Текст книги "Смерть и рождение Дэвида Маркэнда"
Автор книги: Уолдо Фрэнк
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
– Мы сегодня уезжаем, – сказала мать. – Самое лучшее было бы тебе пообедать у тети Сюзи.
– Куда это вы?
– К Дэниелу Паару, – сказал Фил.
– Чего ради вы собрались к этому старому разбойнику?
Отец улыбнулся.
– Мы решили, что пора завербовать его.
– В вашу Лигу фермеров? Самая пора, если только вы уже отменили членский взнос.
– Дэна Паара стоит залучить, даже если бы пришлось ему приплачивать.
– Если он станет членом Лиги, – сказала Эстер, – то исправно будет платить все взносы. А он вступит в Лигу. К нему никто не решался до сих пор подступиться, вот это и вредит нам. Как будто мы сами не верим, что цель Лиги – обогатить каждого фермера.
– Пшеница идет по девяносто три, – сказал Фил, – маис по семьдесят, свиньи никогда еще не шли по такой высокой цене. Теперь и старик Паар может быть наконец доволен.
– Человек никогда не бывает доволен, – сказала Эстер.
Двеллинг, как обычно, когда никто ему не мешал, засиделся в редакции "Звезды округа Горрит", еженедельной газеты, которую он купил, чтобы сделать из нее орган Лиги фермеров. Эстер не хотелось, чтобы ее муж разговаривал с Пааром до того, как все соберутся, поэтому она не торопила его, и, когда они сели наконец в свой "форд", было уже около одиннадцати. Маленький автомобиль медленной черной букашкой полз среди золотого жнива под сверкающим, как ятаган, небом осени. Когда они приехали на ферму Паара, солнце уже было в зените.
Паар стоял на пороге и кричал:
– Эх вы, ехали на автомобиле, а приехали позднее всех! Вот так прогресс! – Его огромное тело тряслось от смеха, белая борода колыхалась, как занавес. (Он не носил усов, и лукавый изгиб его губ был обнажен.) Пожалуйте, пожалуйте! – гремел он. – Двеллинг, вы на время позабудьте о прогрессе и займитесь пивом!
Паар никогда не дожидался ответа; его речь была монологом, жизнь пасьянсом, карты для которого тасовал добрый лютеранский бог (нужно только знать, как к нему подойти). Он хлопнул Двеллинга по плечу волосатой рукой, издали кивнул Эстер и втолкнул Фила в дом.
Кухня была огромная. Громадные медные кастрюли блестели на выбеленных стенах, плита сверкала, как алмаз, стулья были тяжелые (Паар сам покрыл многие из них резьбой по образцу мебели своих германских предков). Навстречу вышла маленькая женщина и взяла за руку Эстер; ее белая голова представляла собой вершину треугольника – черной шали, в которую было закутано ее тело.
– Очень рада вас видеть. Усаживайтесь. – Она говорила с чистейшим акцентом янки, голосом сухим и шуршащим, как бумага.
– Ну-с, вот это Фил Двеллинг, – гремел Паар. – Знакомьтесь, Двеллинг, мои добрые соседи: Альфонс Лабули, Курт Свен, Ловджой Лейн... Нам четверым, Двеллинг, принадлежит лучшая земля во всем крае, вплоть до угольных копей округа Лэнюс.
– У меня у самого уголь есть, – сказал Лабули, коренастый итальянец с обезьяньими руками.
– Был когда-то, – поправил Паар, и Лабули, недовольный поправкой, стал поглаживать свои гренадерские усы. – Если б у тебя был настоящий уголь, продолжил Паар, – ты бы его давно продал.
– Может быть, я выжидаю. – Черные глаза Лабули сверкнули.
– Это не настоящий уголь. – Паар понизил голос. – А я не желаю. Не желаю, чтоб этот вонючий шлак складывали тут поблизости. Не желаю просыпаться по утрам и видеть черную золу у себя под носом, когда во всем свете тишина и покой.
– Ты прав, Паар, – сказал Лейн. – Мы фермеры. Уголь истощается, а земли на весь век хватит, если к ней приложить руки. – Он был маленький человек, краснолицый и длинноносый, с голосом мягким, как бархат.
Четвертый фермер, могучий здоровяк Курт Свен, урча и сопя, все поглядывал в тот угол, где перед очагом стоял длинный дубовый стол, заставленный блюдами и бутылками.
