Текст книги "Смерть и рождение Дэвида Маркэнда"
Автор книги: Уолдо Фрэнк
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
– Пойдем в сарай, – говорит Ингерсолл Двеллинг.
– Это еще зачем? – спрашивает девушка.
– Просто для забавы.
– Что же забавного в старом грязном сарае? – Она следует за ним.
– Полезем на сеновал.
– Чтоб сено набилось в глаза и волосы?
– Велика беда!
Она вслед за ним взбирается но лестнице.
– Пойдем, детка, темнеет уже, – Кристина берет Клару за руку.
Девочка цепляется за руку матери, просто чтобы удостовериться, что она рядом. От этого ей становится радостно и спокойно. В темноте деревья кажутся выше, прохожие двигаются быстрее, воздух сильнее щиплет лицо, стук конских копыт звонче. У кошек глаза горят в темноте, и у домов – тоже, а автомобили... – вот как раз один!.. – в темноте грохочут, как гром.
– Наверно, это дядя Фил возвращается домой. Видишь, как мы запоздали!
Но сама она не торопится. Целый месяц стояла теплая погода, и Кристина сонно наблюдала жизнь Маркэнда в доме ее родных. Сейчас, в декабре, воздух наконец стал зимним; сверкающая лава прерии застывает в твердый металл; и Кристине, возбужденной сухим холодным воздухом, хорошо идти так, держа Клару за руку, и думать. Месяц прошел с тех пор, как этот человек, из-за которого умер Стэн, оборванный и голодный, постучался у дверей Двеллингов. Что думает он о себе? Ему нигде нет места. Нет в Нью-Йорке – иначе он не уехал бы оттуда. Нет в Клирдене... Но Стэн любил его. Нет и здесь, конечно! Но он работает, помогает Филу. А Стэн? Разве его место было в Клирдене?.. Клара цепляется за руку матери; Кристина сжимает ее маленький кулачок. Мир стал чуждым, когда Дэвид оказался здесь, а Стэн ушел навсегда. Старая ферма... вот там все было реально. Мать и отец хозяйничали на ней. Фил хозяйничал на ней. Потом явился Стэн. Явилось чудо. Да, Стэн был чудом и научил ее понимать чудо; а теперь он покинул ее, одинокую и потерянную. Она слышит его голос: "Стой, оглянись, прислушайся". Они едут домой в шарабане, и у перекрестка Стэн читает вывеску на столбе: "Стой, Оглянись, Прислушайся". "О, мисс Кристина, случалось ли вам когда-нибудь остановиться и прислушаться – не к поезду, а к жизни? Как замечательна жизнь! Вы, американцы, останавливаетесь только, чтобы прислушаться к поезду". Она смотрит на прерию – зеленые поля пшеницы, набегающие на горизонт, – она слушает ее шелест, и пение лугового жаворонка, и гул проводов на вотру. Жизнь!.. Как она замечательна! За это все она любит его. – Больше ничего он мне не дал. Только чувство, что жизнь замечательна и принадлежит мне! А теперь она слова чужда и больше уже мне не принадлежит. Но она будет принадлежать Кларе. Дэвид? Я не могу смотреть ему в глаза. Я люблю и жалею его, я его ненавижу, я его презираю, я не могу смотреть ему в глаза. Стэн любил его...
– Мамочка, не сжимай мне так сильно руку.
– Я тебе больно сделала, детка?
– Мама, пусти.
Девочка побежала вперед и скрылась в густой тьме под придорожным вязом. Мать не двигалась с места. Вдруг Клара появилась снова, сияя белокурой головкой, и ткнулась лицом в платье матери.
– Я тебя нашла! – кричала она. – Стой тут!
Снова она убежала и с криком страха и радости примчалась назад. Новая игра.
– Но нам надо домой, деточка.
– Нет! – Девочка кулаками колотила по юбке Кристины. – Стой тут!
Кристине показалось, что она повисла в воздухе, что Клара одна в темноте, и только она, Кристина, может о ней позаботиться... а она висит в воздухе. Снова девочка прибежала назад, и Кристина подхватила ее на руки. Клара отбивалась.
– Пусти, мамочка, пусти! – И снова умчалась в темноту.
