренний мир ее стал сухим и холодным, в нем были лишь осенние лихорадочные краски. Маркэнд жил как во сне. Он работал в конторе, приводил в порядок незаконченные дела, находил незнакомое прежде наслаждение в точности и аккуратности. Дома он чувствовал усталость. Неукротимый голод плоти не возвращался к нему. Глядя на Элен, он испытывал острую боль, словно вдруг вспомнив, что у нее есть тайный любовник. Но разум его восставал против этой ревности и преодолевал ее; следствием этого была пассивность в его поведении, и ласковая и пренебрежительная, словно, отказываясь ревновать ее, он отказался от ее тела. В остальном отношения между ними были ровны. Элен никогда не навязывала ему своей близости, но и не отказывала в ней в порыве обиды или утонченной мести.
Она одобрила его уход из ОТП.
– Если ты думаешь, дорогой, что не создан для деловой жизни, я только горжусь этим. Я сама думаю, что ты способен на большее, и всегда так думала. Бог ниспослал тебе возможность проверить себя и найти свое призвание. Может быть, для этого понадобится немало времени. Но ты не должен торопиться.
Она уже перестраивала свой бюджет в соответствии с уменьшенным доходом: отпустила одну служанку, впредь сделает стол менее изысканным, меньше будет тратить на туалеты, на такси, но не сократит расходы на благотворительность. Когда Маркэнд вскользь сказал ей, что, может быть, он уедет и ее казначеем будет Реннард, она была озадачена, но ничего не сказала. Она ничего не знала о Томасе Реннарде, кроме того, что его дружба с Дэвидом была очень бурной и оборвалась уже давно. Она знала гораздо лучше, чем ее муж, какие сильные эмоции (бессознательно сексуального характера) смущают иногда дружбу между молодыми людьми. Это было естественно, если проходило бесследно, как у Дэвида. Она ничего не могла возразить по поводу того, что Дэвид выбрал своим поверенным Реннарда. Но когда она однажды упомянула о планах Дэвида доктору Коннинджу и, отвечая на его вопрос, назвала имя избранного им адвоката, он одобрительно кивнул.
– Я слыхал о нем. Его фирма является представителем нескольких наших учреждений. Превосходнейший человек. – Он улыбнулся. – Дорогая моя, возможно, что это не простое совпадение, возможно, что рука господня направила вашего супруга к человеку, близкому нам.
– Мистер Реннард католик?
– Нет. О, нет! Если б это было так, он был бы... гм... менее полезен... Его фирма близка к католическим кругам.
– Я не понимаю.
– Дорогая моя, пока мы принадлежим к этому миру, мир важен для нас, мир для нас важнее всего! Для чего Нам дано тело? Для чего дано тело незримой церкви? Мы, имеющие тело, принадлежим к телу церкви. И это телесное выражение святого духа так же сложно экономически и политически, как телесное выражение души каждого из нас. – Он улыбнулся и потрепал ее но руке. – И так же подвержено заблуждениям. Мы забываем: церкви, как телу, свойственно ошибаться, поскольку тело это составляют человеческие тела. Не раз на протяжении своей истории оно оказывалось порочным, развращенным.
Отношение Маркэнда к детям стало менее ровным. В его остром чувстве близости к их поступкам и настроениям появилось новое измерение измерение дальности. Оно заставляло его внезапно обнимать их, словно тем самым он мог их приблизить, и это грозило нарушить гармоническое течение их игр и разговоров. Он чувствовал, что должен покинуть их, должен вступить в критический, быть может смертельный, конфликт с самим собой, где им не было места. Бывая с ними, он не мог стряхнуть с себя это чувство, отчего его не покидало ощущение некоторой напряженности.