Жена Лабули, которую забыли представить, сама подошла к Эстер.
– Я так рада, что вы приехали, – обратилась она к Эстер. – Я боялась, что не приедет ни одна женщина и не с кем будет поговорить. Мужчины, знаете, станут разговаривать о политике: это ведь политическое собрание, моя дорогая, и обед – только предлог.
Выражение лица Эстер стало еще напряженнее.
– Что ж, – сказала она, – предлог недурен. – И отошла к окну.
Притягательная сила стола с дымящимися блюдами становилась все непреодолимее.
– Где Смейл? – спросила Эстер, глядя в окно.
– Вы бы должны знать, – отозвался Паар, – ведь он из ваших.
– Если он еще не здесь, – сказала Эстер, оправдываясь, – значит, еще нет двенадцати.
Паар вытащил из кармана своего пестрого жилета серебряные часы величиной с блюдце; ключ от них висел на серебряной цепочке, перетягивавшей его живот.
– Клянусь богом, она права! Без двух минут двенадцать.
Эстер с облегчением вернулась к женщинам. В дверь постучали, и в кухню вошел человек, который казался одинаковым в длину и в ширину.
– Добрый день, братья и сестры, – сказал он кристально-чистым, серебряно-звонким голосом, не вязавшимся с его внешностью. – Неужели я опоздал?
– Мистер Платон Смейл, – сказал Двеллинг, – наш главный районный организатор.
Смейл увидел заставленный блюдами стол.
– Прошу извинить, если действительно опоздал. – В голосе у него появились елейные нотки, и, не переставая раскланиваться, он, словно влекомый силой притяжения, подвигался к пиршественному столу.
– Ну, друзья, – сказал Двеллинг, когда все уселись, – не наедайтесь только слишком; а то потом не сможете внимать... э-э... голосу разума.
Смейл выбрал себе место рядом с миссис Паар. Перед ним стояло блюдо луковиц, тушенных в масле. Он зацепил одну ножом, положил на свою тарелку и принялся есть.
– Вот еще! – заревел Паар. – На голодный желудок думать вредно.
– Миссис Паар, – шептал Смейл, – я никогда не ел такого удивительно вкусного лука.
– Пока все не будет съедено, – продолжал Паар, – я не разрешаю никаких разговоров.
На длинной доске стола перед шестерыми мужчинами и тремя женщинами красовался целый копченый окорок по-вестфальски, запеченный с пряностями и изюмом; целый говяжий бок с коричневой подливкой, индейка, гусь, круг черной, как уголь, колбасы толщиной в пять дюймов, картофель, вареные кукурузные початки, репа, бобы, тушеные помидоры, огурцы, пикули, маринованная цветная капуста, каштаны и чернослив, горячие сдобные булочки, яблочные пироги, тыква, бататы, вазы яблок, корзинки орехов, блюда винограду, красный и белый сыр, кувшины с молоком и со сладким сидром (для непьющих Лейна, Смейла и Двеллингов), кружки пива, сваренного в погребе Паара, и большая плетеная фляга со смородинным вином, которую привез с собой Лабули. Ильсбет Паар то и дело вскакивала со стула и добавляла на стол еды с плиты или из буфета. Обед длился два часа.
Мужчины встали и перешли в гостиную; женщины остались убирать со стола вместе с дочерью соседнего арендатора, приглашенной в помощь. Эстер мучительно хотелось пойти к мужчинам, лицо ее отражало внутреннюю борьбу. Как могла она доверить мужу роль представителя Лиги, когда все его идеи принадлежали ей? А Смейл? После того как он съел целую гору пищи? Но она успела составить суждение о Дэниеле Пааре: она больше потеряла бы в его глазах, покинув место, подобающее женщине, чем могла выиграть, агитируя в пользу Лиги.
Гостиная была маленькая комната, необжитая и неприветливая. Столы и низенькие стулья блестели, как будто их только что привезли из мебельного магазина. Шестеро людей сразу заполнили комнату. Смейл опустился в кресло, поставленное так, что он сразу оказался в центре собрания. В углу, еще больше загромождая и без того тесную комнату, стояла пианола. Паар завел ее. Ее оглушительные звуки в неуемном fortissimo не смутили присутствующих, которые увидели в ней, как и в обильном обеде, доказательство того, как богат старый немец. Смейл, казалось, был в восторге, – может быть, он думал о том, что шум пианолы заставит его говорить громко, а серебряные ноты его голоса лучше всего звучали fortissimo. Его фигура, согнувшись в кресле, утеряла свою внушительность; вытянув голову, он приготовился говорить. У него была хорошая голова, высоколобая, узкая, лысая, глаза, глубоко посаженные под светлыми бровями, нос орлиный.