Голос Стэна, теплый в прохладной ночи, коснулся ее: "Как замечательна жизнь, мисс Кристина! Если остановиться, и оглянуться, и прислушаться, делается ясно, что наше место – в мире. Но мы не знаем где, не знаем как..."
Девочка возвратилась и, словно слыша голос отца, шла теперь спокойно рядом с матерью, крепко держась за ее руку.
– Нужно бы зажечь фонари. Темнеет, – сказал Платон Смейл.
Двеллинг сбрасывает скорость до десяти миль в час и переводит рычаг. _Чух-чух_ его нового "форда" отмечает биение его сердца. Они побывали у старого Паара, который, как обычно, вышел из себя и обозвал Двеллинга "набитым дураком". _Чух-чух_. – Дела идут на лад, не так ли? На прошлой неделе "Нэшнл лидер" перепечатал мою передовую – то есть, собственно, передовую Маркэнда. Мы делаем успехи. _Чух-чух_. Даже Эстер довольна. Почему бы не отдохнуть? _Чух-чух-чух_...
– Сегодня, что называется, деловой день, – говорит Смейл. – Ведь мы с самого полудня за работой. Но вот у меня маленькое личное дело...
...Вовсе я не великий человек, разве я не понимаю? Да и кто велик в наши дни? Артур Верт, наш вождь? Кто знает? Великие люди все просты, как и я. Всем великим людям свойственно сомневаться, как и мне. У всех есть жены – добрые, преданные, которые их не вполне ценят... Если б не жена моя, Эстер Двеллинг, возлюбленная супруга моего сердца, я никогда не достиг бы таких высот...
Смейл думает о предстоящем ужине. – Будет жаркое, свинина или говядина, с густой коричневой подливкой. Отличная стряпуха миссис Двеллинг, и всегда помнит, что я люблю лук. У этих Двеллингов денег много.
– ...я уже говорил вам об этих нефтяных акциях, – продолжает Смейл. "Оклахома Голден Рокет". Если мы с вами телом и душой преданы делу, это еще не причина, чтобы нам не заработать на том, что само идет в руки. (_Чух-чух_... машина и сердце.) Мне встретился старый мой приятель, его преподобие Маллигатоуни из Второй баптистской церкви в Тульсе. Вы знаете, я ведь был проповедником прежде и до сих пор поддерживаю связь кое с кем из старых собратьев. И вот достопочтенный Маллигатоуни знает эти источники, как собственную церковь. И я специально спросил его: "Можно ли мне и Двеллингу присоединиться к этому делу?" – "А достоин ли он?" спрашивает тот. "Еще бы не достоин!" – говорю я.
...Беспокоиться не о чем... _чух-чух_. Маркэнд нянчится с газетой, а в этих делах он смыслит не меньше меня. Даже больше, пожалуй. Хороший парень Маркэнд! Великие люди славились своим умением подбирать помощников. Кабинет Линкольна, маршалы Наполеона. Беспокоиться не о чем... _чух-чух_. Верт написал совсем короткое письмо. Манера великих людей. Впредь и мне надо писать очень коротко: не забыть бы. Он будет доволен, когда увидит результаты через месяц на съезде... "Сигару, Двеллинг? Не курите? Как-нибудь сыграем с вами партию, дружище. Я следил за вашей работой. Выше всяких похвал..." И Эстер тоже довольна. Она одобряет Маркэнда. "Правда, это я ловко придумал – взять его к нам в газету?" Не совсем охотно, но согласилась со мной. Что ж, таковы все женщины: как ни преданны, а все же немножко завидуют великим делам своих мужей. Я не очень пылкий любовник. Но то, что Устер еще получит от меня, куда важнее. Она серьезная женщина. Глупости всякие – это не по ней. Я докажу ей, я заставлю ее гордиться мною. Поглядите-ка на Кристину. Уж они со Стэном, наверное, каждую ночь занимались любовью...
– ...Надо будет подумать, Смейл. У меня, знаете, с женой вроде условия: все денежные дела обсуждать вместе. До сих пор как-то не приходилось иметь дело с акциями. Миссис Двеллинг очень осмотрительна. Это вроде тормоза для меня – я ведь довольно беспечен, вы знаете. (_Чух-чух_.) Она предпочитает закладные и процентные бумаги. Но посмотрим. Сделаю что могу.