Жизнь его шла вперед на уровне, которого почти не касалось его сознание. Он сознавал свои отдельные поступки, свою работу в конторе, например. Но все это составляло лишь поверхностный слой, созданный внутренними силами, которые жили своей жизнью, подобно органам его тела. Он знал лишь оболочку своих поступков. Он знал, что готовится к отъезду, но не знал, ни куда он едет, ни когда, ни зачем. Однажды он забрел в магазин готового платья на Третьей авеню, дешевый конфекцион, из тех, с какими он никогда в жизни не имел дела. Он купил синий костюм, толстые носки и ботинки. Он принес все это домой, уложил в чемодан и поставил его в кладовой верхнего этажа. В другой раз он поднялся наверх, открыл чемодан и положил в карман костюма сотню долларов. Наконец чемодан был наполнен доверху; тогда он забыл о нем.
Кто-то заговорил в конторе о нововведении президента Вильсона, заключавшемся в том, что он лично произнес свою речь в конгрессе, и Маркэнду вдруг стало ясно, что он больше не читает газет. Как-то София Фрейм сказала ему:
– Какой ужас эта история с капитаном Скоттом, не правда ли?.. Как, мистер Маркэнд, вы _не знаете_, что он и вся его экспедиция погибли, замерзли близ Южного полюса? Но ведь этим полны все газеты.
– Южный полюс, – пробормотал Маркэнд. И вдруг ему представилось, что Нью-Йорк так же далек, как и Южный полюс... уже много дней он не видел улиц, по которым ходил, – улиц, чей непрестанный шум врывался в раскрытое окно.
– Почему это вас так волнует? – спросил он. – Разве здесь, рядом с нами, не умирают каждый день люди?
– Да, но такая оторванность! Представьте себе этих людей, умирающих в полном одиночестве среди ледяной пустыни на краю света!
Она отвела глаза от своего блокнота, и Маркэнд посмотрел на нее. Она повернула голову и встретила его взгляд.
– Вам это не кажется ужасным, не правда ли? – сказала она. – Вам _понятны_ их искания, то, что привело их на Южный полюс.
– Почему вы думаете, что мне это понятно? – Он заметил перемену в своей секретарше с того дня, как ей стало известно о том, что официально называлось его "шестимесячным отпуском". Она теперь часто бывала печальна, иногда угрюма, изредка нежна. Она сказала:
– Я знаю, потому что... Мистер Маркэнд, я знаю, что вы не вернетесь сюда.
– Это правда, – он говорил тихо, словно ее слова что-то открыли ему.
Губы мисс Фрейм задрожали, и она закусила их, и Маркэнд увидел, какими глубокими стали ее глаза.
– Но мне и это _тоже_ непонятно.
Он улыбнулся и хотел ответить шуткой, но увидел в ее глазах слезы. Он понял тогда, что своим "тоже" она хотела выразить общность между его безвозвратным уходом и погибшей экспедицией Скотта. В комнате возникла напряженность от соприкосновения двух душ, с бессознательной настойчивостью проложивших себе путь друг к другу. Маркэнд всегда ценил в мисс Фрейм чуткую помощницу в работе; чуткость, которая в ней была от женщины, заставляла ее выполнять служебные обязанности с безличностью мужчины. Сейчас женское в ней выступило на передний план: плоское тело, длинная голова с жидкими волосами, глубокие и живые глаза принадлежали женщине. Она сидела рядом с ним, глядя в свой блокнот, не решаясь отереть катившиеся по щекам слезы, чтобы не привлечь к ним внимания. Как он мог помочь ей?
– Прежде чем взяться за письма, будьте так добры пройти в библиотеку и достать "Финансовое обозрение" за тысяча девятьсот двенадцатый год.
Она поспешно встала.
– Мисс Фрейм, – остановил он ее и почувствовал, что это инстинктивное движение было правильно. – Не ходите. – Он улыбнулся. – Я знаю, что вы плачете. Зачем вам скрывать это? Зачем мне скрывать, что я это знаю? – Она села, он взял ее за руку, и слезы ее полились. – Я рад, что вы плачете обо мне. Но не нужно тревожиться. Там, куда я еду, не замерзают насмерть.