– Братья, – начал он, – мы собрались здесь, насколько я могу судить, с двоякой целью. Во-первых, чтобы удовлетворить самую насущную потребность утолить голод, и об этом позаботился наш радушный хозяин. Во-вторых, чтобы обеспечить свое будущее благополучие как фермеров-американцев. Об этом должна позаботиться Лига фермеров, обнимающая весь край от обеих Дакот до Миссури.
Он переждал, пока три фермера, живших слишком далеко, чтобы поспеть к обеду, тяжело ступая, вошли в гостиную и, не найдя свободных стульев, выстроились вдоль стены напротив Смейла. Затем он начал не спеша излагать программу Лиги. У старой "Житницы" были самые лучшие намерения, но она никогда не знала, ни о чем просить, ни как добиваться. Популисты допустили ошибку, стремясь охватить всю страну. "Падение Уильяма Дженнингса Брайана показало нам, к чему все это ведет". А это – Лига фермеров; Лига, членом которой может сделаться каждый фермер, но во главе ее станут ответственные люди, у которых есть свои фермы... "Мы намерены заниматься только своим делом". Путь к этому – государственная деятельность. "И государственные учреждения, которые будут принадлежать нам... Что с того, что наши представители сидят в Вашингтоне в конгрессе, когда свою пшеницу мы отправляем прямо на чужие элеваторы и там хозяева диктуют нам свою цену: хочешь – соглашайся, не хочешь – не надо! И когда нам приходится умолять на бойнях в Чикаго и Канзас-Сити: пожалуйста, возьмите наших свиней и заплатите, сколько вашим милостям угодно будет!" Он прочел минимальные требования Лиги. Передача элеваторов и товарных складов в собственность государства. Назначение государственных чиновников для испытания и сортировки зерна. Устройство государственных скотобоен. Запрещение биржевых спекуляций пшеницей. Организация ипотечных банков для выдачи двухпроцентных ссуд под обрабатываемую землю. Государственное страхование от града и неурожая. Он объяснил, какими методами ведется работа: газеты и журналы Лиги; женские комитеты содействия; кооперативные магазины; деловые замечания о доходах и прибылях, приправленные порой упоминанием о справедливости, о воинствующем фермерстве, об американской традиции. Смейл все повышал голос перед концовкой своей речи, заглушая "Розовый сад" пианолы: "Освобождение от банкиров Уолл-стрит и чикагских спекулянтов. Освобождение от безбожного материалистического города..."
Вошла миссис Паар и поставила на столик вазу с орехами и изюмом и кувшин пива. Дэниел переменил валик. В дверях показалась Эстер, прислушалась к словам Смейла, внимательно поглядела на Паара и возвратилась к женщинам. Двеллинг стал раздавать литературу и бланки для заполнения. Паар встал и остановил пианолу посредине романса "Моя ирландская роза".
– А сколько это стоит – быть членом Лиги?
Неожиданная тишина была словно зловещий отклик на пиршество, на музыку, на красноречие Смейла. Смейл нашел для своего голоса более спокойную модуляцию и медленно перечислил все привилегии члена Лиги, не забыв о получении изданий Лиги, о праве голоса и посещения собраний и о золотом значке. Затем он назвал скромную цифру членского взноса.
– Это слишком мало, – сказал Лейн, – если мы получим половину того, что вы обещаете.
– Может быть, это слишком много, – сказал Лабули, – если мы получим только четверть.
Паар стоял у замершей пианолы. Все глаза обратились на него.
– Что ж, – сказал он, – я подумаю.
Эстер Двеллинг вошла в комнату.
– Вы нам нужны сейчас же... Нам нужно знать ваше мнение по многим вопросам, мистер Паар... Вот о чем вы должны подумать. А пока что вы должны вступить. Тогда вы начнете помогать нам советом и делом.
– Я подумаю, – повторил старик, полузакрыв глаза, как бы для того, чтобы не видеть стоявшую перед ним женщину.