Миссис Ильсбет Паар всегда умудрялась явиться к самому закрытию, когда Джон Леймон связывался по телефону со своими лавками в четырех ближних городах, чтобы получить отчет за день. Ругаясь про себя, он горячо приветствовал миссис Наар. Никакого уважения к маленькой женщине с притворной улыбкой он не питал, но она была очень хорошей покупательницей. Он демонстративно оттолкнул приказчика и сам стал против нее за прилавок.
– Боюсь, вам уже время запирать, мистер Леймон.
– Нет-нет, что вы!
– Но мне, знаете ли, мистер Паар только в три сказал о том, что завтра будут гости. Приезжает его брат с женой.
– Ах, эти мужчины, неосмотрительные мужчины! Ваш муж недостоин вас.
– Ну-ну, будет вам, мистер Леймон. Достоинства тут ни при чем, и вы это знаете.
– Конечно, знаю, миссис Паар! Счастье для нас, мужчин, что достоинства тут ни при чем.
– Мне нужны оливки. Вам бы никогда и в голову не пришло, глядя на моего мужа, до чего этот большой мужчина любит оливки.
Леймон пожелал лично донести до кабриолета корзину с покупками.
– Всего доброго, миссис Паар. Благодарю вас.
Она не слышала его. Вынырнув из тени, по тротуару шел Ловджой Лейн.
– Мистер Лейн, вы! Что вы делаете так поздно в городе?
– Ильсбет Паар! Мне нужно было купить пряжи для матушки.
– Ну, как ваша милая старушка?
– Неважно... благодарю тебя. Совсем неважно.
– Вы в коляске?
– Нет, мэм. Кобыла так уютно прикорнула в стойле, что я предпочел пойти пешком. Мне полезно пройтись время от времени.
– О, мистер Лейн! Сегодня, наверно, ниже нуля. Но я подвезу вас.
– Узнай же, Ильсбет Паар, я чувствовал, что обратный путь совершу в экипаже. Я доверился богу.
– О, мистер Лейн!
– Он ниспосылает ангелов своих к тем, кто верует. И ты – один из ангелов божьих.
– Я всего лишь грешная женщина, мистер Лейн.
– Ни от кого я не стад бы слушать это, кроме тебя. – Он сел на сиденье рядом с нею. – Я знаю, что ты ангел.
– Полноте! – сказала Ильсбет Наар.
– Я поглядел на старую Долли. Ей ни много ни мало, а двадцать лет есть, и я сказал: "У меня не хватает духу вывести тебя из стойла, да еще на склоне дня, когда ты уверена, что работа окончена. Я пойду пешком, сказал я старой кобыле, – и господь позаботится обо мне".
– Вы добрый человек, мистер Лейн.
– Ильсбет Наар, у моей старенькой матушки никого больше нет, кроме меня. И я всегда был предан ей и ни разу не взглянул на женщину с намерением жениться. Но клянусь, Ильсбет Наар, когда я сижу рядом с тобой и так близко, я готов позабыть о своей матушке. Как хорошо, что ты уже замужем.
– Полноте! – сказала миссис Паар, думая о своем муже, который держал ее в ежовых рукавицах. И она подвинулась ближе к мужчине, сидевшему рядом с ней.
– Слыхала ли ты меня, Ильсбет Наар?
Маленькая женщина уронила вожжи на спину лошади; та несколько шагов пробежала быстрее, но потом снова затрусила обычной рысцой.
– О, мистер Лейн! – сказала Ильсбет Паар.
Молча они ехали навстречу холодному закату; горизонт, вспыхнув оранжевым пламенем, угасал в пурпуре. Они ехали вперед, две маленькие фигурки. Плеяды звезд осыпали высокое небо. Вдалеке завыла собака. Копыта ударились о железо. Две маленькие фигурки отодвинулись друг от друга.
– Вот вы и дома, мистер Лейн.
– Благодарю тебя, Ильсбет Паар, благодарю тебя.
– Привет вашей доброй матушке, мистер Лейн.
– Деревенщина, – сказал Сидней Леймон вслух. – А папаша мой кормит их.