Она улыбнулась, тихонько высвободила свою руку и вытерла глаза.
– Я не понимаю вашего поступка, мистер Маркэнд, но... вы мне разрешите сказать вам одну вещь?
– Говорите все, что вам хочется.
– Я думаю, вы станете великим человеком, мистер Маркэнд.
Он улыбнулся.
– Не смейтесь, – строго остановила она его, и Маркэнд встретил взгляд ее глаз, которые уже не туманили слезы. – Увидите, – она торжественно покачала головой, – увидите. – Словно зная то, чего ему не дано было знать, она считала своим долгом предупредить его.
...Южный ветер вдруг сменился северо-восточным, и Нью-Йорк, слишком рано поверивший в весну, продрог под холодным дождем. На Ганновер-сквер Маркэнд сел в вагон надземки, собираясь ехать домой, но на первой же станции вышел, спустился на улицу, где ночная муть уже начала сливаться с угасающим днем, и подставил лицо влажному ветру. Он был без пальто и озяб. Несколько кварталов он шел под эстакадой надземки. Изредка попадались прохожие, такие же грязные и унылые, как и улица, по которой они шли; от своих мрачных обиталищ они отличались только способностью двигаться и чувствовать боль. Уличные фонари и свет в окнах домов, колеблясь, сливались с темнотою ночи. Салуны близ Чатем-сквер переполнены были народом, и из распахнутых дверей вместе с шипением газа вырывался гнусный запах виски и пота и грязное бормотание пьяниц – от запаха виски оно отличалось лишь меньшей способностью улетучиваться.
Маркэнд поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы и пошел дальше.
Вдруг он спросил себя: – Зачем я иду пешком? Зачем сошел с поезда? Мне холодно. Почему же не сесть опять в вагон надземки или не нанять такси? Тонкие струйки резали ему лицо. Он замедлил шаг, размеренно продвигаясь вперед сквозь промозглый дождь и ветер, сквозь мешанину надземки, домов, салунов и оборванных людей. Казалось, неприятное физическое ощущение отделило от всего этого не тело его, но лишь сознание. Мысли его вдруг стали необыкновенно выпуклыми.
Он думал: – Мне нужно поразмыслить. Что-то мне подсказало, что, если я пойду пешком сквозь сырой мрак этих улиц, начнет работать мысль. Почему человек мыслит? Потому что так должно быть. Почему он идет в дождь пешком, хоть он озяб и голоден и имеет деньги? Потому что так должно быть. Почему сворачивает со своего пути, с болью от него отходит, бросая свое дело, с корнем отрываясь от дома и семьи? Потому что так должно быть. Это ясно. Если бы я мог идти дальше своим путем, я бы не покидал его. Если бы я мог жить и дальше, как жил до сих пор, ни о чем не думая, я бы не старался думать. Что-то заставляет меня поступить так, как я поступаю. Я должен идти вперед, как будто меня пришпорили.
Он ближе присмотрелся к миру, среди которого он шел. Темный подъезд... муравейник нищеты... женщина с тяжелым узлом в руках входит туда. Она в черном мужском пальто, истрепанном и залоснившемся от времени, насквозь промокшем от дождя; на голове черная шаль. Неожиданно она поворачивается; ее лицо, зеленовато-бледное в тени подъезда, обращено к Маркэнду. Нью-Йорк! Несколько залитых светом авеню, несколько нарядных переулков; бесконечные мили мрачного хаоса, где производят товары, свозят их на склады или грузят на пароходы и поезда, где люди труда живут, любят и рожают детей, которые так же станут трудиться, если не умрут раньше. Трудиться – для нас. Для меня. И так вечно. Я принимал все это как должное. Но я не понимал. Должен же быть здесь какой-нибудь логический смысл. Не для меня, потому что я никогда не задумывался над этим смыслом. Как мало я знаю свой город... мир... самого себя. Себя? Я – муж и отец. Что я знаю об Элен? О Тони и Марте? Мне достаточно было чувствовать, что мне хорошо с ними, знать, что им хорошо со мной. Я делец. Но кто из нас по-настоящему думает о своем деле? Соубел, Поллард, Сандерс? Что им известно о табаке, о тех людях, которые разводят его, очищают, перерабатывают? Все мы, люди, – стая волков, напавших на неясный след. Те, кому повезло, настигли добычу, сглодали, и вот они хорошие дельцы. Шахматы требуют больше мысли, игра на скрипке – больше системы. Прожить целую жизнь и так мало знать о ней! И принимать свое незнание как должное! Нет, к черту все, я перестаю мириться с этим! – Маркэнд замедлил шаг, ему вдруг стало ясно: – _Я уже перестал_.