– Вы вождь, мистер Паар, – продолжала она, – а вождь должен действовать быстро. Если такой человек, как вы, собирается целый год, что же тогда сказать об остальных? Мы никак не успеем вовремя организоваться, чтобы избавиться от власти банков. Мистер Паар, вы должны присоединиться к нам. Вы должны присоединиться сейчас же.
– Я сказал, что подумаю. – Паар повысил голос.
– Неужели вы допускаете мысль, что полмиллиона фермеров, которые уже вступили в Лигу, хотят обмануть вас? – спокойно спросила Эстер. – Если они узнают о том, что вы колебались, как вы можете стать их вождем?
Смейл дал Лабули свое перо, и тот подписал; Двеллинг заполнил бланк для Свена. Паар свирепо покосился на Эстер.
– Когда я должен уплатить членский взнос?.. Ильсбет! – закричал он, еще пива!
– Когда вам будет угодно, – просиял Смейл.
Паар наклонился над столом, коснувшись его бородой, и старательно начал выводить свое имя. Не дописав, он остановился и поднял голову: Эстер, которая успела сходить на кухню, несла к столу большой пенящийся кувшин. Паар кончил выводить подпись.
– Дорогая сестра моя, – сказал Смейл Ильсбет Паар, показавшейся вслед за Эстер. – Я не пью. По если бы вы предложили мне одну из тех восхитительных луковиц...
Далекий свисток паровоза разбудил Дэвида Маркэнда, прочертил тонкую линию дыма над рассветной прерией, и Маркэнд увидел, как прерия шла под уклон от Клирдена к Нью-Йорку. Он упал и катился по Америке; ее однообразные поля, фермы, порой нагромождения кирпича и железа были слишком плоски, чтоб преградить ему путь. Паровозный свисток вырвал из туманного пространства раскинувшуюся до самого горизонта прерию и вплел ее в сознание Дэвида; лежа в постели, он ощущал ее, как ощущают онемевшую конечность... Приехав в Нью-Йорк, они сели на деревянную скамью на вокзале, он и Дебора рядом с ним, и почувствовали враждебный город вокруг. Небоскребы его сгрудились за окнами зала ожидания, встали враждебной толпой. Маркэнд пошел к автомату и вызвал по телефону Тома Реннарда. Он видел, как его голос боязливо скользнул в толпу зданий, туда, где спал Реннард... и как разбудил его.
– ...Жду поезда, чтобы ехать на Запад. Слушайте, вот что мне от вас нужно... Вы окончательно проснулись? Возьмите карандаш и бумагу, записывайте. – Нелегко было объяснить, как пишется имя Станислава Польдевича. – ...Последняя буква – "ч", понимаете?.. Вы сейчас же вышлете ему пятьсот долларов. Мне больше денег не надо; это – мое содержание за пять месяцев... Пожалуйста, не спорьте... Не расспрашивайте меня... Благодарю вас...
Где-то там его уютный дом: Элен, Тони, Марта, _он сам в Элен_. Защищенный толпой зданий, изгнавшей его... почему? почему?.. так же, как изгнал его Клирден. Потом поезд. Сталь по дереву, колеса по стали, по дереву... и так без конца, покуда он дремал и бодрствовал, и Дебора рядом с ним, а мимо проносились Пенсильвания, Огайо, Индиана. Снова ночь. Чикаго. С одного вокзала на другой они ехали сквозь мешанину дыма, железа, сена и крови, которая была – Чикаго. Он видел огни, мигавшие... в окнах домов, и... огромные желтые трамваи, маячившие сквозь... мглу, которая была – Чикаго. Рассвет над прерией. Навсегда она запомнится Маркэнду такой, какой он видел ее в этот раз: рассветная прерия. Купе, поезд... ночной мир вдруг съежился, стал одномерным. Поезд... и часы... еле ползущие вперед. Прерия явилась Маркэнду откровением перспективы. В перпендикулярной ли горячке Нью-Йорка истина? Или в сбившемся в кучу Клирдене? Здесь поля, и часы, и люди так безмятежно стлались на плоскости, что в этом виделось нечто подлинное. Небо неподвижно. Земля медленно клонится к солнцу. На ветру шевелятся стебли пшеницы в снопах, шевелятся колосья ржи, корнями ушедшие в землю, шевелятся среди нолей и деревьев люди, чьи корни в земле едва ли прочнее. И все шевеления, точно ветры в небе, складываются в неподвижность... Паровозный свисток протянул дымовую черту от рассветной прерии к Маркэнду, проснувшемуся в номере отеля.