Он сидит у стола в своей комнате, на два этажа выше лавки, и смотрит в окно. В этот час он обычно начинает писать: лавка запирается, улица замирает, и он старается избежать ужина в обществе родителей. Все это он тщательно разъяснил своей матери: "Ты же понимаешь, мама, не могу я писать стихи, зная, что прямо подо мной папаша торгует свиной требухой и вареными бобами. И потом, я не могу писать на полный желудок. Так что ужинать с вами вместе для меня невозможно". Часов в десять, когда родители уже спят, он обследует ледник в поисках вареного мяса и пирожков, которые оставляет ему мать. Это единственная трапеза, которую он совершает с радостью.
Он видит, как его отец торопливо устанавливает корзину с продуктами на дно кабриолета, видит, как взбирается на сиденье маленькая женщина, а потом маленький мужчина. Он представляет себе жесткие седые щеки отца, блеск его глаз, когда он торопливо возвращается в лавку. – Прижимистый старик, имеет пять лавок, а не хочет, чтоб я поступил в колледж. Сукин сын!
На столе листы желтоватой плотной бумаги; в пальцах оранжевая ручка с золотым вечным пером (из Чикаго). – Но как, черт побери, писать? Все, что я вижу, уродливо... – Он видит отца, живого и деятельного... ради чего? Почему не находит он другого применения своим способностям, кроме того как сбывать с рук залежавшиеся консервы? Господи! Будь он бандитом, я больше гордился бы им. – Он видит мать, добродушную, большегрудую, всегда в переднике. Она сама готовит обед, потому что... "А что же ей еще делать на свете? Я не желаю, чтоб меня обворовывала наемная служанка только потому, что я в состоянии платить ей жалованье". – Для чего они копят деньги? Почему не дать какой-нибудь бедной девушке поживиться немного? Мне этих денег не видать, покуда я не убью их обоих... – Он думает о Двеллинге и его Лиге. – Тоже рвачи. Под громогласными лозунгами свободы кроется одно желание: вздуть цены. Они ничем не отличаются от моего папаши, только он умнее. Отец силен и может один вести игру, на полученные прибыли открывать новые лавки и тем увеличивать свой доход. Фермеры слабы и должны лепиться друг к другу. Быстрей шагает тот, кто идет в одиночку! Я буду таким, как отец, но в царстве духа. У фермеров ничего не выйдет. Умные одиночки, вроде моего отца, всегда будут создавать среди них раскол... – Глаза его снова поворачиваются к окну. Уже ночь. По ту сторону дороги двухэтажный дом, и за ним виден весь город, в беспорядочной смене теней и света спускающийся к прерии. Мельвилль видит он: кирпичные кварталы центра, три-четыре короткие авеню, обсаженные вязами, а дальше ряды жалких лачужек, где живут нерадивые земледельцы и неряшливые их жены, негритянские хижины, лесопилку, кожевню, газовый завод. – Почему не может город встретить прерию храмами и колоннадой? Лесопилка и негритянские хижины... Потому что это и есть Мельвилль. Вглядитесь (но во всем городе только я один могу сделать это) в добротные дома на улице Вязов, в кирпичные глыбы на главной (кирпичи однообразные, мертвые, непроницаемые, точно мысли домовладельцев), тогда вы поймете, почему город оканчивается хибарками, возле которых в мусоре роются свиньи. О ветер прерии, несущий мусорные вести! Ветер прерии... – Леймон опустил свое великолепное перо на бумагу: _ветер прерии_. Мгновенно представился ему весь Мельвилль: дома, беспорядочно плывущие по течению равнины и от этого сбившиеся в кучи; люди, пытающиеся устоять среди бесконечного моря земли и небес и для этого замкнувшие свои окна, замкнувшие свои мысли и расчеты. Он видит и себя самого: он – воплощение победы прерии над сбившимися в кучу людьми; он голос крови, сказавший их робости: нет! Рука его тянется к перу. Но, подыскивая слова, чтобы привести его в движение, он вспоминает лишь старые напыщенные тропы из учебников стихосложения. Мгновение миновало, Мельвилль исчез. И вскоре Далекая Принцесса, с волосами, пахнущими югом, склонясь из окна Башни слоновой кости, уронила слезу из мирры и ладана на желтоватую бумагу.