– Вот оно, – сказал он вслух, – этот дождь, который хлещет мне в лицо. Я больше не мирюсь со своим незнанием.
Его небольшой дом, согретый теплом огней и теплом сердец, вдруг ожил в его сознании, которое влекло его одновременно и к нему и от него. Как ему жить без Элен? Она нужна ему. Его тело будет бунтовать, и страдать, и смертельно томиться по ней. Как решиться навсегда покинуть ее? А его сын и дочь? Как позволить им расти, развиваться, выходить в жизнь, хотя бы ненадолго, без него? Он ревниво охранял всегда свое участие в их развитии. И теперь они будут находить новые радости, открывать чудеса, постигать мир – без него. А разве Элен не нуждается в нем? Разве ее обращение в католичество, хотя она сама о том не знала, не таило в себе призыва к нему? И разве невозможно познать жизнь, оставаясь дома? Не уходя? Ведь и дома – жизнь. Он сумеет найти жизнь в Элен, в детях. Но в этих словах, звучавших разумно, заключался софизм. Конечно, и в них – жизнь. Но к этой жизни он может приблизиться, только найдя ключ; а ключ скрыт где-то в тишине его собственного существа. Вот оно! В тишине. В тиши, далеко от жены и детей. Ему послышался голос Софии Фрейм, так пророчески звучавший, когда она торжественно сравнивала его с заблудившимся исследователем. Он хотел засмеяться тогда, но она помешала этому. Такая ли уж это нелепость? Не часто человек бросает выгодное и надежное дело, любимую семью. Не от мисс Фрейм первой он слышал эти туманные пророчества. Лоис. А еще раньше Корнелия, с холодной яростью защищавшая его от своего любимого брата. – А что влекло ко мне Тома Реннарда? Нет, это не нелепость. Я чувствую в себе довольно силы, чтобы сокрушить неведение, в котором я жил до сих пор. Довольно силы, чтобы пробудиться. Без жалости... страх...
Когда он мысленно произнес "без жалости", слово "страх" вторило ему как эхо. – Куда я иду? Дождь, ветер. Что хочу делать? Что значит "пробудиться"? – Он еще ничего не предпринял. Он мог бы воспользоваться своим официальным "шестимесячным отпуском" и увезти Элен и детей в Европу. Может быть, под сенью знаменитых соборов он сумеет понять то, что произошло с Элен? Недурная мысль. Может быть, в ней уже совершилось пробуждение? Может быть, они сумеют пробудиться вместе? Он незаметно ускорил шаг, не глядя перед собой (можно прекрасно провести время!), и вдруг налетел на человека, шедшего навстречу. Трость прохожего, загремев, покатилась по мостовой, сам он едва не упал. Маркэнд поддержал его, вложил трость в трясущуюся руку. Его рука тоже задрожала при этом: у человека были выедены болезнью глаза, нос наполовину провалился.
– Простите, – сказал Маркэнд, – я не глядел, куда иду.
Когда он пошел дальше, он вспомнил, о чем думал: Европа, отпуск, удовольствия... когда сбил с ног слепого.