Он оглядел комнату: два стула и одежда на них; письменный стол, железная люстра; из окна – звуки пробуждающеюся города. Он видит себя в кровати, видит черные шрамы на белой эмали. Он видит себя в незнакомой кровати. Чувство необычного, заставившее его покинуть свою постель, свое место рядом с Элен, застыло, сделалось страшным в своей неподвижности. Он видит постель, стоящую рядом с ним: Дебора Гор.
Она спит, все тело ее укрыто, только темное лицо повернуто к нему. Он видит ее...
Дебора Гор проснулась; лежала, не двигаясь и не открывая глаз. Она знала, где она: – Я веду Дэвида... вот зачем я здесь. – Без гнева она подумала о Гарольде. Он помог изгнать Дэвида из Клирдена, и поступок сына она приняла как часть самой себя. – Он выполнял мое повеление, хоть я и не знала об этом. Он по-прежнему моя плоть. – Она исполнилась нежности к Гарольду. Она увидела себя, свою руку, отводящую волосы с глаз Гарольда, его необузданную ярость. Гарольд снова станет одно с нею, притихший и раскаявшийся. Гарольд навсегда останется нераздельным с ее плотью. – Дэвид не таков: он мое истинное дитя, потому что ему суждено родиться человеком. Когда он уйдет от меня, он больше не возвратится... О, не так скоро!.. Дебора лежала, не двигаясь, не раскрывая глаз, и прозревала свою судьбу. Людям не понять. Люди – слепая толпа. Клирден, законы – только слепая толпа. Что знают люди о страданиях женщины, одинокой рядом с любимым? Она любит Дэвида любовью такой сладкой, что вся ее плоть, и Гарольд тоже, с радостью умрет за него. И Дэвид должен расстаться с ней. Это плод ее стараний: он должен расстаться с ней... – О, не так скоро!.. – Слезы заструились из-под опущенных век Деборы.
Она раскрыла глаза.
Взгляд Дэвида Маркэнда обращен к ней, и _она видит, что он видит ее_.
Мгновение Дебора лежала, глядя на этого человека, видя себя такой, какой его глаза видели ее... Чужая женщина, тела которой он не познал; тело бесцветное и умирающее – оттого, что он не любит его. Это начались родовые муки. – Так скоро? – Глядя его глазами, она видела сквозь одеяло свои мертвые груди, свой живот, утративший гладкость кожи. – Так скоро?
Она увидела другой рассвет, восемнадцать лет тому назад, голос доктора, доносящийся до нее сквозь прилив боли: "Помогайте, женщина, помогайте! Не сдавайтесь. Соберитесь с силами и помогайте!" Она обеими руками вцепилась в кровать, так что руки ее напряглись, как канаты, и тужилась, помогая... помогая родиться Гарольду. И вот теперь снова родовые муки.
Дебора встала с постели. На миг ее длинное тело в ночной рубашке затрепетало под взглядом мужчины: она подошла к стулу, где лежало ее платье. Она знала, что его глаза не последуют за ней; его глаза теперь видели ее тело и не захотят видеть его снова. Она повернулась спиной к Дэвиду и спустила рубашку с плеч.
Холод сумрачной комнаты, точно саван, лег на ее обнаженную кожу.
Она натянула бумажные чулки, застегнула подвязки над похолодевшими коленями, стянула корсетом сморщенную грудь. Она расчесала волосы, задерживая пальцы в их теплой гуще... "Помогайте, женщина, помогайте..." Родовые муки.
– Прощайте, Дэвид, – сказала она.
Он обернулся и увидел, что она одета и держит в руке баул.
– Куда вы?
– Домой.
– В Клирден?
– Конечно.
Он лежал на спине, не глядя на нее, не в силах пошевелиться.
– Что с вами будет? Как же Гарольд?
– Не беспокойтесь. Я справлюсь со всеми.
– Дебора, это правда? Вы уезжаете?
– Вы ведь знаете, что я должна уехать.
– А я? Зачем вы привезли меня сюда?
– Не знаю. Когда-нибудь вы узнаете.