Дэвид Маркэнд выхватывает первый, сырой еще лист и несет его Тиму Дювину, который, не торопясь, зажигает трубку и просматривает оттиск. Он кивает, и старая печатная машина у задней стены приходит в движение; комнату наполняют стук, визг, лязг, стук, треск, визг. Дювин шарит под столом и достает четвертую бутыль пива (его жена мастерски варит пиво, а такая жена – клад в сухом Канзасе). Маркэнд бросает несколько слов мальчишке-подручному, достает два стакана, и Дювин доверху наполняет их пенящейся жидкостью. Пиво пенится чуть больше обычного: жена, должно быть, переложила закваски или еще что-нибудь. Но Маркэнд полон благодарности; стол Двеллингов – сплошь мучное и мясное – был бы невыносим без целительного бальзама Тима. Они пьют только в отсутствие патрона: в Лиге принято быть набожным и трезвым. Бутылка с пивом – излишний, неизвестный Двеллингам повод для Маркэнда день и ночь работать в "Звезде".
– Газета становится лучше, – говорит Маркэнд и рукой вытирает рот.
Такая манера выражаться Тиму непонятна. Но он больше не питает предубеждения против франта с Востока. Когда Маркэнд стал каждое утро сам отпирать двери, и подметать полы, и расплавлять отработанный шрифт, и учиться у Тима работе на линотипе, старый печатник покосился на него, как всегда, не говоря ни слова. Но когда франт, вместо того чтобы, устав, охладеть, продолжал работать, Тим вдруг забыл свою ненависть ко всему, исходившему с Востока. Однажды он поймал себя на том, что говорит с Маркэндом, как с другом; тогда он сдался и позволил себе полюбить его. Это не значит, что он понимал все, о чем говорил Маркэнд, – далеко нет. "Звезда" становится лучше" – так Тим никогда бы не сказал. Для Дювина мир не измеряется понятиями "хорошо" и "плохо". Он подходит к этому миру с мерилом давно прошедшего доброго старого времени и смерти. Когда он был мальчиком, а на президентском кресле сидел Грант, – вот это была жизнь. Фермы ломились от плодов и злаков; в маленьких деревушках один шил сапоги, а другой делал стулья, и, чтоб напилить дров, собирались парами; на равнинах хороший охотничий пес еще мог учуять индейца или бизона... вот это была жизнь! Потом напала эта порча с Востока. Она принимала разные обличья: появились газеты, телефоны, фабричного производства товары; но Тима в ту пору это ничуть не встревожило. Фермы стали сбиваться в кучу, словно испугавшись прерии; теперь они выращивали свиней и сеяли рожь не для живых своих братьев, но для мертвой громады по имени Рынок. Сапожники перестали шить сапоги и принялись чинить непрочные городские подметки, которых не хватало и на год. Каретники закрыли свои лавки – им не угнаться было за Канзас-Сити и Чикаго. И вместо того чтобы спокойно беседовать или петь, люди стали читать восточные газеты и, как попугаи, повторять прочитанное. Это была смерть. Дювин враждебно глядел на сморщившийся мир, который он знал краснощеким и веселым. И вот ему встретился франт с Востока, откуда все пошло... Нет, Тим не из тех, что задают вопросы. Когда Маркэнд хочет знать, как набирают шрифт, он учит его; когда он видит, что тот держит метлу, как лопату, он учит его. Но хоть ему и кажется странным, что житель Нью-Йорка, пускай с запозданием, хочет выучиться честному ремеслу, он учит его, держа свои мысли при себе.
Сейчас, опустив шторы, они сидят, как два старых приятеля, за кружкой пива...
– Да, – говорит опять Маркэнд, – газета становится лучше. Но я все-таки не совсем доволен.
Вот еще одно слово, не свойственное языку Тима: "доволен". Однако от этого парня немало занятного можно услышать, если сидеть спокойно и не обращать внимания на его слова, а только ловить смысл, скрытый за ними.
– Ведь это должна быть фермерская газета, – говорит Маркэнд. – А из чего, собственно, складывается жизнь фермера? Его дом и амбары; его жена и дети; его скотина; его земля и то, что на ней растет. Всем этим никогда и не пахло в "Звезде".
Тим делает глоток и выпускает из трубки дым.