Маркэнд пришел домой поздно, и дети уже лежали в постели. Он снял с себя все мокрое и принял ванну. Он согрелся и почувствовал приятную расслабленность. Он надел шелковую пижаму и халат из верблюжьей шерсти и вышел в столовую, где жена уже ждала его с обедом.
– Ты сильно озяб?
– Нет, ничего.
– Съешь горячего супу, согреешься.
Она не спросила, почему он в дождь шел пешком, не потревожила его ни подчеркнутым вопросом, ни подчеркнутым молчанием. Она говорила так, как будто ничего не случилось. Но она не могла удержать биения своего сердца и участившегося дыхания. Непонятное волнение овладело ею еще до прихода Маркэнда домой, до наступления часа, когда он обычно возвращался, и до того, как она узнала, что он шел пешком и поэтому запоздал. Оно охватило ее, когда она сидела за книгой, и заставило вдруг подняться к детям, уложить их в постель с нежностью, в которой была боль. И когда в темноте она опустилась рядом с ними на колени, читая "Отче наш", ее голос дрожал.
После обеда они перешли в библиотеку; Элен взяла книгу, Маркэнд вечернюю газету. Читать они не стали.
– Ты устал, дорогой. Вероятно, было много дела в конторе?
– Нет, ничуть. Я уже покончил со всеми делами.
У Элен упало сердце. Но она сказала:
– Наверно, это перемена погоды. Ведь были уже совсем весенние дни. Это всегда нехорошо отзывается на детях, в особенности на Тони. При малейшей сырости он бледнеет и слабеет. Знаешь, дорогой, мне вообще кажется, что после того случая с ногой он уже не такой крепкий, как раньше.
– Ты думаешь – что-нибудь серьезное?
– Нет. Но у него как-то понизилась сопротивляемость...
– Может быть, тебе с ним уехать? Возьми детей и поезжай куда-нибудь, не дожидаясь лета.
Элен побледнела, и Маркэнд это заметил. Он знал, что сказал "тебе", а не "нам". Элен подняла на него глаза и улыбнулась.
– Пожалуй, ты прав. Я подумаю об этом. Мы могли бы на месяц поехать на юг. Тони, Марта и я. Говорят, в мае чудесно во Флориде.
– В мае везде чудесно.
Ему не сиделось, он встал и вынул свою скрипку. Уже несколько лет, как он опять время от времени стал браться за инструмент; но у него была слабая техника, а гаммы ему быстро надоедали. Гораздо легче было четверть часа импровизировать, чем бороться с трудностями сонаты. Но он играл редко; его несерьезная игра вызывала в нем чувство вины; невольно она наводила его на мысль об отце, который играл куда лучше него и все же, забросив серьезную работу, кончил свои дни жалким учителем музыки в Клирдене. Сейчас, глядя на Элен, Маркэнд взял скрипку, принадлежавшую прежде его отцу, и провел смычком по струне G, ожидая обычного "вдохновенья". Но вдруг он остановился, посмотрел на свою крупную левую руку и начал гамму G dur. Он сыграл ее довольно быстро, legato, восемь нот одним смычком. Медленнее, четыре ноты одним смычком. Еще медленнее, fortissimo. Потом очень сдержанно, совсем медленно и piano. Элен смотрела на него. Маркэнд уложил скрипку в футляр и вышел из комнаты.
Он поднялся по лестнице и бесшумно открыл дверь комнаты, в которой спали Тони и Марта. Слышно было их ровное дыхание. Тони пошевелился, потом снова затих. Отец притворил дверь и стоял во мраке, наполненном дыханием. Ночь была темная, но в окно падал луч отраженного света и ложился на пол. Обе кроватки, стоявшие по сторонам, у стен, оставались в тени. Маркэнд дышал в такт дыханию своих детей. Он взял стул, поставил его в тени у дверей и сел.