– Дебора!
Она опустилась возле него на колени. Снова его глаза уже наполнились, как у ребенка, своими тревогами и перестали видеть ее. Она была сильна и покойна в своей гордости женщины и смогла улыбнуться. Родовые муки кончились.
Она легко поцеловала его в губы.
– Ищи свой путь, сын мой, – пробормотала она. И затворила за собой дверь.
Дэвид Маркэнд лежал в постели, и серое утро, вливаясь в окно, растворяло в себе комнату и его вместе с ней. Он слышал шум дождя, слышал приглушенный стук копыт по мостовой, он думал о Деборе, ушедшей в дождь... о черном следе, оставленном поездом, который мчит ее домой по унылым прериям. – Я тоже могу уехать домой. В конце железнодорожного пути Нью-Йорк... Лежа в постели, он попытался представить себе свое возвращение. Вот он встает, зажигает газовый рожок над столом, бреется, одевается; вот спускается с чемоданом по лестнице; в конторе внизу, где вчера нацарапал какое-то имя в засаленной книге, уплачивает по счету и едет на вокзал. – Денег на билет у меня хватит. Если нет, можно телеграфировать, чтобы прислали еще. Почему бы и не вернуться? – Но он знает, что сесть в поезд, который унес бы его на Восток, как сейчас уносит Дебору, для него невозможно. – Зачем это все? Зачем я очутился здесь? Прежде подумай об этом, подумай о Деборе. Зачем я дал ей уехать одной?.. Он старается понять характер этой женщины, он начал задумываться над этим еще в Клирдене. Он не в силах понять ее: только тенью частицы его собственной жизни может она быть для него. – Ни разу я не приблизился к ней. Ни разу не коснулся ее мыслей, не почувствовал ее чувств. Ни разу не познал ее тела. И когда лишь теперь я наконец увидел ее, увидел милое смуглое лицо, увидел женщину, – она ушла. Дебора, Дебора... – Вместе с Тони он идет по Лексингтон-авеню, Тонн останавливается у каждой витрины. Торговля собаками; он стучит в стекло, за которым копошатся пушистые щенята. Магазин заграничных безделушек: ножики, мундштуки, серьги с подвесками, серебряная пепельница с двумя резвящимися нефритовыми обезьянками на краю. Гастрономия: ярко-красные корки эдамского сыра. Они сворачивают на Пятьдесят девятую улицу: открываются ворота конюшни (запах ее тени щекочет ноздри), грумы в ливреях выводят под уздцы трех великолепных арабских жеребцов в алых попонах. – Дебора, Дебора!.. – Тони щурит свои серые глаза, называет марки проезжающих автомобилей. "Ну, папа, больше не стоит считать. Их слишком много". Высокий мальчишеский голос... лицо, которое кажется старше, чем голос и слова... – Дебора, Дебора!.. Вся его жизнь заполнена сыном. Есть ли какая-нибудь связь между ними? Так трудно думать в это серое дождливое утро, так не хочется, право. Он видит незнакомую безобразную комнату, слышит незнакомый город, в котором ему нечего делать. "Когда отходит ближайший поезд на Нью-Йорк?" Централия, штат Канзас. – Что-то ждет меня в Централии, штат Канзас? – Подголоском тревожное предчувствие: зачем-то вела его эта, неуравновешенная быть может, женщина; зачем-то мысль возвращается к сыну всякий раз, когда он пытается думать о Деборе. Его тоска о Тони велика, как будто не тысячью легко проходимых миль отделен он от сына, а _потерял его навсегда_. Откуда это чувство? Ведь он не потерял его. Так ли? "Сын мой". Это лицо Деборы вдруг засветилось в темной комнате – и слова ее "сын мой", обращенные к Дэвиду Маркэнду. В смысле этих слов заключена непонятная связь с его чувством невозвратимой утраты Тони. – Как могу я быть сыном Деборы? Символическая истина раскрывается перед ним в любви Деборы, в том, что она увела его за собой и теперь оставила здесь одного. – Но разве Тони больше не сын мой? – Маркэнд сел на кровати, и все смутные предчувствия, вызванные самим его пребыванием в этом отеле, обступили его тесным кругом. Маркэнда возбуждала близость грядущих перемен в его судьбе: постель, в которой спала Дебора, стул, где лежала ее одежда, шум улицы, ее поглотившей, – все говорило об обреченности. Обреченности его прошлой жизни, – жизни, в которой он стал отцом своего сына.