– Помните, я говорил вам о нашей фирме в Нью-Йорке – табачном предприятии, где не чувствовалось даже запаха табаку. Единственный запах там – это запах денег. Так вот, черт возьми, почти то же самое и в "Звезде". А ведь на фермах, во всяком случае, пахнет не только деньгами.
В глубине комнаты стук, визг, лязг, треск, стук, визг... тишина. Тим Дювин рукавом отер губы и пошел к машине.
– Вот что странно у нас в Штатах, – говорит Маркэнд. – Можно заниматься каким-нибудь делом – с головой уйти в него – и не чувствовать, чем оно живо. У жизни свои особые запахи: запах детских игр, запах земли, запах любви. В Штатах боятся запахов.
Тим Дювин в глубине, у машины, ругает подручного; он делает вид, что не слышит и половины из того, что говорит Маркэнд. С грохотом, шумом, лязгом снова заработала машина. Тим возвращается к своему пиву.
Он допивает молча. Какое-то напряжение появляется на его лице, какая-то неопределенная тревога. Он пытливо глядит на бутылку, словно в ее пустоте заключен для него приказ. Он сосредоточивает взгляд и подбирает губы и в первый раз с тех пор, как Маркэнд знает его, произносит длинную и членораздельную речь.
– Как-то, – говорит он, – лет двадцать тому назад я работал в Топека. Была там одна женщина, что-то вроде кассирши и машинистки у патрона. Красивая такая женщина, большая, сильная. Мы все при ней казались словно другой, низшей породы. Я часто удивлялся: что она делает тут в конторе, когда ей бы надо быть женой первого человека в городе! Она не была замужем, хоть уже было ей под тридцать. Но чтоб путаться с кем-нибудь, этого тоже за ней не знали. Ни разу ее никто не встречал с мужчиной. Как только звонок в конце работы, так она сейчас шляпу пришпилит, лицо вуалью закроет и уйдет. Но она была счастлива. Ее лицо так и сияло счастьем, словно солнышко, на всю контору. Я все не мог понять, в чем тут дело. Потом случайно узнал. Как-то работал я сверхурочно, и патрон послал меня к ней, к этой женщине, домой, снести кой-какие бумаги, чтоб она переписала их вечером. Она жила на втором этаже. Вот я поднялся и стучусь в дверь. Никто не отвечает. Я опять стучусь. Может быть, ее дома нет? А меня, помню, в тот вечер ждала одна девушка. Не могу же я, думаю, посреди свидания оправить ей юбку и сказать: "Извините, но мне нужно сходить отнести тут один пакет". Может, оставить его на столе с запиской... если удастся войти. Поворачиваю ручку, дверь открывается. В комнате вроде темно, и я ничего не вижу. Потом вдруг вижу ее. Она стоит на коленях, у окна, подняв глаза к потолку, и молится. И она не перестает молиться, а я стою в дверях и двинуться не решаюсь ни туда ни сюда. Стою и стою, а она молится и молится. Потом она поднялась, и мне ясно стало: она все время знала, что я здесь. Но она молилась и не хотела ни открывать дверь, ни брать пакет, ни здороваться со мной, пока не кончит свою молитву. Подошла она ко мне, улыбается, как всегда. "Вы мне принесли что-нибудь?" говорит, и лицо у нее – как солнышко поутру.
Маркэнд удивленно смотрит на Дювина, который отвел глаза в далекий угол комнаты. Рассказ хорош, но к чему он? Маркэнд ждет заключения. Сзади стук, визг, лязг, тишина. Во взгляде Тима появляется облегчение. Он встает и начинает отстегивать пряжки своего комбинезона: пора домой.
Когда подошло время ежегодного съезда Лиги фермеров в Сен-Поле, Миннесота, Двеллинг сказал: "Вы, правда, не делегат, но почему бы вам не поехать?" – и Маркэнд согласился. Вчетвером (остальные двое были Смейл и Курт Свен) они сидели в душном купе для курящих, и поезд с трудом пробирался сквозь январскую метель. В Айове железные ограды уже скрылись под снегом, сугробы доходили чуть не до самых крыш ярко-красных амбаров; в полдень с севера налетела снежная буря, и освещенные окна фермерских домов мигали сквозь сине-серую пелену. Прерии забыли белого человека. Ревел паровоз, вагоны продвигались вперед, подрагивая плечами; дома, одинокие или сбившиеся в кучу, разрывали бесконечный снежный покров; по победу одержала тишина. Разговоры в вагоне, вертевшиеся вокруг политики или цен на продукты, не могли нарушить буревой тишины. От биения колес, хлопанья дверей на станциях, выкриков поездного буфетчика, разносившего сандвичи и кофе, стонов свистка тишина только сгущалась. Стоя у окна, Маркэнд не мог ничего разглядеть. В грозной тишине мира все слилось: темный ветер, темный снег, темные деревни (чьи огни взывали, точно гибнущие души); во всем была тишина.