Он больше не думал ни о чем. Он слышал дыхание мальчика и девочки, двух маленьких спящих тел. Он сознавал их хрупкость, их нежность. Они были его, он любил их. Если бы его не было, всякий мог бы прийти в эту комнату и изувечить эти хрупкие спящие тела. Такие случаи бывают. Побои... насилие... болезнь... нищета... смерть. Тони и Марта счастливые дети; они спят в тепле, сытости, довольстве. Почему? Что, если бы они не были такими счастливыми? Маркэнд попытался представить себе дочь взрослой женщиной, похожей на ту, чье зеленовато-бледное лицо он видел в трущобе Ист-Сайда; увидеть Тони, сына, в образе слепого, с которым он столкнулся... выеденные болезнью глаза... Он не мог этого вынести. Он любит их! В темноте он поднес руку к глазам, и рот его искривился. Потом он встал: на цыпочках подошел к постели Марты и поглядел на нее. Снова Тони пошевелился и затих. Маркэнд вышел из комнаты.
Элен лежала в постели; свет затененной абажуром лампы согревал ее строгое лицо, делал волосы нежными и блестящими. Она вязала; ее руки, украшенные только обручальным кольцом, двигались как будто в такт какой-то мучительной мелодии. Но она улыбалась.
– Я тоже устала. Когда разденешься, дорогой, погаси свет.
Маркэнд разделся, повернул выключатель и раскрыл окно. Дождь перестал, но улица была еще мокрая, а воздух холодный, хотя северо-восточный ветер утих. Не поцеловав Элен, он лег в свою постель; холод прохватил его у окна, и он натянул на себя одеяло. Тогда ему стало тепло. Он заснул почти тотчас же.
Так же мгновенно он проснулся и повернул голову к жене. В этот миг и Элен как будто очнулась от сна. Она села в постели и посмотрела на мужа. В свете уличного фонаря рельефно обрисовывалась ее фигура. Маркэнд встал и остановился перед ней. Она прижалась к нему лицом и обхватила его руками. Маркэнд высвободился; решительным движением он сорвал с нее сорочку; она безвольно помогала ему. Потом он снял все с себя и лег в постель. Он сразу приблизился к ней, и они застыли в беспредельном экстазе. Его тело стало безличным, он покинул его, как мертвую оболочку, это объятие было предсмертной судорогой. Он отдалился от нее. Руки Элен конвульсивно сомкнулись, пытаясь удержать его, потом ослабли. Он поцеловал ее глаза, ее лицо, мокрое от слез, наклонился, чтобы поцеловать ее грудь. Вместо того он, как ребенок, прижался к ней щекой. Он по-новому ощутил ее плач; положив к ней на грудь лицо, он точно погрузился в ее слезы. Он встал, и руки Элен бессильно упали по сторонам. Он вернулся на свою постель. Снова он заснул.
Когда Маркэнд проснулся, ночь уже тускнела рассветом. Элен дышала, как во сне. Он встал и подошел к окну. Ветер дул с юга. Он был покрыт испариной, и мягкий воздух холодил его кожу. Он оделся, взял в руки ботинки и вышел. В холле еще было темно; темно было в кладовой. Ощупью он разыскал в темноте свой уложенный чемодан. Он вернулся наверх и постоял у двери спальни. Ничего не было слышно. Он постоял у двери детской. Сквозь закрытую дверь он видел спящие хрупкие тела, такие любимые и такие хрупкие. Губы его зашевелились, произнося имена детей. В темноте он повернулся и пошел к дверям комнаты, где спала Элен. Он знал, что она не спит, он знал, что она все время лежала с глазами, раскрытыми и полными слез, неподвижная с той минуты, как он оставил ее. Он вошел и остановился у ее изголовья. Ее лица не было видно в предрассветной мгле, но он чувствовал ее глаза, снизу вверх глядевшие на него...
Он не хотел, чтобы она двигалась. Он сказал:
– Прощай, Элен.
Молчание. Потом:
– Прощай, Дэвид, – прошептала она не двигаясь, точно услышала его желание и прощальное объятие, долгое и глубокое, длилось для нее всю ночь и все еще связывало их.