Так вот где связь между Деборой и Тони! Он хотел думать о Деборе, но думал о Тони. С непонятным чувством безвозвратности думая о своей разлуке с сыном, он понял, что значит для него Дебора. Своим приездом с ним в Канзас она помогла ему разрушить его долю в мире Тони. Его страх за сына свидетельствовал о том, что Маркэнд понимал, какой духовный ущерб он нанес ему.
...Не отец я, не отец больше.
Я – дитя.
Тони, нет отца у тебя.
Дебора, матерью ведешь ты меня к этому печальному рождению...
На ночном столике между кроватями лежал колокольчик. Маркэнд позвонил.
– Войдите, – отозвался он на стук. Неряшливого вида девушка стояла в дверях и рассматривала его большими мечтательными глазами. – Позовите мне рассыльного, – сказал Маркэнд.
Явился темнокожий юнец в синей, чересчур широкой ливрее.
– Да, сэр?
– Как тебя зовут? – Маркэнд сунул руку под подушку, где лежал его кошелек.
– Перси, сэр.
– Вот что, Перси, спустись-ка вниз и купи мне пачку "Фатимы" и пинту виски.
Перси просиял:
– Вы, верно, забыли, сэр, – этот штат сухой, сэр, и сигареты у нас тоже не продаются.
Маркэнд вспомнил, что он в Канзасе. Но Перси подошел ближе и протянул руку за деньгами.
– Зачем же тебе тогда деньги?
– Это я только так, сэр, чтобы напомнить вам про закон. И виски, и сигареты мигом принесу, сэр.
Виски, выпитое на пустой желудок, подкрепило его; смешанный с дымом алкоголь приятно обжег ему небо.
– Что за свинья человек! – сказал он вслух. – Какое бы ни было отчаяние и беспросветность вокруг, достаточно приятного вкуса во рту, и язык готов уже хрюкать славословия.
...Говори только о себе, – отозвалась его мысль. – Не каждый способен бросить жену без всякого повода, не каждый может исковеркать жизнь женщине и протащить ее полторы тысячи миль, чтобы потом дать ей уйти, словно случайному посетителю. Твои подвиги неповторимы. Стэн и Кристина; что ты сделал с ними? – Но все-таки виски было хорошее: он выпил весь стакан.
– Хвала господу, – сказал он громко, – за виски в сухом Канзасе. Ну что ж, теперь тебе ясно, что делать. Ты приехал в Канзас – познай Канзас. Ты восхвалил бога – познай бога.
Он снова откинулся на подушку. – Так ли это верно, что я не верю в бога? – Много лет вопрос этот не вставал перед ним, он считал бога похороненным вместе с другими препятствиями, преодоленными еще в юности. Погруженный в свое сложное занятие – быть племянником богатого человека, он как будто не нуждался до сих пор в боге. – Конечно, я не верю в бога. Дебора верит. Я верю в Дебору, в ее мистические провидения. Но они бессмысленны до тех пор, пока ее бог не вдохнет в них смысл. – Он спрыгнул с постели. – Ну что же, начнем с Канзаса.
Он сбросил куртку пижамы, холод комнаты не коснулся его. Он налил себе еще стакан виски. Стук в дверь.
– Кто там?
– Эй, послушайте, вы сегодня собираетесь вставать? Мне нельзя уйти, пока не уберу вашу постель, а я вовсе не желаю сидеть тут весь день.
– Я уже встал, но еще не оделся.
– Наплевать! Пустите меня убрать постель.
– Входите.
Дверь открылась, и та же неряшливая девушка шмыгнула в комнату. Она была гибка, как лилия. Она не обращала внимания на полуголого мужчину со стаканом виски в руке. Не меняя белья, она наскоро оправила постель. Потом, повесив над умывальником два свежих полотенца и подобрав грязные, она обернулась и поглядела на Маркэнда.
– Вам не холодно?
Он потряс головой.
– А что случилось с вашей женой? Сбежала?
– Это не жена моя.
– Скажите-ка! Наверно, это ваша мамочка!
– Может быть.
Тон его ответа заставил ее остановиться: большие голубые глаза, разглядывавшие его, были так светлы, что казались пустыми, ослепительно пустыми.