Маркэнд не мешал остальным разговаривать. – Мир темен и тих, – говорил он себе. – Все людские слова и все людские машины не смогли нарушить тишины мира. Что делаю я в этом поезде, сквозь зиму идущем на север? Тишина. С севера пришла буря, – зачем мне спешить навстречу ей? Тишина... – Он подумал об апрельском утре, в которое он покинул свой дом. Девический апрель... – Зачем так долго оставаться вдалеке? На Востоке свет и тепло. Он вдруг почувствовал, что своим уходом нанес себе неисправимый урон, и это ощущение поразило его физически, мучительной болью. Это тело, которое всюду со мной, – не я. Я – это мой дом, Элен, Марта. Я – это мой сын... мой сын. Смерть Тони – это кара за мой уход... – В купе говорили о политике и ценах. Тишина объяла все.
Маркэнд стал думать о двух с половиной месяцах, проведенных им в Мельвилле. Два месяца! Когда в то утро Кристина привела его, онемевшего от утомления и бесприютности, в комнату, чем утолила она его голод? – Но я достаточно разумно жил в Мельвилле. Я работал, я учился, я помогал. Разумно и то, что я еду сейчас этим поездом. Двеллинг надеется на меня; я должен писать о съезде для "Звезды"; Смейл относится ко мне с уважением; старый Курт Свои – с доверием. Я не фермер, но они близки мне... мне близка их земля. И я не тратил попусту время. "Звезда", старина Тим, _действительно стала лучше_. Тим рассказывал в тот вечер об одинокой религиозной даме... но я не дама, не одинок и не религиозен. О Тим, ты знаешь кое-что, о чем не хочешь говорить другим... – Маркэнду вспомнилось прочитанное им за зиму в Мельвилле. Ему мало было изучить механику "Звезды", вертеться среди фермеров (в особенности когда он узнал, что поедет на съезд), беседовать с ними, стараясь больше слушать, чем говорить ("Это самый лучший способ их убедить, миссис: Двеллинг. Вы только слушайте и дайте им говорить, и они сами себя уговорят вступить в Лигу"). В доме Двеллингов он нашел небольшую библиотечку социальной литературы... книги по большей части были довольно бесцветные, но на него они подействовали сильно. Он прочел очерки Хоу о датских фермерах, "Нищета и прогресс" Генри Джорджа, "Взгляд назад" Беллами, "Наш благодетельный феодализм" В.Дж.Гента. Его злоба нашла себе пищу в Майоровой "Истории крупных состояний в Америке", в стеффонсовском "Позоре городов". Там были также книги о социализме Снарго и Уоллинга; но теория марксизма оставалась за пределами его понимания. Были там еще комплекты журнала, называемого "Воззвание к Разуму", – социалистического издания, выходившего "тут же в Канзасе" и имевшего полмиллиона читателей. Сердце Прудона и Руссо, слабо отраженное в этих протестантских рефлекторах, впервые забилось для Маркэнда. В одном номере оказалась перепечатанной большая часть "Манифеста Коммунистической партии". Там была еще книга некоего Симковича, озаглавленная "Марксизм против социализма", которую Маркэнд прилежно изучал. Наконец, на запыленной полке он отыскал книгу Моргана "Древнее общество", и она затмила все остальное. Здесь, в самой Америке... в Неру... существовала высокая цивилизация. Морган вернул его мысли к Канзасу. – Что-то есть в этой Лиге фермеров! Что-то, для чего я готов работать. – Прекрасный был вечер в жизни Маркэнда, когда в первый раз он почувствовал, что сидит в Мельвилле не только из-за личного своего отчаяния и личного расположения к Двеллингу. Он поднял голову от своей книги и поглядел на Эстер и Фила, погруженных в какие-то сводки.