– Послушайте, – сказала она, – а ведь вы, наверно, шикарный парень, когда одеты?
– Может быть, со временем мы настолько хорошо познакомимся, что вы увидите меня одетым.
– А что вы думаете? – Она подбоченилась, выставила живот и громко захохотала. Но глаза ее были безмятежны. Шаркая стоптанными туфлями, она развинченной походкой вышла из комнаты.
Когда Маркэнд выбрался на улицу, было около двенадцати и дождь уже перестал. Город дышал упругой свежестью, точно сад после летней грозы. Оглядываясь вокруг, Маркэнд не мог понять, откуда шло это ощущение, будто на деревьях только что распустились почки. Главная улица лежала перед ним двумя острыми редкозубыми гребешками домов, кирпичных и деревянных. Трамвай пробирался среди повозок и немногочисленных автомобилей, в магазинах не было оживления; телеграфные столбы сгрудились в перспективе. Маркэнд проходил переулок за переулком. Коттеджи, потом хибары; неожиданное полотно железной дороги, а за ним эстакада для скота, здание боен, две-три фабрики, небольшая литейня, из трубы которой то и дело вырывался дым, бледный в лучах влажного солнца.
До сих пор Маркэнду не случалось бывать западнее Аллеган, и ому понравилась беспорядочная энергия этого канзасского городка; задорная сумятица его жизни, торопливо бегущей среди промышленных зданий, продлила в нем возбуждение, вызванное алкоголем. Как и виски, город возник в результате соединения зерна, земли и солнечного света. Коммерческий опыт Маркэнда сразу помог ему понять, что представляла собой Централия пограничная ярмарка, где сталкивались три мира: с запада – плодородные поля, с востока – угольный район, с юга – недавно открытые месторождения нефти и газа, а за ними – остатки пастбищ, на которые стремительно наступали нефтяные скважины. – Не знаю, какого черта я попал сюда, но мне здесь нравится. – Он чувствовал все эти три мира, и вместе с ними чувствовал прерию – бесконечное осеннее небо, золотисто-голубыми волнами стлавшееся над улицей; чувствовал черноземный запах людского потока, который бодро стремился вперед. Перейдя железнодорожный путь, он набрел на негритянский поселок. Полуодетые чернокожие женщины сидели на пороге своих низеньких хибарок, покуривая трубку; в канаве, в месиве грязи, копошились ребятишки; во всем разлито было ленивое плодородие, и это нравилось Маркэнду. Он почувствовал голод. Он вернулся на главную улицу, выбрал ресторан, который показался ему лучшим, и подсел к столику, где уже сидели двое. Белая скатерть была закапана кофе и соусом, однако бифштекс, который подали Маркэнду, оказался превосходным. Уходя, он оставил десятицентовую монету возле своей тарелки, но его окликнула официантка: "Вы забыли деньги"; в тоне ее звучал упрек, как будто она хотела сказать, что он уже достаточно взрослый и мог бы сам о себе позаботиться.
Он вошел в табачную лавку.
– Чего и сколько, приятель? – спросил продавец, человек с изжелта-бледным лицом. И когда Маркэнд ответил: – Парочку хороших сигар, во взгляде продавца ему почудилось разочарование.
С сигарой во рту он продолжал скитаться по запущенным, грязным улицам; кирпич, и камни, и тес уже пропитались полуденным зноем. Ему казалось, что он повидал уже все – от негритянских лачуг до коттеджей с затейливыми куполами, коваными воротами и верандами, где под сенью двойного ряда пряно пахнувших южных деревьев жили хозяева города. Ему казалось, что он заглянул в лицо всему городскому населению: хозяйкам в тяжелых юбках, доходивших до высоких ботинок, и в тяжелых шляпах, гнездами сидевших на взбитых прическах; коммерсантам в белых жилетах и коричневых котелках; неуклюжим фермерам-арендаторам; ковбоям в щегольских брюках, засунутых в сапоги на высоких каблуках; разряженным девушкам в высоко подобранных юбках; бледным продавцам из магазинов; рабочим с фабрик и боен – и в каждом было что-то от прерии. В сумерках он вернулся в отель. Он устал и, вытянувшись на постели, слушал, как затихает шум города, вместе с золотистыми сумерками растворяясь в наступающей мгле, прорезанной светом уличного фонаря как раз напротив окон его номера.