– Не смейтесь надо мной, – сказал он, – мне кое-что открылось сейчас. Вы делаете здесь, в Канзасе, большое дело – дело общегосударственного значения. Я помогал вам до сих пор потому, что... одним словом, из побуждений личного характера. Теперь я с вами потому, что хочу этого.
Теория движения была довольно основательной: она сводилась к требованию экономической автономии для фермеров, которые, вне всякого сомнения, являются солью земли. Маркэнд участил свои посещения ферм, пользуясь для этой цели "фордом" Двеллингов. Не слишком податливым материалом были лишенные воображения фермеры и их жены, которых цифры интересовали гораздо больше, чем слова. Но Маркэнду нравилось это. Они были как дети; ведь и детям хочется многого... конфет, печенья. По-видимому, их организм требует сахара, а организм фермера требует долларов. Природа этих людей (...Может ли быть, – думал он, – чтоб крестьяне Италии и Германии трудились больше?..) была мягка и плодоносив. И вот теперь, изучив теорию и людей, он едет в Сен-Поль, чтобы познакомиться с применением этой теории на практике. Маркэнд вглядывается в ночь. Тишина.
Он смотрит на трех своих спутников, уснувших на диванах купе. Рядом с ним Двеллинг; он похож на стареющего пузатенького херувима; у него хватает ума предоставить жене руководить им. Напротив сидит Смейл; он не слишком приятен на вид: нос и крохотные глазки борова... из-под настоящего человеческого лба; круглый рот готов проглотить луковицу. Курт Свон спит с разжатыми кулаками и сомкнутыми челюстями. В нем воплотилась земля, труд и воля земли. – Конечно, там будут такие, как Фил и Смейл... как я, но это съезд Свена. Все мы слуги Свена.
Маркэнд прислоняется головой к стеклу и видит отражение своих пытливо вглядывающихся глаз...
Они миновали полосу метели и достигли Сен-Поля, когда звезды застыли в ледяной синеве рассвета. Они прошли через мост над подъездными путями, откуда Поднимался черный грохот и белый пар, и у самого полотна увидали отель, закопченный дымом и ревом паровозов. В их номере с низкого грязного потолка свисала люстра с обнаженными газовыми рожками; вдоль стен стояли четыре койки. Свен и Смейл легли, не сняв шерстяного белья; Двеллинг натянул ночную рубаху поверх сорочки с длинными рукавами; только Маркэнд перед сном почистил зубы, надел пижаму и завернул газ. Он проснулся в одиннадцать часов, но в комнате все еще было темно: облака пара и копоти застилали окно. Он раскрыл его, высунул голову и увидел небо цвета лаванды; с южной стороны отеля, должно быть, светило солнце. Первое заседание съезда назначено было на два часа дня. Маркэнд оделся, побрился, плотно позавтракал и отправился в город.
Воздух был свежий; столбы дыма со станции поднимались прямо вверх и не загрязняли его. Маркэнд держал перчатки в руке. Добродушный старик почтальон заметил это и остановил его.
– Наденьте лучше перчатки, сэр, – сказал он, – можете остаться без пальцев.
Маркэнд повиновался. На сквере возле аптеки он увидел огромный термометр, рекламу виски. Было 28o [по Фаренгейту] ниже нуля.
Он шел по Сон-Полю. Узенькие темно-красные улицы между жестким снегом и мягким небом; улицы, которые навели его на мысли о несообразных вещах... английский ростбиф, старое вино. Меж крутых откосов – Миссисипи в ледяной оболочке, словно символ дали и быстротечности. Отсюда дома лезли вверх толпой сытых простодушных румяных путешественников; собирались у высокого гребня – затейливого купола собора. Вернувшись в отель, Маркэнд вдруг почувствовал слабость, точно бежал целый час. Сердце его колотилось. Он опустился на стул в вестибюле и попросил рассыльного принести ему стакан виски. Плиточный пол, огромные кожаные кресла, набитые волосом, кричаще-пестрые плевательницы казались чуждыми этому городу, по которому он бродил, – как и трое друзей его, которые шли сейчас ему навстречу, тяжело ступая подбитыми железом сапогами.